Солнце стояло в зените.
На небесном полотне — ни облачка; и само полотно — высоко-высоко, так что не достать, рукой не ухватиться. А под ним, на винокурне Рагнвиндров, густой зеленью цвело позднее лето. Перламутровыми проблесками мельтешили в траве кузнечики. Тяжело кренились к земле грозди спелого винограда: ягоды, крупные, сочные, с тонкой матовой плёнкой пыли, полнили воздух сладостью; их судьба была заведомо предрешена: из них должно получиться отличное вино.
Широко вдохнув полной грудью, Дилюк заулыбался, поправил соломенную шляпу и поспешил вслед за отцом.
На душе было легко и радостно.
Ему было четырнадцать — и весь мир, казалось, был у его ног.
А Крепус в простой рубашке с закатанными рукавами, в рабочих штанах и с неаккуратно заколотыми волосами, точно лихой пират из таинственных рассказов Кэйи, уже ждал его. Иногда он любил так: собирать ранние сорта винограда сам, без помощи служащих, даже без помощи Дилюка; может, способа предаться собственным мыслям лучше для него не было, может, имелось что-то ещё — Дилюк мало задумывался об этом. Но когда отец позвал, что-то яркое и горячее расплескалось в груди — увы, с каждым годом времени вместе они проводили всё меньше, — и Дилюк охотно присоединился.
Только они вдвоём.
Кэйа был у границ Ли Юэ на своём первом самостоятельном задании, и Дилюк ему даже немного завидовал. Но, сказать по правде, кто кому ещё мог позавидовать! Слухи о повышении Дилюка витали в воздухе вместе с запахом винограда и стайками крошечных цветных бабочек, и официальная церемония оставалась лишь вопросом времени.
Крепус был очевидно горд, а Дилюк, глядя на него, — счастлив.
Может быть, в связи с этим отец и захотел уединиться с ним. Может быть, готовил разговор с глазу на глаз. Дилюк был в предвкушении и тихом искрящемся восторге.
— Ну где же вы, юноша? — со скрытой усмешкой пожурил Крепус и подал Дилюку корзину.
— Прибыл по вашему приказу, сэр! — Своей улыбки Дилюк ничуть не скрывал. — Готов заступить на службу!
— Ну что за настрой!
Крепус смеялся. Дилюк редко видел его таким: обыкновенным человеком, весёлым и притягательным в своей открытости, в чём-то даже лихорадочно возбуждённым. Наверное, именно таким его и увидела мать когда-то; в такого него и влюбилась с первого взгляда. Дилюк тоже хотел бы так: найти своего человека раз и навсегда. Но позже, когда-нибудь позже; а может, и вообще никогда: у него был отец, был Кэйа, вся жизнь впереди — и зачем ему кто-то ещё?
За работу принялись медленно, но старательно и со вкусом. Погода располагала к ленной неторопливости.
— Весь Мондштадт гудит о грядущих кадровых перестановках в Ордо, — бросил Крепус, с тонкой хитрецой обернувшись на сына через плечо. — Сомнений не осталось даже у скептиков; о, слышал бы ты негодование Шуберта Лоуренса! Эта старая табакерка ещё доставит проблем, помяни моё слово!
— Я всего лишь делаю свою работу, — сдержанно пожал плечами Дилюк, но от тона отца, тёплого, вязкого, точно растопленный мёд, щёки тотчас же вспыхнули краснотой. — А в должности капитана смогу сделать ещё больше! Ордо Фавониус и всему Мондштадту это будет только на пользу, уверен, даже такие скептики, как сэр Лоуренс, это понимают. Разумеется, если они совсем не выжили из…
— Но-но, сын! Следи за выражениями.
— Прошу простить мою дерзость.
Долгий нечитаемый взгляд отца — в наказание за нахальство, за неаккуратность при подборе слов и собственную самонадеянность; «выжили из ума» — недопустимо! С такими речами путь в высший свет Дилюку точно будет заказан. Что же до Крепуса, то для него это станет настоящей катастрофой, грязным невыводимым пятном, очернившим его честь и честь всего рода Рагнвиндров; провалом как отца и наставника; ему это совершенно не понравится. О, ещё как не понравится!
Дилюку недозволительно быть разочарованием.
И неуютно стало, и нетерпимо как-то, так что Дилюк сосредоточился на грозди винограда, которую так и не срезал; бессмысленно затеребил ягоду. Но Крепус уже оттаял. Оттаял так же быстро, как и заледенел, чего с ним не случалось… пожалуй, что и никогда: увы, он был из того типа сложных людей, которые отходили долго и непоследовательно. Но вот, хмыкнув с необъяснимой благосклонностью, он поставил полупустую корзину на землю. Распрямился и смахнул пот со лба, неаккуратно расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.
И поманил Дилюка к себе.
— Ты стал совсем взрослым, мой мальчик. — Шершавым жаром кончиков пальцев опалил его щёку. — И так похож на мать: о, знал бы ты, как порой ей трудно было уследить за собственными выражениями! В этом вы с ней невероятно похожи. — Дилюк вжал голову в плечи, спрятался под полами шляпы, но отец уже не сердился, нет. Его прикосновения сделались мягче, нежнее. Как и голос. — Уверен, она гордилась бы тобой вместе со мной. — И наклонился, заглянул в глаза пытливо, как если бы высматривал на их дне что-то важное, понятное одному ему и даже не самому Дилюку. — А ты хотел бы, чтобы она гордилась, ведь так?
От отца крепко пахло виноградом и летним зноем. Скрытые под бархатом интонаций, в голосе вдруг зазвенели сталью туго натянутые струны.
Слегка сбитый с толку, Дилюк тем не менее уверенно кивнул.
— Мы семья, — проникновенно продолжал Крепус, поглаживая его щёку, — и любим друг друга.
Повторный кивок.
— Вот так, сын. Умница. — Удовлетворённый, Крепус опустил руку и ободряюще хлопнул Дилюка по плечу. Наконец отступил. — Я рад, что сумел воспитать тебя достойным молодым человеком.
От обилия странной похвалы горели щёки и уши. Но во рту отчего-то горчило. Радость томилась в груди вместе с лёгкой тревогой: не было ясности, что чувствовать и как реагировать — отец никогда прежде не был так многословен с ним, не был так щедр в лестных выражениях, в прикосновениях, во всём. Он действительно хотел похвалить сына, говорил искренне и от всего сердца?
Или же готовил его к чему-то?
— Оставь корзину и идём в дом. — Ответ стал понятен сам собой. Сбор винограда — лишь предлог; возможно, таким же предлогом стали и слухи о грядущем повышении Дилюка — обольщаться о собственной значимости здесь, похоже, не следовало.
А Крепус выглядел расслабленным, с расстёгнутым воротником, брызгами виноградного сока на руках и с этой своей мягкой улыбкой и неожиданно глубоким пронзительным взглядом. Застывшим в предвкушении. Как кинжал в гладких кожаных ножнах, готовый вот-вот оказаться вынутым и вонзённым в тело недруга. И предчувствие дурного неожиданно накрыло Дилюка, виноградники — весь Мондштадт, казалось, — подобно грозовой туче; объяло комковатой плотностью, протолкнулось в глотку тяжёлым и сырым, точно мокрая вата, которой он в детстве протирал сбитые коленки Кэйе.
Беспокойно переступив с ноги на ногу, Дилюк крепче сжал ручку корзины и сощурился небу: ясное, чистое, ни облачка.
Оно ощущалось фальшивым как никогда.
— У меня кое-что есть для тебя, сын. О таком ты и мечтать наверняка не смел! Но уже скоро, скоро. — Струны превратились в цепи и грохотали, грохотали, гремели и лязгали; и, несмотря на полуденный зной, мороз колючими мурашками проступил на коже Дилюка. Сухо сглотнув, он уже не отрывал взгляда от возбуждённо закружившего перед ним отца. — Я покажу тебе сейчас, да, сейчас! Но ты должен знать: это станет моим подарком на твоё восемнадцатилетие. Разумеется, — невзначай бросил Крепус, остановившись на мгновение и приковав Дилюка к месту взглядом, — это должно остаться в строгой тайне между нами. И даже Кэйа не должен знать.
И тревожность стиснула горло крепче; как если бы цепи — те самые, в отцовом голосе, — выпростались, материализовались и скрутили его всего. Дышать стало будто бы нечем, хотя они по-прежнему находились среди виноградников, под этим дивным лазурным небом, которое не могло сулить грядущую беду, катастрофу, крах всему. Никак не могло. Нет же. Нет. И солнце, остановившееся в зените, казалось, навек, превратилось в слепое пятно и уже не светило, не грело. Не помогало.
Немалых трудов стоило Дилюку сохранить вежливо-заинтересованное выражение лица.
А минутами позже, в поместье, у своей спальни, Крепус остановился и обернулся к сыну. Улыбнулся широко, и добродушно вроде бы, и ободряюще, но как-то скованно, нервно, с нездоровым смешком под конец, — и протянул руку.
Впервые в жизни Дилюк помедлил, прежде чем принять её.
Как бы ни пытался он успокоить себя, тревога настойчиво нарастала, громоздилась колотыми льдинами, сама на себя напластывалась уродливо и болезненно — и уже не могла уместиться в нём незаметно. В желудке будто бы стиснулся тугой шершавый ком, протолкнулся вверх и надавил на горло. И захотелось очутиться далеко-далеко отсюда, у границ Ли Юэ, там, где Кэйа; там, где отец его бы никогда не достал: без этих странных взглядов, хвалебных слов и руки, широкой ладонью повёрнутой вверх. Не бойся. Возьмись за неё, Дилюк, сунь свои пальцы в железный капкан, — это ведь твой отец, чего же ты, эй…
— …эй? Перегрелся на солнце? — участливо спрашивал Крепус, уже очутившись перед Дилюком близко-близко. Аккуратно похлопал его по щекам, приводя в чувства. И очертил ладонью подбородок вскользь, щекотно тронул скулы и заправил за уши волосы. — Ты как? Порядок?
— Порядок, — хрипло выдохнул Дилюк, за малым не шатнувшись прочь.
В комнату он влетел первым, на изломе, как будто бы с перебитым позвоночником. Щелчок замка, запираемого на ключ, не стал сродни грохоту мушкета или звону вынутого из ножен клинка: к чему-то такому он, видимо, себя уже мысленно подготовил. А Крепус остановился у двери, там же, позади сына. Дилюк чувствовал его взгляд на себе: лихорадочно горячий, острый, точно тот же кинжал, — на затылке и ниже, на плечах, спине, и словно бы оставляющий невидимые ожоги-полосы, вспарывающий швы на одежде, а ещё…
— Так что ты хотел показать мне? Это срочно? — Повернулся к отцу Дилюк, раненой птицей сложив крылья-руки за обожжённой спиной. — А знаешь, я ведь совсем позабыл: я как раз обещал Кэйе встретить его, так что…
— Не беспокойся. Это не займёт много времени.
И Крепус обошёл его, не коснувшись; дёрнул ручки шкафа, и тот распахнулся с медленным, каким-то до жути торжественным скрипом. Ассоциацией — скрежет ветвей об окно во время страшной грозы. Ассоциацией — с похожим скрипом опустился в могилу гроб матери, когда один из служащих неаккуратно задел его; Дилюк тогда крупно вздрогнул и расплакался, ему было четыре, всего четыре, но момент отпечатался в памяти, казалось, навек.
Шагнув назад, так чтобы лучше было видно содержимое шкафа, отец засветился тонкой нежной улыбкой. Положил Дилюку ладонь на поясницу.
— Ну, что скажешь? Это для тебя, мой мальчик. — Невесомо коснулся губами его виска. — Только для тебя. Ты ведь не разочаруешь меня, не так ли?
И мягко подтолкнул вперёд.
Дилюк не сдвинулся с места.
Ужас стылым и острым пронзил его сердце, искромсал его, вырезал из тканей алые узорчатые снежинки и свил из них кружева, проклятые кружева; серебряными нитями вплёлся в дыхание и вырвался с выдохом громче, чем следовало бы. Жалобнее. Капля холодного пота скатилась по шее. Горло занемело. В глазах — сухой жар. В мыслях — белый шум. Парализованный увиденным, Дилюк стоял и смотрел, и смотрел, и смотрел, и не понимал, чем же он так сумел рассердить отца. Из-за чего тот выдумал настолько жестокое и изобретательное наказание; поркой ремнём было бы проще, лучше, как угодно лучше — но не так. Руки стиснулись в кулаки. Собственные пальцы показались вдруг заледеневшими, неживыми.
Но не только они — всё в Дилюке застыло в это мгновение. Как-то так вдруг и вышло, что в жаркий летний день, когда солнце остановилось в зените навсегда, он безвозвратно замёрз.
Влажный долгий звук выдернул его из оцепенения. Деревянно развернувшись всем корпусом, Дилюк застал последние мгновения целостности отца: широко распавшись на веер лаково-красных щупалец, его лицо хищно устремилось к глотке сына.
Вскрикнув, рванувшись всем телом назад, Дилюк… проснулся в библиотеке Ордо Фавониус.
Подскочил инстинктивно в жесте самозащиты, в желании убраться прочь, прочь, прочь как можно дальше, ударился коленкой о столешницу — и, зашипев от боли, наконец пришёл в себя окончательно. Коротко осмотрелся: к счастью, в секции он оказался один. И обрушился на место грузно и бесформенно, с неимоверным облегчением. Рванул ворот рубашки и позволил себе немыслимое: съёжился над столом и, запустив обе руки в волосы, взъерошил их, грубо стиснул у корней. Крепко зажмурился. Капля холодного пота сорвалась с подбородка, с тихим звуком упала на книгу. И Дилюк разомкнул веки, сфокусировался не без усилий и вспомнил: сердце Дурина, мёртвое, чёрное от переполняющей его кхемии, и уцелевшее во льдах. На этой странице он и заснул. Верно, потому-то ему и приснился кошмар.
И других причин быть не могло.
Но довольно с него на сегодня крови и остановившихся сердец — Дилюк решительно захлопнул книгу. Тщательно привёл себя в порядок и выбрался из-за стола; погасил свечи, собрался было направиться вверх, на первый этаж, и вернуть фолиант Лизе под подпись — и тогда-то услышал. Влажные звуки. Те самые. Долгие и короткие, непоследовательные, крайне характерные, они не исчезли вместе с кошмаром — и доносились прямиком из соседней секции.
Это не было его делом.
Не было бы, если бы в какой-то мере они не помогли ему проснуться и избежать ужасной участи, пусть и во сне. И жаль, что только во сне.
Это всё ещё не было его делом, твердил себе Дилюк, хотя его уже вёл за собой узнаваемый шлейф тяжёлого цветочного парфюма одной конкретной женщины; или мужчины, к воздушному воротнику которого этот запах льнул так же тесно, как и член к штанам Дилюка при контакте с этим самым мужчиной.
Архонты, дайте ему сил.
В том, что влез действительно не в своё дело, Дилюк убедился тотчас же, стоило ему пересечь главный читальный зал и заглянуть за стеллаж со сборниками стихотворений на хиличурлском — и кто-то же писал их, находил в них свою отдушину, ну надо же. Сплошные прорези белого света широкими прямоугольниками ложились на пол, выделяя взвесь золотистых пылинок в воздухе и, напротив, смягчая силуэты остального. Ещё застила глаза сонливость, размывалась текучим, но Дилюк уже увидел то, чего увидеть не желал и опасался.
Разумеется, там был Кэйа.
Разумеется, не один.
Он прижимал её к стене. Розарию. Стоял к Дилюку спиной, расслабленный и всецело вовлечённый в процесс, так что даже накидка, за облачным воротником которой он наверняка тщательно ухаживал, потрясающе небрежно лежала у его ног. В его взлохмаченных волосах — блеск металлических искусственных когтей, изящные девичьи запястья у шеи, раскрасневшиеся губы — у губ.
Целовались они неторопливо.
Влажно. Долго. Без голода, без жадности и страстного нетерпения; целовались как влюблённые, которым нечего навёрстывать, которым хорошо друг с другом — и спешка им ни к чему. Дилюк так бы не смог. Ему было бы мало, всегда мало; и Кэйа не стоял бы вот так свободно, одной рукой упираясь в стену, а другой придерживая Розарию за талию — и не ниже. О, он был бы грубо втиснут в эту же самую стену, так что на ней наверняка остались бы впоследствии царапины от его наплечников и ремня; он бы мучился, совсем немного — Дилюк уж постарался бы уловить эту тонкую грань и задержаться на ней, — от горячности и ноющей боли в губах, в языке, от тугой тяжести в паху. От предвкушения большего. Он молил бы о большем. И его подтянутая задница горела бы от нажима ладоней Дилюка — может быть, не только от нажима: трудно контролировать стихию, когда не в состоянии контролировать даже самого себя.
Но Кэйа был там — не с ним. И не Дилюку было диктовать правила игры.
Потому он лишь молча таился у стеллажа и наблюдал за ними. Смотрел пристально, неотрывно, не упуская ни одного движения Кэйи; взглядом касался — потому что никак иначе ему не было позволено. О, он наверняка смотрел как дрянь, как завистливая похотливая дрянь, гадкий сластолюбец, которому по-хорошему следовало бы немедленно уйти и не становиться свидетелем чужой страсти. Не пасть ниже, чем он уже пал.
Остановись же, Дилюк. Уберись прочь, пока не стало слишком поздно.
Отец отвесил бы ему хлёсткую пощёчину — и был бы прав.
Сунув книгу под мышку, Дилюк болезненно искривил губы и плечом прислонился к стеллажу. Да, он уйдёт. Разумеется, он уйдёт и постарается сделать это как можно незаметнее.
Но позже.
Ещё немного позже.
Потому что утром, до того как очутиться в библиотеке, он хотел зайти к Кэйе в кабинет. Он не скучал. Очевидно не скучал. Просто желал удостовериться, что тот жив, здоров и в кои-то веки занят работой, а не просиживанием штанов в таверне. Это было несправедливо, разумеется, Дилюк был предвзят и нечестен: Кэйа много работал, он был одним из тех рыцарей — штучный экземпляр, — кто действительно старался, жил на работе, был женат на ней. Но так безотчётно, немыслимо, необъяснимо — глупо, в конце концов! — хотелось увидеть его, что Дилюк даже не стал искать себе оправданий.
Нужен был лишь повод.
Какой угодно повод, какой угодно паршивости: можно подумать, Кэйа так или иначе поверил бы ему! Что же, вот ваша наивность, господин Рагнвиндр, скатайте её в трубочку и запихните себе в задний карман брюк! Ну а вломиться в кабинет с негодующим «какой Бездны ты выкрал мои зелья и отдал их на анализ Альбедо?!» означало бы признаться, что Альбедо рассказал ему то, о чём рассказывать наверняка не следовало. Его Дилюк не хотел вовлекать. Должно было найтись и другое объяснение.
Но так и не нашлось.
Что же, стоило признать: Дилюк всегда был откровенно плох во всякой фантазии, что не касалась, назовём это так, способов добычи у пленённых врагов информации.
Так что в кабинет он постучал безо всякого повода. Постучал — и будь что будет.
На стук никто не откликнулся. Дверь не открылась. А за ней теперь уже ожидаемо никого не обнаружилось. Так что Дилюк аккуратно закрыл её и, единым махом проглотив чёрное прогорклое разочарование, направился по своим непосредственным делам: за поиском подсказок, наводок и ответов — Альбедо предоставил ему достаточно пищи для размышлений; достаточно развилок для возможных путей исследования, и Дилюк не намеревался пропустить ни одной.
А Кэйа, как оказалось, был в библиотеке, всё это время — в библиотеке. Не один, с Розарией. В своё рабочее время. Практически на своём рабочем месте!..
Кэйа же, распалённый и раскалённый, бессовестно прекрасный, осыпанный искрящейся солнечной пылью, точно древнее божество — золотом, уже втиснул колено между бёдер Розарии. Подтянул её к себе ближе. А Розария жёстче впилась когтями ему в затылок, прочесала пряди с нажимом, наверняка с приятной болезненностью раня кожу, и Кэйа протяжно вздохнул, едва ли разрывая поцелуй.
Остро прорезалась толчками в груди боль, ударами крыльев срикошетила по рёбрам — раздробила Дилюка на неровные фрагменты от этого вздоха. Практически стона. И на части расколотила, оглушила, ослепила, почву из-под ног выбила невиданным ударом. Колени подогнулись, и он безотчётно взмахнул рукой — невидяще зацепился за книжную полку, пару книг сбил на пол, но как-то же устоял. Крепко стиснул зубы и задержал дыхание. Потому что не здесь, не сейчас, нет же, нет!
Хрустнуло ожившими крылышками, больно впилось в нёбо кристальной сердцевиной — Дилюк проглотил. И это тоже — проглотил.
За свою жизнь дряни наглотался он порядочно.
А сверху вдруг раздались шаги: тяжёлые, очевидно мужские, постепенно стихающие. Инстинктивно сместившись назад, в тень, Дилюк с трудом проморгался и задрал голову. Успел заметить широкие плечи, тёмный меховой капюшон и копну коротких светлых волос, прежде чем мужчина скрылся из поля зрения; что странно, он показался знакомым, смутно знакомым: где-то Дилюку уже привелось встретиться с ним. Но довести мысль не конца не удалось: как только входная дверь скрипнула и захлопнулась, в это же мгновение Розария оттолкнула Кэйю.
Из страстной любовницы разом превратилась в собранную деловитую монахиню.
— Кошмарно целуешься, — констатировала она, вытерев губы и теперь уже тщательно поправляя рясу.
— Мгм, — согласно промычал Кэйа и жадно припал к фляге.
Дилюк поморщился: отсутствие манер у Кэйи никогда не было для него секретом, но чтобы тот позволил себе опуститься настолько? Перед женщиной? Ему явно требовался серьёзный разговор в воспитательных целях. Планы на грядущий четверг у Дилюка, похоже, только что сформировались самые что ни на есть определённые — пусть Кэйа не обольщается: издеваться над Дилюком ему, может, и было в какой-то степени позволено, но схожее отношение к даме не должно быть прощено. Не должно быть оставлено без внимания.
Уж Дилюк займётся этим всерьёз.
— И да будет Бартобас свидетель моим словам, я колено тебе сломаю, если ты ещё хотя бы раз… О. — Цепкий лиловый взгляд остановился на Дилюке. В холодной насмешке приподнялась бровь. — Допивай свою дрянь и не оглядывайся. — В улыбке Розарии проскользнуло что-то хищное, бритвенно острое, не сулящее ничего хорошего — никому из них. — Тебе не понравится.
А Кэйа, демон, дьявол, бесстрашно и бездумно играющий с огнём — о, солнце поменялось бы местами с луной, если бы он хотя бы раз послушал то, о чём ему втолковывают! — сразу же повернулся. И поперхнулся напитком тотчас. Рукой зажал рот, но поздно: на белой рубашке проступили потёки морковно-красного, и ткань, мгновенно пропитавшись, обесцветилась и бесстыдно прилипла к груди, к животу, второй кожей ласково прильнула; сделала рельеф его тела явственно отчётливым.
Полка звучно хрустнула под пальцами Дилюка, отдалась тонкой нотой горелого. Может быть, хрустнула не полка. Может быть, тлеть принялась вовсе не она.
Не имело значения.
А Кэйа уже оправился, в мгновение ока сделал выражение лица комично напуганным, шутливым, игривым — всё сразу. И спрятался Розарии за спину.
Выглянул из-за её плеча и вновь спрятался. Истерично хохотнул и звякнул крышкой фляги.
Безумец.
Самый восхитительный безумец из всех, что когда-либо встречались Дилюку на пути.
«До четверга на глаза мне не попадайся». — А это он наверняка запомнил, оттого-то и паясничал. Ну надо же! Действительно запомнил.
И следовало бы отодрать себя от несчастного стеллажа со сборниками хиличурлской поэзии, наконец подойти, поздороваться как положено. Если не с Кэйей, то хотя бы с Розарией. Попытаться как-то объяснить собственное неоправданное присутствие здесь, но… в Бездну. Становиться участником этого дешёвого спектакля Дилюк не был намерен, а потому молча развернулся и направился по лестнице вверх. С него довольно.
И, в конце концов, это не было его делом.
Но на душе было муторно, грязно, больно, как после затяжной болезни, так и не завершившейся полноценным исцелением. Вычистить бы её, душу, изнутри грубой щёткой; до крови выскрести и ободрать, так чтобы ни одной плёнки этого отвратительного ощущения не осталось. Если бы это было возможным — о, если бы только было, — он сделал бы это сейчас. Вчера. Позавчера. Каждый день, начиная с пятнадцатого года его жизни, в тот момент, когда солнце остановилось навсегда, а отцовская ладонь тяжело и властно легла на его поясницу.
Неистово скреблись в груди бабочки, щекотали, рвались прочь и нарастающей тошнотой закупоривали горло.
Поскорее бы добраться до уборной.
Уже на улице, у входа в штаб Ордо, Дилюк остановился на ступеньках и задрал голову к небу. Ладонью глаза прикрыл и сощурился.
На небесном полотне — ни облачка.
Солнце стояло в зените.