Дым въедается в стены и в кожу — дурманящий, плотный, сизый. Дым цепляется за Мильдемунда: тот петляет меж столов, за которыми, полулёжа на подушках, заливисто хохочут сёстры. Кажется — ещё немного, и облако дыма обернётся белёсыми когтистыми руками и накинется на пирующих; лишь его, Мильдемунда, минует эта участь.
Даже позволь ему Глемсель общий пир посетить — едва ли он подошёл бы к остальным сёстрам, не содрогнувшись от отвращения. Почти потерявшие человеческий облик, они кричат, пьют и обжимают подвернувшихся под руку юношей — прерываясь лишь на то, чтобы надсадно прокашляться или утереть слезящиеся глаза… Нет, его участь не в том, чтобы быть зажатым одной из них, смердящей пойлом и жжёной травой, у стенки — о его сохранности Глемсель уже позаботилась сама.
— …Старшая нападёт, как только решит, куда бить, — доносится до него непривычно внятная речь со стороны одного из дальних столов. — Сейд — не для боёв, да и мы — не воительницы: потому она не будет медлить, пока все девы щита в Эрлендре.
Навострив уши, Мильдемунд подкрадывается ближе — не замечают его женщины в пляшущих огнях жаровен.
— Альдри умеет ждать, — второй голос звучит столь же чётко и слишком дерзко для женщины, одурманенной дымом и зельем. — И никогда она не призывала нас к бою — лишь к тому, что бушует в разуме. А Старшая… разве дерзнёт исполнять её волю, не объявив прежде нам?
Прищурившись, он узнаёт одну из женщин, пытливую Йо́рунн — словно бельмо на глазу у владычицы: вечно вопросы задаёт и остальных к тому подстрекает. Не по нраву Глемсель, когда лезут не в своё дело, да терпит: сёстрами, как слугами, не разбрасываются.
— Что на уме у Старшей — только Альдри и знает, — доносится ответ. — Меняется мир — значит, и сестринству суждены перемены. Я слышала вести: на юге смута, разруха — и смерть… много смерти, и местные говорят, что вовсе не человек виной их страданиям.
— Наши сёстры на юге хорошо делают своё дело — и, если Альдри уже поднялась за своей долей, Старшая должна знать это.
Мильдемунд, закатив глаза, подкидывает листьев на жаровню и подливает зелья в чаши женщин. Лишь затем он переступает порог и направляется в покои Глемсель — даже в полной темноте знает он туда дорогу.
Всё чаще уходит она с пиров рано — или вовсе отвергает всеобщее веселье, в своей горнице запираясь: в одиночку или в компании юношей. К дурманящему зелью она не притрагивается уж несколько зим, говоря, что её острый ум нужен Альдри, как ничей больше; лишь иным её сёстрам позволено быть беспечными и ведомыми.
Мильдемунд заносит кулак, чтобы несмело постучать, однако на сей раз дверь приоткрыта; слабый огонёк единственной свечи рассеивается во тьме, и юноша переступает порог.
Глемсель сидит на краю постели, ссутулившись и даже не удостоив юношу привычным въедливым взглядом, который давно прирос к нему намертво.
— Владычица.
Любого другого слугу, что дерзнул бы заговорить первым, Глемсель бы убила на месте. Свернула бы мощными руками шею, будто цыплёнку — или, окажись при ней верный нож, разрезала бы горло от уха до уха. Или придумала бы что поинтересней, не будь она так мрачна в последние дни…
Всё это она сделала бы с кем-то другим — но не с ним, несомненно, не с ним.
Опустив глаза, Мильдемунд запоздало замечает распростёртого на роскошном алом ковре полураздетого юношу — судя по всему, мёртвого. Подходит ближе, приглядывается, тычет в бледное лицо носком нарядного сапожка, поворачивая на свет, — и впрямь мертвец; видимо, очередной неудачливый слуга, засидевшийся в общине дольше, чем надобно.
На тонкой шейке наливаются, будто осенние цветы, свежие сине-багровые кровоподтёки; опухший язык безжизненно вывален из приоткрытых синюшных губ, — возможно, этот юноша был красавцем, пока не пал во имя скуки Старшей.
Не помнит Мильдемунд в лицо ни одного из остальных слуг — даром что средь них о нём постоянно беседы ведутся. Завидуют, вестимо, по-чёрному — что с них взять, с распутников…
— Сёстры… болтают, — начинает он так спокойно, как только может. — Говорят о волнениях на юге — и о том, что Альдри им виной.
По-прежнему не отзывается Глемсель; даже это имя заслышав, не вздрагивает и не отвечает, будто стало оно для неё пустым звуком. Могло бы это когда-нибудь статься с самой почитаемой, самой преданной из сестёр?
Даже если так — он, Мильдемунд, нашёл бы путь; а пока его дело — быть полезным общине в том, в чём есть прок быть полезным.
— Смерть, — отстранённо шепчет Глемсель одними губами, сцепив в замок пальцы и не отводя глаз от бездыханного тела у своих ног. — Всех нас она встретит — но я жила слишком долго, чтобы теперь умереть спокойно.
Мильдемунд проворно расстёгивает пуговицы платья, обнажая тонкий бронзовый стан — однако даже это не заставляет владычицу отвлечься от раздумий.
— Такова ли моя судьба? Бежать от неё, а затем трепетать в ожидании?! — восклицает она, тяжело дыша: лишь сейчас Мильдемунд замечает лихорадочный блеск в её глазах.
— Отчего же бежать? Много мудрых жён прошлого боролись с ней — а их век был ещё короче, чем ваш, — он устраивается на постели рядом с ней и обнимает за округлые плечи. — И ни одну из них не называла Альдри равной себе — быть может, видение то вовсе не смерть означало, а…
— Не тебе о том судить! — Глемсель срывается на крик, заставив юношу отпрянуть в сторону в испуге — так и не отличишь от иных слуг, что день и ночь трясутся за свои жалкие жизни. — Никто, никто не может о том судить, кроме…
Она, запнувшись, сжимает трясущиеся руки в кулаки.
— Кроме меня.
На истерзанной шее несчастного, выглядывая из-под ворота, покоятся золотые бусы; загораются вдруг на тёмном золоте отблески факелов — и точно так же у Мильдемунда загораются глаза.
Он юрким змеем сползает с кровати и стягивает украшение с тонкой шеи — а затем, придирчиво взвесив в ладони, надевает на себя: длинные, роскошные, каждая бусина размером с рунический камешек, какие сёстры при себе носят. Покрасовавшись перед зеркалом, он оборачивается к Глемсель — но та снова даже не думает смотреть в его сторону.
— Сколько бы ты ни рвался к непостижимому — знаю, что не вера движет тобою, — добавляет она, успокоившись. — Что не Альдри ты предан, не ради неё служишь сестринству.
Мильдемунд в ответ лишь усмехается у неё над ухом — коротко, беззвучно.
— Вестимо, — шепчет он. — Лишь ради вас, владычица.
И вовсе не ложь на этот раз срывается с его уст: не будь Глемсель привязана к нему почти по-супружески, где бы он оказался?
С ней-то его судьба ровна и спокойна — с той самой поры, когда любезная сестрица обманом заставила его переступить порог общины. Правило казалось нерушимым: коли есть у новоприбывшей родная кровь, пусть отдаст её Альдри в знак верности, — однако Старшая на то и Старшая, чтобы правила менять и толковать волю той, что сама ничего не скажет.
Лечь либо на алтарь, либо на ложе к Глемсель — выбор нехитрый; не нужно быть вёльвой, чтобы его предвидеть.
То была невиданная удача, неслыханная милость — и с каждой уходящей зимой, с каждым слугой, убитым в порыве гнева, Мильдемунд ощущает это всё острее.
Глемсель — его спасение, его неприкосновенность; его жизнь, его судьба. Нет мыслей слаще, чем те, в которых всё это длится вечно — и он встретит эту вечность рука об руку со своей владычицей.
Лишь о том думает Мильдемунд, засыпая в её властных объятиях — лишь о вечности, необъятной и недостижимой, — пока в этот миг волны мерно бьются о борт драккара, и ветер раздувает потускневший от времени парус.
Гримгерда опирается о борт руками, подставив лицо ветру, и замечает краем глаза знакомую высокую фигуру. Как бы ни гневалась Хьяльмвида поначалу — но тайны не выдала; а потом и вовсе свыклась с нею и гнать перестала — благо умеет сейда терпеть да безропотно сносить крики, будто покорный муж. Да и как могла бы Хьяльмвида прогнать ту, что была призвана ей в утешение в тёмный час?..
— Вот и всё, Иса, — надтреснутым голосом молвит бывшая дева щита и кладёт поверх мёртвой ладони свою, живую и тёплую. — Скоро мы вернёмся домой.
Примечание
Вёльва — то же, что прорицательница, провидица.