— А теперь как правильно, мастер Дитрих? — круглые глаза любопытного мальчишки смотрели на профессора с искренним восхищением, что подкупило бы любого, кто хоть как-то был связан с искусством наставничества.

— Не торопись, подумай. Иногда решение может прийти внезапно, но это не обязательно первые секунды после обнаружения проблемы.

Физический кабинет незримо отличался от всех прочих в Академии. То ли другой свет, то ли другая атмосфера на уровне тонких структур, но это замечал всякий, кто туда попадал. В первую очередь, Лека, для которого это помещение стало вторым домом. Мастер Дитрих сперва был удивлён и даже напуган таким пристальным вниманием к своей научной деятельности, но, поговорив с юным дарованием, достаточно быстро выяснил, что к чему, и некоторые выводы, мягко говоря, шли вразрез с классической преподавательской этикой, но и Лека был не совсем обычным студентом.

— Я не знаю, как тут быть. Я так и так в проигрыше!

— Думай наперёд и жертвуй меньшим.

Леку передёрнуло.

— Не хочу, — прошептал юноша, стеклянными глазами смотря на доску. Вопросы выбора всегда мучили его сильнее, чем должны были мучить детей в его возрасте — Леке патологически не нравилось выбирать вплоть до того, что он просил соседа по комнате по утрам выбирать для него один из трёх одинаковых галстуков, а при упоминании ответственности более масштабной впадал в полное оцепенение.

— Почему? — именно пытливый разум помог Дитриху достичь определённых успехов в изучении физического естествоведения, но по причине этого же свойства склада характера он был порою невыносим в личном общении.

Лека молча перебирал фигуры. Что было удивительно, его разум был занят далеко не выполнением сложных логических задач и даже не тяготами тактических решений — юноша думал о собственных болезненных эмоциях. Чувствовал Лека, на своё горе, очень тонко, до того, что едва мог сдержать слёзы от неосторожно брошенного слова и потерять память от радости. Дитрих делал вид, что всё в порядке, хоть и не замечать такую особенность своего подопечного не мог.

Решив отстать от мальчишки, профессор, пройдясь по комнате, вернулся к доске и быстро перепутал пару фигур местами.

— Как у тебя с дебатами? Ты ходил?

— Да.

Односложные ответы от Леки всегда настораживали. Настолько, что даже слывущему последним циником Дитриху стало как-то не по себе.

— Хочешь рассказать? — профессор наблюдал, как юноша торопливо переставляет фигуры, похоже, даже не заметив, что что-то изменилось. Он редко играл с ним партии, но наблюдал за тем, как юный студент играет сам с собой. Детей нужно было учить развлекать себя самим, а Лека в первую очередь был ребёнком, и только потом — студентом, и именно такое видение ситуации навлекало на профессора если не дурную, то неоднозначную славу.

— Мне кажется, будто у меня нет цели, понимаете, мастер Дитрих? Нет чего-то конкретного, но в то же время глобального, что я мечтал бы получить в ходе своих исследований!

— Великие проблемы решаются по мере поступления.

Лека растерянно уставился на Дитриха с выражением таким, будто тот подсказал ему ответ на нерешаемую задачу.

— По мере поступления, ежели вам будет удобно послушать меня сим образом… — юноша явно нервничал, позабыл уже даже о партии, — меня приняли весьма и весьма холодно, однако едва ли из-за того, что я сильно младше их годами. Мои идеи совершенно, что, несомненно, прискорбно, не вписываются в некие фундаментальные идеологические уклады Академии, а сам я, в свою очередь, не разу не чувствую себя тем академистом, коих представляют, когда о нас говорят.

— Студентом Академии, — поправил Дитрих, — «академист» — это оскорбление, и чувствовать себя им уж точно не стоит, — профессор смотрел на опечаленного Леку и у него сердце кровью обливалось. Мальчик был талантлив в конкретных науках, но совсем не понимал теологическую составляющую учения о Космосе и Фортуне, что ставило его в сторону от самой сути Академии, и, конечно же, не могло не сказываться на нём плачевно. Йозеф уверен был, что виной тому юный возраст студента, но Дитрих знал, что логика рассудка Леки уже вряд поменяется, и тем печальнее было наблюдать его осознание собственной неприспособленности к жизни в этих стенах.

Лека промолчал, лишь тяжко-тяжко вздохнув. С мастером Дитрихом хотелось говорить исключительно о хорошем, покуда горести можно было пережить и самому.

— Д-6? — юноша робко прикоснулся к фигуре и бросил на профессора испуганный, если не затравленный взгляд. Тот покачал головой, на что Лека дёрнулся, будто его ударили.

— Всё правильно, — чётко сообщил мастер Дитрих, мысленно отругав себя за то, что излишне противоречиво выразился при не в меру впечатлительном мальчишке. На деле, он жалел только о том, что его подопечный без видимых причин вёл себя так, будто его каждый день колотили с особой жестокостью.

— Ура! — Лека заулыбался, взмахнув руками, — Спасибо вам, теперь я знаю, как мне следует поступать, когда партия складывается подобным образом, несмотря на то, что шахматы не имеют особенно никакой практической функции помимо развития мышления.

Юноша поднялся из-за стола и принялся собирать рюкзак. Дитрих, в свою очередь, задумчиво глядел на доску. Наверное, нужно было лучше дать ему пару задачек, чем пытаться чему-то научить вне программы.

— Как там дела с проводами?

— О, весьма скверно, мастер Дитрих, — Лека с непонятным выражением лица вытаращил глаза, а его руки заметно дрогнули, — ибо, понимаете, тем самым днём, когда я их получал, произошло некоторое событие, к слову, не совсем приятное, которое оставило меня в некотором…

— Довольно о печальном, Лека, надо заканчивать на хорошем, — Дитрих сто раз пожалел, что спросил, — уже много времени. Не сиди долго с уроками, а то везде опоздаешь.

Кивнув было, Лека замялся, явно желая что-то сказать, но очень стесняясь. При всей своей отчаянной тяге к познанию, жесты человеческой смелости давались ему очень нелегко.

— Мастер Дитрих, а можно…?

Профессор вздохнул с нервной улыбкой, надеясь, что Лека на этот раз забудет о своём любимом ритуале прощания, но складывалось впечатление, что он приходил едва ли не только ради него.

Юноша заулыбался, когда профессор кивнул. Тот неловко наклонился и медленно заключил Леку в объятия. Студент схватился за его мантию, прижимаясь лбом к плечу. Лицо его, благо Дитрих не видел, выражало какие-то не совсем здоровые эмоции, покрывшись слезами поверх неестественной гримасы, не похожей вообще ни на что; Лека знал, что нельзя так стоять слишком долго, иначе потеряет сознание от переизбытка самых разнообразных переживаний.

— Спасибо… — прошептал Лека, быстро утирая слёзы длинными рукавами сшитой на вырост формы, — до встречи, мастер Дитрих!

Лека, выбегая из кабинета, врезался в высокую фигуру и, тут же уколотый стыдом, торопливо извинился и помчался дальше. Фигура покачала головой и прикрыла за собой дверь.

— Я же просил тебя приходить позже! — Дитрих стоял неподалёку от входа в кабинет и медленно, создавая видимость деятельности, раскладывал книги.

— Я и так пришёл на десяток минут позже условленного. Кто знал, что этот мальчишка будет тут сидеть до потери пульса.

— Буквально. Один раз я чуть не отдал душу Космосу от страха, когда его начало ломать в судорогах от простого прикосновения.

— Это какая-то болезнь? — Вальтер опасливо скривился. Дитрих закатил глаза, явно осуждая его брезгливость.

— Не заразная, и, подозреваю, даже не болезнь, а, скорее, благословление Фортуны. Он чувствует тоньше, чем другие.

— И как это поможет в исследованиях?

— Не будь прагматиком, ты и без этого в шаге от отчаяния.

Мужчины, многозначительно переглянувшись, сели за шахматный стол. Ни Вальтер, ни Дитрих, не обратили внимание на странный скрип, раздавшийся двери, которую профессор математики собственноручно закрывал, однако от глаз вошедшего не ускользнула ни одна деталь. Лека уверен был, что будет тут один, а потому решил вернуться, чтобы поискать в коробках, которые Дитрих запрещал ему трогать, что-то интересное, и почитать что-то о метеорологии, но у Фортуны были другие планы. Отчего-то студент побоялся выйти обратно в коридор и быстро шмыгнул за шкаф, едва не споткнувшись о собственную форму. В его планах не было подслушивать чужие, судя по всему, очень личные разговоры, но так уж вышло. Сердце колотилось от страха быть обнаруженным, а огонёк маленькой свечи в его руке опасно дрожал. Повертев головой, юноша приметил открытую створку низкого шкафчика и, недолго думая, прошмыгнул внутрь и закрылся изнутри, придерживая дверцу за хлипкий винтик. Не его болезненное любопытство о жизни своего наставника, но удачное веление Фортуны.

Дитрих посмотрел на руки Вальтера, вернее, то, что их скрывало, и нехорошо улыбнулся. На нём были странные латные перчатки с каучуковыми вставками на пальцах, которые он, насколько помнил Дитрих, не снимал довольно много лет.

— Когда я только закончил Академию, студенты воображали, будто можно пользоваться перчатками вместо масок. Ты был идейным вдохновителем?

— Впервые слышу, — Вальтер нервно усмехнулся. Он никогда не отличался общительностью, но сейчас слукавил, прекрасно зная об этой идее из уст некогда лучшего друга. Хора не скупился на добрые слова о своих сокурсниках и, помнится, восхищался неочевидно тонкой душой повешенного юного мастера.

— Но при этом активно пользуешься. Разве что, с совершенно непонятными целями. Где творя прагматичность?

Вальтер раздражённо фыркнул и нахмурился, сложив руки в замок. Дитрих за словом в карман не лез, и именно эта стремительная находчивость и подкупила когда-то тогда ещё студента.

— Постигается путём расчетов. Или ты думаешь, что я день и ночь только и делаю, что вздыхаю о прошлом, глядя на Космос?

— Хорошо, признаю. Ты учёл всё, что можно, но проигнорировал то, — Дитрих кивнул на руки математика, — что считаешь ошибкой. Но каким образом это даёт тебе право бездействовать, якобы зная о воле Фортуны? Как ты можешь бояться?

Вальтер только ухмыльнулся.

— Что? Что ты на это скажешь?!

— Четыре, два, один. Гипотеза Коллатца — берём любое натуральное число n. Если оно чётное, то делим его на 2, а если нечётное, то умножаем на 3 и прибавляем 1 (получаем 3n + 1). Над полученным числом выполняем те же самые действия, и так далее. Гипотеза Коллатца заключается в том, что какое бы начальное число n мы ни взяли, рано или поздно мы придём к последовательности четыре, два, один. До сих пор не доказана.

— Что? — Дитрих едва сдерживал гнев. Ему до звёзд в глазах хотелось придушить Вальтера, чтобы тот раз и навсегда замолчал, перестав нести всякую создающую иллюзию безвыходности чушь.

— Даже из самого простого алгоритма Фортуна может выбить не подчиняющееся его законам значение. Даже если мы не можем обнаружить доступным математикам пересчётом. И даже самый простой алгоритм в своей сути ведёт себя случайно, либо делает вид ввиду ограниченности текущего человеческого понимания. Мы ни в чём не можем быть уверены, тем более — в простом.

— Я знаю этот закон. И в бесконечности всё выстраивается по порядку, в отличие от твоих мыслей.

Бесконечность тяготила, вечная пустяковая тайна изматывала.

— Хорошо, — Дитрих медленно прохаживался труда сюда, крепко сцепив пальцы в замок, — хорошо, не прошлое. Давай сейчас. Что сейчас? Что — Хора?

— Хора жив и здоров. Даже, кажется, счастлив, но, смотря на него, я чувствую, будто меня дразнят надругательством над памятью почившего!

— Вернёмся. Сколько лет уже прошло? — Дитрих вздохнул, подходя к доске передвигая фигуру.

— Больше десяти. Разве это важно?

— Для студента и, тем более, преподавателя, не существует времени — это правда, но Вальтер! — Дитрих недовольно фыркнул и всплеснул руками.

— Что? — мужчина опустил руку на доску. Раздался характерный неприятный звук.

— Я всё ещё не имею ни малейшего представления, что у вас там случилось, но это в любом случае не стоит того, чтобы держать траур столько лет. Это мешает тебе в академических делах, я вижу.

— Я делаю то, что должен. Математика не терпит спешки, потому как её законы не способны измениться даже при самых странных и страшных событиях.

— Значит, фундаментальность? И что же ты ищешь?

— Сходимости. Любой солжет, если скажет, что не ищет их, — Вальтер прищурился, точно пытался уличить Дитриха в нечестности. Тот не мог изобразить ничего, кроме искреннего праведного гнева.

— Если идти в ногу по мосту — он рухнет. Зачем тебе некто, кто повторял бы твой образ мыслей?

— Я не об этом.

— А о чём? — почти прорычал физик, наклоняясь к другу через стол.

— Нет знаю. Не помню. Дитрих, во имя Фортуны — отстань от меня! — Вальтер поморщился, чувствуя себя непомерно глупо.

— Мне не всё равно, как ты не поймёшь! Нам не двадцать лет, чтобы ловить ревностные взгляды или рассуждать о шаткости как о предопределённости конца — просто скажи мне и делай с этим фактом всё, что тебе вздумается! Захочешь — расскажешь всем мои страшные тайны, захочешь — лишишь жизни как свидетеля, всё, — Дитрих больно схватил Вальтера за запястье и злобно посмотрел в глаза. Вальтер дернулся, отчего край латной перчатки оставил на коже профессора порез, — в твоих руках.

— Я не могу этого сказать! — Вальтер попытался огрызнуться, но только сдавленно всхлипнул, — я не отягощаю тебя своей печалью по Хоре, а из соображений этики не могу раскрывать подробностей прекращения нашего общения!

— Но постоянно его упоминаешь, ничего не конкретизируя! На любое событие у тебя найдётся связанное с Хорой воспоминание, после чего ты впадаешь в такое уныние, что мне смотреть больно! Я не могу тебе помочь, потому что ничего не знаю о ситуации, и это бессилие лишает меня последних нервов! — Дитрих, будто бы демонстрируя физическое отражение собственной душевной усталости, поправил седеющие пряди.

— Я не прошу помощи, — пробормотал Вальтер, опустив голову, — ты мой друг, и большего знать не нужно. А если ты о моей вечной печали — ценность шанса в его уникальности, и мой шанс уже сгорел. Я не повторю того, о чём говорю как о прошлом, и потому тоска моя так велика.

— Как я могу быть тебе другом, если ты постоянно говоришь о своей мертвенности и дразнишь той своей живостью, которая безвозвратно досталась с воспоминаниями твоему подопечному?! — эта ситуация не в меру задевала профессора физики, и его разум, пытливый и ловкий в вопросах законов природы, никак не мог помочь рассудить, кто был прав, а кто виноват. В таких ситуациях могли помочь только дарованные Фортуной эмоции, которые никогда не приносили Дитриху ничего, кроме боли. Он их боялся, но сейчас — слишком устал бороться, чтобы продолжить искать те ответы, которых не нашёл за долгие десять лет попыток помочь другу.

— Что с тобой, Дитрих? — Вальтер сам испугался тупиковости собственных мыслей. Позорно для математика и убийственно для человека, — У меня во всем Космосе не осталось ничего, кроме математики и твоей дружбы! Ты вздумал ревновать, при том, что я не прошу даже сочувствия?!

— Пускай, если ты это так зовёшь! А если ты не можешь ни отпустить, ни принять одиночество траура — тогда надевай пурпурную форму!

Повисла тишина. Казалось, что каждый думал о своём, однако в головах учёных была одна и та же пустота, наполненная зябким отчаянием. Они знали, что Вальтер был прав о единственности шанса. Они знали, что Дитрих верно говорил о неприменимости такого подхода к жизни. Они знали, что изначально ошибались оба.

Вдруг дверца одного из шкафов со скрипом отворилась. Дитрих, рассерженный и перепуганный, схватил со стола единственную свечу и поспешил проверить, в чём было дело.

Лека заверещал ещё раньше, чем звук шагов профессора стал слышаться опасно близко, что только укрепило веру Дитриха в то, что он, думая о себе как о учёном праведного пути, фатально ошибался каждый данный Фортуной день.

— Здравствуйте, мастер Дитрих! — мальчик весь дрожал от переизбытка чувств, которые сменялись страхом тем больше, чем дольше профессор молчал. Было слышно, как на другом конце кабинета вздыхает Вальтер.

***

Лека пищал и вырывался, размахивая руками, чем только больше раздражал профессора. Хитрый наглый ребёнок! Как только можно было думать о нём вне законов Космоса хорошо?

— Мастер Дитрих! Ай… Пустите, ради Фортуны!

Дитрих, не разбирая, дверь какой аудитории открывает, прямо за ухо заволок Леку внутрь и оставил там. Гул голосов сменился неприятной тишиной.

— Здравствуйте, достопочтенные соучащиеся! — Лека нервно заулыбался, повернувшись к аудитории и коротко поклонившись, — здравствуйте, мастер… Бальмаш.

Профессор резко почувствовал, будто его толкнули с большой высоты. Лека нервно сглотнул, испытываемый строгим недовольным взглядом. Быть не может.

— Проходите, юноша. Если вы опоздали — это не повод поднимать на уши всю аудиторию и срывать занятие, — Бальмаш, явно не ожидавший такого жеста Фортуны, решил сделать вид, что всё идёт так, как должно было. Лека замешкался, не придумав, что возразить, — садитесь, садитесь!

Юноша, постоянно оборачиваясь и спотыкаясь о ступеньки, поспешил занять первое свободное место с краю. Посещаемость на лекциях у Бальмаша была не очень плотная, но все, кто осмелился прийти, сосредотачивались на первых рядах, а потому пришлось подняться до неприятного высоко. Лека всегда сидел на первой парте и раньше всех приходил на занятие, не из желания приглянуться преподавателю, но благодаря искреннему восторженному интересу к там происходящему.

Сейчас — пытаясь не упустить ни слова — он наблюдал за тем, как лаборант и профессор обменивались какими-то банками, что-то пытались поджечь и перешептывались, явно нервничая. Лека подумал, что стоило бы смутиться и отвести взгляд, но быстро прогнал эту мысль — в учении не было место стеснению, потому как только полная открытость могла привлечь ответную открытость со стороны Космоса.

— Привет, — крупный юноша с большими карими глазами повернулся к Леке и добродушно улыбнулся.

— Здравствуй! — громким шепотом воскликнул юноша, оборачиваясь на соседа, чьё присутствие заметил только сейчас, — Меня зовут Лека, я учусь науке физике у мастера Дитриха и несказанно рад нашей с тобой внезапной встрече.

— Я Марис. Никогда тебя раньше не видел. Ты болел?

— О нет, не приведи великая Фортуна, я никогда не болею! Последний раз я болел, когда семь лет назад купался зимой в озере, надеясь, что в меня после сей процедуры попадёт молния и я не заболею.

— И как? — Марис удивлённо заморгал, — Фортуна не разрешила?

— Ни коим образом не Фортуна, однако моя собственная глупость. Зимой совсем не бывает грозы, а я как-то излишне скоропостижно позабыл о сим прискорбном факте, — только сейчас Лека начал замечать, что оттенок формы находящихся в аудитории студентов сильно отличался от его собственного. Если точнее — был чисто белым. Белый цвет всегда выражал беспомощность и слепоту света, однако первокурсники вели себя отнюдь не беспомощно и даже не осторожно. Судя по всему, они были бывшими курсистами и уже знали, как устроена Академия, и это совершенно не нравилось мастеру Бальмашу — нечистота первого впечатления давала иллюзию бесконечности шансов, что смазывало все истины. Десяток лет назад никто из тех, кто приходил посвятить жизнь учению, не знал, что их ждёт, и в этом состояло особо таинство Фортуны, это заставляло действовать быстро и чётко, ни на что не отвлекаясь и думая о каждом решении как о судьбоносном. Теперешние студенты казались профессору не приведёнными сердцем детьми счастливого случайного озарения, а скучными заучками, для которых целью был сам процесс педантичного раскладывания тетрадей и рисования глупых значков на полях. Как они вообще могли одновременно внимать и записывать?! Когда он сам был студентом, преподаватели делали паузы, давая студентам пересказать понятое в своих записях, а не надиктовывали не очень складную интерпретацию учебника.

— Положите перья, — раздражённо вздохнул Бальмаш, наблюдая за тем, как лихорадочно студенты пытались поймать каждое его слово. И кто их научил? Наверняка Дортрауд, для которого переписывание теологических трактатов было делом всей юности, — вы физически не успеете запечатлеть ход реакции, которую сейчас увидите.

Аудитория тихо загудела. Хора напряженно поджал губы, чувствуя, что что-то идёт не так.

— Смотри! Что-то будет, что-то будет! — Лека восторженно заёрзал на скамейке и наклонился вперёд, чтобы ничего не пропустить. Марис флегматично пожал плечами, наблюдая за руками мастера Бальмаша. Этот юноша никогда не отличался фанатичностью, пускай и вёл себя на занятиях весьма прилежно — как он считал, лишь холодный разум может помочь ему как никому близко подобраться к величайшим прозрениям.

— Ты даже покраснел. Всё хорошо? — юноша нахмурился, разглядывая нового знакомого. Слишком похож на курсиста, и такой же не в меру увлечённый. Ошибся? Попытался всех обмануть и притвориться студентом?

— Конечно!!! — Лека вздохнул так, что голова закружилась. Сейчас, прямо сейчас, он наблюдал за совершенном чудом науки! Только Фортуна ведала, что могло случиться, но профессор, благословлённой её милостью, описывал событие ещё до того как оно произошло — что могло быть прекраснее?

— Ты сейчас сознание потеряешь! — Марис дёрнул Леку за пелерину, когда тот излишне сильно наклонился вперёд, — или упадёшь на головы перед тобой сидящих!

Юноша, чуть пристыженный, сел обратно, покрутил головой, и снова уставился на эксперимент, не обращая внимание на нового знакомого. Да, занятие не было запланированным, но свою ценность от этого ничуть не теряло.

Марис вдруг почувствовал себя виноватым. Какое он имел право влезать в процесс познания другого студента, даже если студент этот вёл себя неподобающе? Если бы что-то было не в порядке — профессор или лаборант обратили бы на это внимание. И, стало быть, дабы не гневить и без того расстроенный Космос, следовало извиниться.

— Лека… — тихо позвал Марис, не надеясь быть услышанным, но юный студент тут же повернул голову.

— Да?

— Хочешь конфетку?

— Хочу! Мастер Дитрих говорит, что даже несмотря на то, что человек физики должен быть от этой самой физики далёк, никогда не стоит забывать о том, чтобы позволять своему телу функционировать должным образом, а ежели нет — исследователь фатально рискует скоропостижно остаться…

Леке буквально закрыли рот кусочком сушеного апельсина. Юноша хотел было возмутиться, но с кафедры прозвучала какая-то настолько интересная мысль, что он забыл обо всём на свете и тем более — об этом странном жесте со стороны почти-незнакомца.

На языке странно щипало, а нос внезапно забило, как при сильной простуде. Лека, попытавшись отмахнуться от неприятного ощущения, спустя пару вздохов понял, что не может сделать третий.

Другие студенты тут же вскочили со своих мест и собрались вокруг упавшего спиной на лавку Леку. Марис, поймавший его за мгновение до удара затылком, что-то прокричал и уже совсем скоро рядом с пострадавшим оказался и профессор, чьё выражение лица красноречиво давало понять, что дело было плохо.

Время будто остановилось, оставив Бальмаша созерцать статичную картину в попытке принять решение, которое и без этого было слишком очевидным. Правда, стоило профессору повернуть голову в сторону шкафа с лекарствами, как краем глаза он заметил, что лицо Леки поменяло свои черты.

«Как?!» — Бальмаш хотел вскрикнуть, обернувшись на пострадавшего, но не смог издать и звука. Черты юноши исказились до неузнаваемости, сделавшись тонкими и резкими, а волосы, как-то внезапно почерневшие, кривыми лучами рассыпались по скамье. Он не дышал, распахнув неестественного цвета глаза, а губы были испачканы в тёмной блестящей жидкости.

Бальмаш отрывисто дышал, чувствуя, как щёки краснеют, а руки начинают дрожать. Что он сделал? Что он сделал?!

Профессор засуетился, лихорадочно пытаясь прогнать иллюзию, но образ Лорана, того самого Лорана, которому он когда-то не помог в угоду собственной ревности к первенству, въелся в память так, что не исчезал даже когда он закрывал глаза. Разве делало ему чести тягаться в науке с ребёнком? Разве не глупо было в принципе считать, что учёные могут быть друг другу соперниками?

Нет, не гордость — мудрость Фортуны. Бальмаш не мог поступить только из гордости — любая ошибка могла повлечь за собой фатальную шаткость, которая не давала профессору спать со времён того проклятого разговора после экспериментов. И нужно же, нужно же было Хоре об этом говорить!

Замершее время давило на глазницы, вызывая нестерпимую пульсирующую боль, как когда-то свет вновь взошедшего солнца. И значит если он теперь поймёт, как плохо поступил, и исправит ошибку прошлого в новом милосердном шансе, значит и шаткости не будет, значит…

Бальмаш часто моргал, с облегчением замечая, что картинка перед глазами снова начала двигаться, а звуки из невыразительной каши начали превращаться обратно в слова.

— Бальмаш! Бальмаш, возьми! — лаборант безуспешно пытался пробраться сквозь столпившихся студентов, но некоторые физические недостатки вновь ему мешали, заставляя с каждой секундой нервничать всё больше. И за то, что им с Бальмашем не простят гибель студента на занятии, и за душевное здоровье самого профессора, и, в конце концов, за состояние несчастного мальчика.

«Хора, как и всегда, — Бальмаш безумно улыбался, но всё ещё не мог говорить, словно длань Фортуны жестко схватила его за горло, — всегда добрее, всегда храбрее.»

Мысли были медленные, почти тёплые, но руками профессор работал быстро. Поймать брошенные ему шприц и склянку, распаковать иглу, набрать по пять миллилитров на десять килограмм веса пострадавшего — как в рассказах о великих спасениях, которые он никогда не читал, но о которых часто слышал, опять же от Хоры, который каким-то образом знал понемногу обо всём на свете.

— Вот поэтому я не люблю лекционный формат! — ворчал Бальмаш, вытаскивая шприц из плеча несчастного юноши, — я вас никого не помню и не знаю, кто злонамеренно вредит другим студентам, а кто просто слишком много отвлекается, — недоброжелатели у Леки были. Он нарочно никого не раздражал, как это делал Бальмаш в свои студенческие годы, но отрешенная восторженность перед процессом учёбы, исключительно из искреннего интереса и никогда — из страха, вызывала у других обитателей Академии недоумение, что, помноженное на нетипично юные года самого Леки, могло в результате дать печальный исход.

— Это я виноват! — взволнованно воскликнул Марис, не зная, куда себя деть от накативших страха и стыда.

— Нет, нет, совсем неправда… Совсем неправда, мастер Бальмаш! — Лека хрипел и вертел головой, а его лицо в мгновения начало менять цвет с синюшного на розоватое.

Студенты, успокоенные хорошим исходом, начали расходиться обратно по своим местам, а профессор решил отойти в числе первых. Бальмаш бормотал какие-то скороговорки на своём диалекте и нервно вертел в руках шприц — хотелось забыть. Забыть вообще всё, вплоть до дня, когда он получил письмо из Академии. И не знать, что означает обращённый на него с верхних ступеней взгляд Хоры.

Лека тем временем сел обратно на лавку, чувствуя, как клонит в сон от лекарства, и сам пытался успокаивать разволновавшегося Мариса.

— Тебя сберег сам Космос, — шепнул Хора, наклонившись к мальчишке, невзначай, словно хотел просто поправить гольфы, — но постарайся, пожалуйста, не браться за что-то, в чём фатально не уверен.

Лека уставился на него круглыми от непонимания глазами. В этом человеке было что-то совсем особенное, до того, что нужно было прислушаться, поступившись принципами.

«А вы берегите мастера Вальтера!» — почти выпалил юноша, но замер на полуслове, придушенный слезами смятения и сострадания. Хора подмигнул и, прихрамывая, направился вслед за Бальмашем. Лека несвойственно крепко задумался. Совсем не о физике.

***

Дитрих мгновенно приметил неестественную деталь, стоило только окинуть взглядом помещение. Вальтер был без перчаток.

— И что ты здесь ищешь? В моём кабинете? — профессор строго посмотрел на друга, как иногда смотрел на заигравшегося с приборами Леку. Тот только устало ухмыльнулся.

— Истины.

— И как? — Дитрих был зол, настолько, что не приметил даже настолько грубую и очевидную шутку. В воздухе висело какой-то неприятное напряжение, будто должно было случиться нечто, что едва ли не доломает Космос.

— Ничего интересного, как и вновь! Мой космос открытий исчерпал себя ещё в пору юности, — Дитрих хотел перебить, но сдержался. Профессор математики, мученически закатив глаза, неловко всплеснул руками, как в танцах по треугольнику, — переживания сгорели мелкими кометами и осталась только пустота, в которой смысле не больше, чем в непоставленной точке. Когда не трогает ни прошлое, ни будущее, ни, тем более, настоящее, всё путается и сливается. Теперь — сходится? Ничего не осталось от стремлений и обещаний.

— Вальтер, — Дитрих выглядел сурово, почти демонически. Вальтер с какой-то несвойственной ему тревогой отметил, что видеть Дитриха в принципе было непривычно, — то, что я тебе говорил, никогда не могло стать пережитком глупости юности. Как то, что было сказано от всего сердца космоса, может потерять силу просто за давностью лет?

— Я не помню твоих слов, — истёртые мозолями от перчаток пальцы заметно подрагивали. Слова Дитриха могли вогнать в оцепенение даже тогда, когда точно было решено, что терять нечего.

— Так как ты можешь горевать о прошлом, если тебя так подводит память?! — Дитрих, будучи физиком, приучил себя не злиться от непонимания, но не мог себя сдержать в это мгновение. Вальтер, привыкший пренебрегать погрешностью и мыслить об идеальном, уверен был, что сумма мелочей не способна повлиять на ход его мыслей.

— Память подводила всегда и всех. И ничто не изменилось с прозрением.

— Я не понимаю тебя, — Дитрих раздраженно вздохнул, — если мы не способны понять, где завтра, а где вчера — каков смысл что-то пытаться разграничивать?

— Чтобы не стоять на месте, — Вальтер едва заметно покачивался, напряженно поджав губы. Дитрих сбивал его с важных мыслей.

— Из тебя просто отвратительный математик. Чем дольше смотришь, тем больше деталей в деталях, но при этом нет ничего страшного в том, что в какой-то момент погрешность будет так велика, что пропорция к масштабу не сойдётся.

Вальтер был слишком решителен даже для самого себя. Настолько, что ни одни слова не отзывались далекой горечью, а восторг восхищения бесконечностью Космоса посетил его впервые за почти пятнадцать лет.

— Тебе не кажется, что всякий раз, когда мы пытаемся что-то обсудить — наш разговор заходит в тупик, даже не обретя тему?

— Кажется, — внезапное осознание перемен обожгло Вальтера сильнее, чем он думал ещё пару дней назад. Как тогда, когда он стоял на крыше вместе с убитым горем Дотраудом, — но мы ничего не в силах изменить. Всё за нас решила Фортуна.

Дитрих хотел разразиться праведным гневом, но всё, что смог — схватить порывавшегося уйти Вальтера за запястье. Вальтер впервые за почти пятнадцать лет заплакал.