— И зачем ты меня позвал? — загнанно ворчал Бальмаш, неуклюже выбираясь на крышу оранжереи. От отражения звёзд в стекле кружилась голова, от силуэтов ветвистых кустов внизу — хватал за щиколотки страх сделать следующий шаг. Каждый шаг — будто провалишься. Бальмаш уже забыл, когда последний раз осознавал себя в отрыве от этого отвратительного ощущения.
— Поговорить. Не серьёзно, но важно, — Хора прищурился, повернув голову к Бальмашу, и лукаво улыбнулся.
— Тебе не кажется это искусственным? Приди туда-то, чтобы поговорить о том-то — слишком похоже на уродливые упрощения, которые выдумывают горожане, чтобы создать иллюзию небесполезности своего общения.
— Баша, перестань, ты знаешь, о чём я, — Хора был согласен с идеями Бальмаша о сложной абстракции, но порою с ним было просто невозможно было говорить в наглядных образах. Бальмаш умел жить тонкими структурами, но совершенно не мог понять их так, как понимают науки. В том была истинная суть абстрактных наук, но Хора профессору химии об этом, конечно же, не сообщал, предвидя бурю негодования, и просто любовался со стороны.
— Я страшусь гнева Фортуны. Мы никогда не пытались общаться специально, а поначалу я и вовсе раздражал тебя разговорами!
— Неужели у тебя никогда не было таких фраз для меня, которые ты придумывал заранее, и только потом говорил? — лаборант развернул плед и, постелив на затёртое студенческими сапогами стекло, жестом пригласил Бальмаша сесть. Тот, с большим трудом сохраняя координацию, опустился на мягкую ткань и обнял себя за плечи.
— Какая глупость! — воскликнул профессор, хлопая глазами как напуганная сова, — я всегда говорю то, что думаю мгновением. Я бы ни за что не стал поступать настолько скучно и плоско! — Бальмаш тем убедительнее пытался отрицать, чем яснее понимал, что таких отложенных до лучших времён фраз в адрес Хоры было неприлично много даже для человека с менее громкой позицией.
— А у меня были, и ты просто обязан их услышать, — Хора вдруг сделался каким-то встревоженным. Бальмаш либо не заметил этого, либо сделал вид.
— Ну и что же это? — едва слышно прошептал профессор, разглядывая катышки на пледе. Он уже настолько устал от ожидания плохого, от страха того, что Хора озвучит некоторые свои намерения, которые могут всё фатально сломать, при том номинально оставив всё как было, что был измучен до иллюзорного спокойствия.
— Помнишь Лаурель? — Хора даже зажмурился, произнося имя подруги. Он долго морально готовился к этому разговору, и, как не представь, все они содержали в себе громкие возмущения Бальмаша, однако профессор просто молчал с застывшей улыбкой.
— Помню, — Бальмаш говорил быстро, чтобы Хора не услышал, как срывается его голос, — как у неё… Как дела?.. — он схватил ртом воздух и поджал губы. Хора не заслужил его гнева, но при этом сокрытие гнева было бы нечестным и неуважительным. Бальмаш от этой дилеммы устал настолько, что перестал пытаться найти хоть какое-то решение. Как уж ведёт Фортуна, пускай в таких выборах на неё было полагаться ни в коем случае нельзя — великий случай давал событие, но никогда не помогал подобрать собственное к нему отношение, а примеры обратного никогда ничем хорошим не заканчивались.
— Боюсь, у неё… Дел быть не может, — Хора вдруг осознал, что Бальмаш был прав, и все слова, что были у него в голове для этой беседы, внезапно исчезли.
— Я очень сочувствую тебе и ей, — механически пробормотал Бальмаш, боясь смотреть на Хору, — мне искренне, — профессор нервно сглотнул, пугаясь собственной лжи, — искренне жаль. Сходить с тобой на кладбище?
— Куда?.. Баша! — Хора и подумать не мог, что его другу в голову сходу придут такие мысли, а не очередная шутка на грани неприличного, и это существенно настораживало. Лаборант положил руку Бальмашу на плечо и несильно потряс, — Баша, послушай. Она не умерла, потому что никогда не жила. Я придумал её, чтобы попытаться сделать так, чтобы ты не был зациклен только на науке, но… Извини, что так вышло. Я отказывался верить, что тебе настолько плохо, чтобы могла задеть такая мелочь. Я никогда так не буду. Никогда. Веришь? — Хора внезапно почувствовал себя до смерти виноватым, настолько, что даже не мог позволить себе схватить Бальмаша в объятия, как хотелось. Тот же, пытаясь осознать сказанное лаборантом, слегка раскачивался, обняв себя на колени, и бледно улыбался, ещё не без боли, но уже с непритворным успокоением.
Ещё полчаса они сидели в молчании. Бальмаш — обессиленный тревогой, Хора — терзаемый собственной слепотой к чувствам друга. Что, если бы он и правда увидел бы больше, будь они в масках?..
— Хора, ты так дорог мне. Ты знаешь? — Бальмаш вдруг поднял голову и с выражением трепетного смущения посмотрел на лаборанта.
— Конечно знаю. Потому что твои мысли зеркальны моим, — Хора, в попытке спрятать то же чувство, сделал вид, что разглядывает какое-то созвездие.
— Как луна? — Бальмаш задорно и чуть язвительно рассмеялся, совсем как в пору студенчества.
— Брось так шутить! Больше никаких реплик, клянусь Фортуной и Космосом.
— У тебя вечно проблемы от зеркальной луны! Я уже подумал, что Лаурель — это как Вита, и ты повадился ходить в приют для душевнобольных девочек, как только нам позволили выходить наружу, — оскалился профессор, с иронией солидарности хлопая Хору по плечу.
Хора промолчал. Бальмаш, неловко шевеля конечностями, улёгся ему на колени и замер, пытаясь слушать, как звенят звёзды. Совсем как раньше.
— Хора, а ты знаешь…
— Конечно знаю!
— Нет! — Бальмаш резко сел и вцепился пальцами в руку лаборанта, — ты не знаешь!
Хора почти испугался, не того, что на небе с потусторонним звоном мелькнул странный пурпурный огонёк.
— Не знаю что?..
Бальмашу будто зажали рот дланью Фортуны, когда он почти сказал. Он всегда ненавидел такие слова, считая их ложью и лицемерием, но сейчас не мог подобрать иных. Профессор положил Хоре на плечи дрожащие руки и прижался своим лбом к его. Отблески слёз на впалых щеках до пугающего походили на звёзды.
— Что я очень люблю тебя.
Хора улыбнулся с выражением тихой радости и погладил друга по локтям.
— И я тебя.
— Ты так спокоен, — Бальмаш как мог осторожно взял Хору за руку и провёл пальцами по шероховатой корке ссадины, — а ведь тебе грозит… — профессор проглотил слёзы, — шаткость самой жизни. Из-за меня. Отчего?
— Оттого, что я уверен, что ты справишься.
Бальмаш беззвучно разрыдался.
***
Мастер Бертольф верил в судьбоносность дарованных Фортуной встреч, но сегодняшним гостям был не рад.
— Собрание решило выделить мне дополнительные часы для проведения занятий, так почему же вы мне сейчас запрещаете?! — профессор абстрактных наук был не то, что в негодовании — в ярости.
— Да, но не самовольно менять программу! — его посетил ректор. Тот, как заметил и сам Бертольф, и его ученица Кэтрин, в последнее время вёл себя слишком странно, и этот визит только подтверждал самые тёмные подозрения, а так же правильность тех намерений девушки, о которых не знал никто, кроме профессора.
— Но мне же надо чем-то заполнять часы, это же не могут быть повторяющие друг друга уроки! — Бертольф грозно захлопнул книгу и посмотрел на ректора поверх очков, — или как вы вообще себе представляете эти самые дополнительные часы? А если вы уверены, что мастер Бальмаш не был адекватен, уступая мне — это проблемы мастера Бальмаша, но никак не студентов, которые уже начали заниматься согласно изменённой программе.
Бертольф знал, что нарочно изображает непонимание, Йозеф — искренне злился на невозможность профессора понять смысл его слов. Ректор, вдруг переведя взгляд на книгу, которую минутой ранее держал Бертольф, обнаружил, что это были трактаты мастера Лукаса о священной слепоте.
— И к чему вы в итоге ведёте? — Йозеф нахмурился, уже понимая, в чём было дело.
— Нам нужно вернуть маски, — мастер Бертольф не стал таиться, — только так мы сможем без страха помешательства достичь высот самого Космоса. Открытия прекратились именно из-за этого! Неужели вы не видите, что происходит?
Ректор старался сохранять спокойствие, сдерживая подступивший приступ паники. Всё начинало рушиться, ещё тогда, когда он не успел этого заметить. Йозеф, что было удивительно для человека науки, никогда всерьёз не сомневался в правильности своего решения вернуть студентам зрение, одержимый воспоминаниями времён до вспышки открытий. Греттель говорила, что это непростительный эгоизм ностальгии, и сам ректор не до конца понимал, была ли в её словах доля правды.
— Это опаснее для сознания студентов, чем само помешательство. Не все выдерживают такое ограничение информации и начинают видеть галлюцинации.
Слова об опасностях и галлюцинациях заставляли Бертольфа ёжиться, но отнюдь не оттого, что он знал об абстрактных науках больше, чем мог поведать студентам ради их же благополучия. Кэтрин, с его же разрешения, занималась опасными вещами, как для неё самой, так и для всей Академии, в случае самых непредсказуемых исходов. Бертольфу даже пришлось договариваться с мастером Бальмашем об использовании химической лаборатории: профессор, конечно, послал его в рассвет с такими просьбами, но против согласия своего лаборанта он пойти не мог. Йозеф же… Тайна давила, особенно когда возможность её раскрытия была так близко.
— Обучение здесь — уже огромный риск для сознания, и вопрос зрения это не тот масштаб различия нагрузки. Вы пытаетесь найти компромисс там, где его быть не может! Мы учились во тьме и пришли к свету, а они… Они не видят дальше условно освещённого тумана.
— Не сравнивайте их с нами. У них другие мысли и другая идеология. И вспомните, сколько из ваших сверстников не дожили до десятого курса! — у Йозефа всегда болело сердце за смертников. Сперва потеря близкой подруги Беатрис, затем — череда жертв Космосу от невозможности существовать без сведений о мире: ректор был непростительно человечен и этой человечностью не в меру гордился, не слушая тех, кто был прав, но резок.
— Не говорите за всех. Студенты давно разделились по принципу мировоззрений. Так дайте мне возможность учить моих студентов так, как это делали мастер Дорес и мастер Фредек! И кто, как не вы, прививали им эту идеологию?
— И вы хотите открыть им всю ту правду о помешательстве?
— Нет, но вернуть на путь истинный. Да и даже если говорить о правде, я не вижу смысла в её сокрытии и лишь уважаю ваше решение как хранителя традиций Академии, — профессор грозно посмотрел на Йозефа, — Хотя едва ли это можно называть хранением традиций.
— Не знай они вообще о существовании масок — не было бы и проблем. А какой хаос породит история их появления!
— Одна моя ученица уже додумалась до этого без посторонней помощи. Ей помогли только связь с Фортуной и наблюдение за окружающей действительностью. Клянусь Космосом, я ничего не говорил ей.
— А лет двадцать назад какие-то, простите, придурки, искали сердце Космоса, но это не значит, что оно существует! — собственная память не давала Йозефу покоя. Бертольф, посвятив изучив памяти всю научную жизнь, прекрасно это видел.
— А что же ищут теперь?
— Всё, что нужно, уже нашли. Сейчас изучают кристаллы. Они опасны, но только при отсутствии должной защиты, — Йозеф отлично помнил, как пренебрёг безопасностью Джорго и к чему это привело, но огласка могла уничтожить его и без того шаткий авторитет. Правда, Бертольф, как и остальная часть преподавателей, обо всём догадывался.
— Кто изучает? И почему об этом никто ничего не знает? — профессору уже не нравилась эта затея.
— Мастер Бальмаш. Эксперимент опасен и подразумевает присутствие подопытного, но игра стоит свеч, — Йозеф вынужден был признать, что его прижали к стенке, и уходить от ответа было глупо и бесполезно.
— Говорите прямо. Вы не уважаете Фортуну и Космос. Ваши личные притязания не должны мешать науке. Академия — не государство, а вы — не король, чтобы печься о собственной репутации перед «народом». От вас требуется мудрость и спокойствие, а в остальном ректор всегда безлик.
— Тогда восстановите справедливость.
— Я задам единственный вопрос, а вы на него ответите, и на том закончим наш спор, — Йозеф кивнул, — где Адольфина?
— Участвует в эксперименте, — Йозеф нахмурился и поджал губы.
— Вы скормили кролика удаву. Вы же понимаете, что он не перед чем не остановится? — Бертольф не скрывал, что недолюбливает профессора химии, но сейчас не мог рассудить, кто был большим чудовищем — Бальмаш или сам ректор.
— Уже поздно, — голос Йозефа вдруг сделался тихим и задрожал, — я дал согласие довести эксперимент до конца.
Бертольф скорбно покачал головой. Ректор прежде казался ему человеком малодушным и боязливым, а жестокость, наложенная на трусость, как было известно ещё на примере мастера Мартина, приносила самые страшные разрушения, когда в руках такого человека оказывалась ответственность.
— В наших руках спасение Академии от прошлых ошибок! — Йозеф не был способен больше ни на что, кроме пустых громких фраз.
Бертольф, игнорируя присутствие ректора, взял с полки книгу по обратной теологии. Бордонитовые чернила за полторы сотни лет зримо выцвели, но сохранили способность передавать отзвуки.
— Прошлых ошибок в том виде, в каком вы подразумеваете, не существует, — профессор завязал у себя на затылке бархатную ленту маски и позвонил в колокольчик, — Когда-то замуровали неодеритовые часы, но это не значит, что ваше время на них не подходит к концу.
***
Лека подскочил на месте, услышав, как в дверь постучали. Дождавшись, чтобы постучали ещё раз и стало ясно, что не погрезилось, юноша открыл дверь.
— Лека, — Бальмаш, сложив пальцы присущим ему образом, тяжело вздохнул и прикрыл глаза, — я хочу, чтобы ты мне помог. Как равный равному. Как учёный учёному.
Лека искреннее пытался делать вид, что не был ошарашен, но от вошедшего рефлекторно отшатнулся. Никак не предупредил, даже не поздоровался — почему мастер Бальмаш решил найти его? Как вообще узнал адрес? Вопросов было куда больше, чем времени на перебор вариантов ответа, а потому пришлось действовать по велению Фортуны.
— Это… Это ни в коем случае не насмешка над вашем горем — право, не знаю, что у вас случилось — но, могу ли я спросить, почему вдруг понадобилась моя помощь? — юноша жестом пригласил профессора войти. Бальмаш, склонив голову (конечно же, только из-за того, что в старых домах были низкие дверные проёмы!), закрыл за собой дверь.
— Ты живёшь один? — поинтересовался Бальмаш, пытаясь, подобно Дортрауду, отвлечь тему разговора, чувствуя напряжение. Лека хитро улыбнулся, набирая воду в чайник из большой железной бочки. То, чего он и ждал — собеседник не парировал, а банально отбежал.
— О, хотел бы я, чтобы это было правдой, профессор! Со старшей сестрой. Она совершенно, совершенно невыносима, ибо в её бесконечной болтовне невозможно не то, что заниматься научной деятельностью — даже просто существовать, — юноша проворно возился с посудой, так, будто всю жизнь занимался не наукой, а домоводством и этикетом. Наверное, ему всё давалось легко, как было и с самим Бальмашем в этом возрасте. Он с первого раза понимал написанное даже в самых сложных книгах, стоял на глазах у толпы на спине у скачущей во весь опор лошади и удивительно быстро восстанавливался после многочисленных травм и болезней.
— А где она сейчас? — Бальмаш быстро огляделся вокруг, так, что, казалось, вот-вот отвалится голова.
— Вас воистину привела Фортуна, потому как она ушла на рынок, что явление крайне редкое. Хотя, возможно, дело в том, что позавчерашним днём я принёс ей вместо баклажанов какой-то совершенно непонятный иноземный овощ, к которому страшно прикасаться, не то, что использовать в пищу!
Бальмаш сам не заметил, как уже сидел за столом в руках с странными солоноватыми пряниками, резко пахнущими базиликом и сиропом от кашля, а в следующее мгновение на стуле напротив оказался сам Лека. В комнате, представлявшей собой и прихожую, и кухню, и столовую, и гостиную, было тесно, но по-особенному уютно. Всё было в тёплых зелёных тонах, даже обшарпанные полы, а на стенах висели маленькие цветастые коврики, плетением которых сестра Леки, судя по всему, и зарабатывала на жизнь.
— Так что, говорите, вас сюда привело? Я ни в коем случае не смеюсь — повторю вновь, чтоб вам не думалось! — Лека вскинул брови и замотал обращёнными к собеседнику ладонями.
— Понимаешь ли… — Бальмаш с интересом жевал пряник. Гадость гадостью, но распробовать ещё хотелось, — я прошу не за себя. Мой дорогой друг без минуты при смерти, — Бальмаш опустил голову, пряча потемневшие от боли глаза.
Лека искренне испугался. Он прежде никогда не имел дело с человеческой смертью и откровенно боялся быть за неё в ответе. Обкусанные ногти нервно скребли скатерть, а взгляд бегал с бешенной скоростью. Наука физики была для него не то, что игрой, но чем-то, что двигает саму жизнь вместо всяких сил любви или ещё какой-то поэтической ереси, которой объясняли все происходящие в людских душах процессы, и уж точно не вязалась с танатологией.
— Лека? — позвал Бальмаш, видя, что обычно живой и разговорчивый юноша оказался в замешательстве.
— Это… Это Дайон? Такой, светловолосый, с синими…
— Я не имею к этой истории никакого отношения! — Бальмаш, грозно нахмурившись, вскочил на ноги и наклонился к Леке через стол, упираясь ладонями в скатерть. Тот рефлекторно съёжился, точно ожидая удара, — не знаю, что он там себе навыдумывал. То, что происходит в головах студентов — не моё дело! Человек может быть объектом, но не всегда причиной, неужели эта логика так неочевидна?! — профессор замолчал, шумно дыша. Обычно, Бальмаш не был вспыльчив, но сейчас раздражался от каждого неосторожного слова, проведя долгое время без сна и покоя. Не шли даже исследования, а лекции он читал по учебнику, и, что самое жуткое — его это ничуть не беспокоило.
— Простите, ради Фортуны! — всплеснул руками Лека, уставившись на разгневанного профессора. Тот медленно опустился обратно на стул и закрыл лицо ладонями. Лека искренне не хотел сделать Бальмашу ничего дурного и наоборот был благодарен за помощь в уходе из Академии, но неподходящие слова вырывались сами собой.
— Хора, — пояснил Бальмаш после долгой паузы и снова потянулся за пряником, — Лаборант, ты, наверняка, помнишь его, — профессор замолчал, ожидая вопроса о том, что случилось, но Лека спрашивать боялся, — он порезался о кристалл. Не знаю, застал ли ты лекцию мастера Карстена о вреде новых элементов, но такое повреждение в половине случаев может убить или фатально покалечить — раненый буквально обращается в кристалл из-за того, что в питательной среде человеческой крови попавшие в рану частицы начинают разрастаться с чудовищной скоростью.
— Откуда вы знаете?
— Эксперимент. Я нашёл добровольца среди студентов. Она хотела стать частью чего-то важного, я — загорелся переосмыслением теории неорганики. Вдруг повезёт, вдруг Фортуна позволит нам обойти смерть.
— Но я как я могу вам помочь? — Лека действительно не понимал. Он был, пускай талантливым, но всё ещё учеником, а решение идти своим путём не делало из него великого мыслителя.
— Не напрашивайся на комплименты. Неординарное мышление, пытливый ум, быстрые мысли… Мне стоит продолжать? — Бальмаш говорил тяжело, сквозь зубы. Даже сейчас, когда решался вопрос жизни и смерти, неуёмная ревнивая гордость не спала, — и электричество — единственный способ воздействия, которым я ещё не пользовался. Ты достиг в его изучении большего, чем я, а счёт сейчас идёт на минуты. Я добьюсь для тебя гранта на эксперимент, а ты мне поможешь. Согласен? — к Леке протянулась тонкая бледная рука. Юноша, для себя несвойственно, поджал ноги и обхватил колени руками, как прячущийся от грозы ребёнок. Он выглядел так, будто напряженно думал, но в голове гулял ветер — он знал, что скажет, ещё до всех уточнений, и дело было даже не в желании отомстить мастеру Бальмашу за вредность.
— Нет, — Лека выпрямился и зажмурился, — не согласен. Не поймите меня неправильно, профессор… Я потому и ушёл из Академии, что сие заведение лишало меня возможности идти своим путём, а иначе открытия просто невозможны, ибо коллективное мышление не рождает ничего, кроме праздной болтовни и копирования идей друг друга, — Лека уставился на Бальмаша, ожидая ответа. Бальмаш долго молчал.
» — Да как он только посмел?!
— Имеет право. Возмездие Фортуны.
— Фортуна — не бог Дотрауда.
— Но вершит одной ей ведомые суды, не всегда исходя из сложнейшего.
— Не имеет смысла, если Хора всё равно…»
— Чтоб вас в неодеритовую пыль раскрошило, — Бальмаш с выражением страшного гнева на лице вскочил из-за стола и ударился головой об полку со специями. Банки зазвенели и посыпались, а бросившийся к столу Лека не успел их поймать, голыми коленями падая уже на осколки.
Хлопнула дверь. Холодный ветер обжег горящие щёки. В ушах страшно зазвенело колокольчиками слепых.
Выдохнув и чуть отойдя за угол, Бальмаш ощутил резкую боль в груди и бессильно повалился на брусчатку.