Донна плакала.
Вокруг Дилюка порхали бабочки.
Нежно-розовые и золочёные, голубые, жёлтые, однотонные и с тёмной каймой по краям, как если бы облитые чернилами или кровью, пропитанные ею же с художественной задумкой, бабочки были красивы. Невероятно красивы. Их было много — больше, чем могла вместить человеческая грудь, — но новые вспархивать с чужих губ не переставали, не переставали и не переставали.
Донна голосила навзрыд.
Громко, стыдно, она плакала со всхлипами и тонким подвыванием, как если бы Дилюк ей сердце через грудь вынимал, отдав предпочтение не острому хирургическому скальпелю, а собственным пальцам. Или даже зубам. Вероятно, так оно и было. Вероятно, ему стоило заподозрить неладное и сменить маршрут раньше, чем неестественно бледная девушка успела перехватить его у фонтана и без объяснений увести с торговой площади прочь. Остановиться лишь в переулке у отеля Гёте, неожиданно сильно толкнуть Дилюка к стене — и наконец дать волю чувствам.
И теперь Дилюк, в немом ступоре разглядывая её, её слёзы, насекомых, окруживших их подвижной цветной рябью, совершенно не знал, как он мог бы ей помочь.
С женскими слезами иметь дела ему прежде не доводилось.
— Я… — Очередной громкий всхлип, влажные дорожки на раскрасневшихся щеках и прозрачные бусины слёз, срывающиеся с подбородка одна за одной. — Я люблю вас. Уже очень давно.
Он знал. Конечно же, он знал. Знал весь Мондштадт. Но услышать это всё же оказалось неожиданным: слишком болезненным, слишком страшным, как стрелой навылет грудь прошить; не чужую — собственную.
Не от этого человека хотел бы он услышать столь сокровенное признание. И ответить — тоже не на это.
И за мысль жестокую тотчас же укорил себя.
Донна заслуживала лучшего обращения.
А девушка уже вскинула руки и умоляюще взглянула на Дилюка. Её ресницы слиплись, блестели серебряными треугольниками, а губы, раскрасневшиеся и припухшие, мучительно кривились; сам её вид ранил, сам вид причинял боль. И Дилюк вжал голову в плечи. Отвёл взгляд.
— Донна, послушай, я…
Собственная беспомощность разливалась по телу восковой неподвижностью.
— Нет! — выкрикнула девушка, тотчас подалась к нему и упала на грудь; Дилюк едва успел подхватить её. — Ничего не говорите, пожалуйста, я же знаю, ах, я всё знаю! Вы ведь не просто так ходили в штаб Ордо Фавониус, верно?
И Дилюку стало совсем дурно.
Потому что Донна, похоже, действительно всё знала.
Потому что в штаб Ордо он ходил не просто так, верно.
Ночные игрища Кэйи оказались не обыкновенными дурашливыми игрищами, не хмельным бессовестным эпатажем: этот нахал ухитрился подменить свёртки. Очевидно намеренно: никогда и ничего он не делал без причины. И уже дома, поздней безлунной ночью, Дилюк безнадёжно запоздало рассмотрел тугой жгут с розовыми стеблями и красными стрельчатыми бутонами.
Вместо инсектицидов Дилюк принёс в свою спальню подарок для Розарии.
С тем же успехом Кэйа мог вложить в его руки живого змея.
Первым порывом, густой и горькой болью, заклокотавшей в горле рыком — швырнуть свёрток на пол грубо и зло, и топтать, топтать, топтать. Разбивать каблуком, пока цветочные украшения не превратятся во влажное пятно, а мятая бумага не потемнеет и не изотрётся в ничто на остатке; с собственным сердцем бы так обойтись, с собственными наивностью, с глупостью, обречённой влюблённостью, но Кэйа превосходно справлялся и без чужой помощи. А иначе не стал бы менять свёртки, в ладони Дилюку класть насмешку над ним самим же; напоминание о принадлежности другой.
Вторая мысль, уже более трезвая, спокойная, словно остывшая магмовая твердь над кипящей сердцевиной огненных ловушек Натлана: подсмотреть. Надорвать упаковку с одного угла, взглянуть, что же приготовил для дамы сердца Кэйа, что в собственном хранил и чем хотел бы поделиться с нею. Соблазн был велик, но Дилюк одёрнул себя: это жалко, постыдно, недостойно. Он не такой. Никогда не был, никогда не станет. Что сказал бы на это отец? Потому положил свёрток в верхний ящик рабочего стола и запер на ключ. И на остаток ночи к столу подходить себе запретил.
Подарок остался в неприкосновенности.
В запретах самому себе Дилюк был непревзойдённо хорош.
Отношения Кэйи и Розарии его не касались. Абсолютно точно нет. А утром он встанет как положено, согласно расписанию, и направится в штаб с тем, чтобы передать свёрток рыцарям у входа. И те уже доставят его Кэйе. Ну а Кэйа сам разберётся. Не маленький. Другая проблема: своих ядов Дилюк оказался также лишён. Бабочки не убьют его — они не убивали, ни одного зафиксированного случая за всю историю Тейвата, — но постоянное першение в горле затруднит работу.
Драконий Хребет не ждал.
Как и Илья.
Отвратительно.
К Тимею же повторно идти — подозрительно, мальчишка и без того многое подмечает и запоминает, ни к чему полнить город новыми слухами. Придётся ждать следующей недели. К Кэйе Дилюк не обратится, исключено: никакого удовольствия своей зависимостью, уязвимостью не доставит — возможно, подлец именно этого и добивался.
Увы и ах, господин Кэйа, в следующий раз придумайте нечто более оригинальное и действенное! А лучше катитесь прямиком в Бездну!
И где-то в этот момент его, полностью оторванного от реальности — отец неодобрительно поджал бы губы, соберись, сын, что скажут люди? — под руку и поймала Донна.
Он мог бы напасть на неё.
Он чуть было не напал на неё.
Убивать было легко: всего-то и нужно, что свободной рукой нырнуть во внутренний потайной карман сюртука и выхватить метательный нож. Быстрым текучим движением пальцев переложить в ладонь поудобнее. И всадить в горло нарушителю по самую рукоять; Дилюк научился делать это бесшумно, аккуратно, так что на собственной одежде не оставалось и капли крови. Донна не успела бы испугаться — она ничего не успела бы понять, милое, наивное дитя, — а Дилюк уложил бы её на мостовую под неподвижным взглядом каменного Барбатоса, убрал бы волосы с её лица и лишь тогда осознал, что он натворил. Донна захлёбывалась бы кровью, а Барбатос тянул к ней, к ним, руки — и ничего не смог бы сделать, ничем не смог бы ей помочь. Как и Дилюк.
Потому что никто из тех, кто считал, что подобраться к этому-ублюдку-Рагнвиндру со спины — удачная идея, не выжил.
Этим ничем не примечательным утром он убил бы Донну. Как бы между прочим лишил невинного человека жизни, вот так просто, около часа по полудни, между походом в Ордо Фавониус и лёгким перекусом в «Хорошем Охотнике». Как руки вымыть. Или подавить некстати возникший зевок. Или губы платком промокнуть после того, как его в очередной раз вывернет изуродованными, размозжёнными в грязную палитру, бабочками.
И ведь убил бы, если бы не опомнился вовремя.
Сама мысль об этом вызывала дрожь, отвращение к самому себе; кем же он стал, отец, видишь? Считаешь ли по-прежнему, что твой сын — точная копия матери? Что достоин твоей фамилии, твоего имени, твоего наследия? Что достоин тебя?
Ты же так этого хотел.
— Вы симпатизируете Почётному рыцарю! — Судорожный всхлип, мажущее прикосновение влажных губ к шее. И Дилюк крупно вздрогнул, со свистом вдохнул, резко окаменев всем телом: опомнился; да и к шее прикасаться он позволял лишь одному особенному человеку — и то исключительно по четвергам. — Это всем в городе известно. Ни с кем вас так часто вместе не видели, как с ней. Правда, капитан Кэйа сказал…
Дилюк моргнул. Совершенно растерянно моргнул и даже смягчился. Неуклюже сместил ладони Донне на плечи и отстранил её от себя, чтобы заглянуть в лицо. Шею холодило. Крупная кристальная бабочка задела висок, и Дилюк небрежно тряхнул головой, отмахиваясь от щекочущего прикосновения.
— Он?.. — Собственный голос — ломкая ржавчина; надежда, истёртая в колючую пыль. — Капитан Кэйа что-то говорил обо мне? Тебе?
— Да вы же меня не слушаете, совсем-совсем не слушаете! — замотала головой Донна, залилась слезами снова и почти больно ткнула Дилюка пальцем в грудь. — Сэр Кэйа был прав: в вас нет сердца. Вы не ответите мне, не услышите меня — вы даже сейчас меня не слушаете!
— Я слушаю тебя, Донна. — Девушка шмыгнула носом, и Дилюк запоздало полез в карман за платком. — Но, боюсь, я действительно не смогу ответить на твои чувства. Мне жаль. Ты замечательная девушка, Донна, умная, добрая и красивая, ты ещё обязательно встре… — Он поднял взгляд и разом осёкся.
Потому что Донна не протянула руку за предложенным платком. Так и стояла перед ним, маленькая и потемневшая, измученная, невероятно измученная, словно в её груди — дыра без сердца; словно все бабочки, которые обрели свободу, всё это время были её каркасом — и каркас истончился, а тело ослабло и дрожало на ветру, трепетало бумажным. Мотыльковым. Словно Дилюк только что растоптал её, как чуть было не растоптал подарок Розарии одной беззвёздной ночью. И смотрела ему в глаза пронзительно и остро. Бесстрашно распахивая душу и не опасаясь показать собственную пустоту и такую же беззвёздность, какую он знал лучше, чем хотел бы сам.
Потому что чувствовал то же самое.
Но невольного восхищения это не вызвать не могло. Он бы так не сумел. Не сумел бы открыться Кэйе, потому что это уничтожило бы его тотчас же: Кэйа выбрал Розарию — всегда выбирал её и никогда Дилюка, — и ничто не спасло бы Дилюка, ничто не уберегло бы его от падения.
Донна была сильнее и смелее него. Лучше.
Юная хрупкая Донна — кто бы знал, сколько в ней литой стали, — она любила его всем сердцем, а он, трус, отцовское разочарование, ничем не заслуживал её чувств.
— Не смейте издеваться, господин Дилюк, — неожиданно холодно и тихо, неожиданно — с инеевой крошкой презрения выдохнула Донна и нахмурилась; это не было её интонацией, она повторила за кем-то, за кем-то совершенно узнаваемым, и чужие полутона тут же ледяными клинками ввинтились под рёбра; достали до глубоко спрятанного, подвижного и мерцающего, на недолгое время сложившего крылья.
Ладонь, держащая платок, сжалась в крепкий кулак. И опустилась рывком, как ударила.
Дилюку показалось, что он ослышался. Ему хотелось ослышаться.
— Прости, что ты?..
— Оставьте своё лицемерие при себе! — Она притопнула ногой, в отупелом страдании заломила руки и шатнулась от него назад, в залитый полуденным солнцем мир. Мир, которому они оба в это мгновение не принадлежали. — Вам бы только бросаться пустыми словами! Жалеть меня — что вы, что сэр Кэйа, вы оба совершенно невозможны! Скажите как есть: не лю́бите и не полюбите, потому что вам интересен другой человек! Прекратите быть таким обходительным! Прекратите давать мне надежду! Прекратите лгать! И, Барбатоса ради, прекратите уже… быть… вами! — И, закрыв ладонями лицо, она задрожала крупно и страшно, заколотилась в задушенной истерике. — Ах, я ненавижу вас! Всем сердцем ненавижу!
Донна плакала.
Вокруг Дилюка порхали бабочки.