Глава 8. Раз-два-три

Буря разразилась в четверг.

 

Этот вечер в таверне протекал тихо и неспешно, с ленивой тягучестью настоявшейся медовухи. Таких вечеров бывало немного и тем отчётливее они ощущались, тем приятнее были: без повышенных тонов, пьяной ругани и потасовок, заканчивающихся одним и тем же — Дилюк собственноручно выставлял дебоширов вон. Всё было тихо-мирно, даже чинно.

 

И тем нежданнее оказалось наступление шторма.

 

Но шторм случится позже, ещё немногим позже, сейчас же Дилюк готовил коктейль Брюсу и искоса поглядывал на второй этаж: там Кэйа, не один, в компании Розарии, конечно же, распивал бутылку вина. На их столе лежал свёрток — тот самый, от Марджори, по которому так и не прошлась подошва тяжёлого дилюковского сапога. Распакованный. Розария изгибала бровь, кривила губы и смешливо косила взглядом вниз, на Дилюка. Тот же старательно делал вид, что не замечает её высокомерных насмешек, не замечает, как Кэйа подхватывает её веселье и приобнимает за плечо; как активно демонстрирует, в каких же они прекрасных отношениях.

 

Их спектакль выглядел убедительно.

 

Не для Дилюка.

 

Впрочем, стоило отдать должное: не знай он правды, поверил бы.

 

Но верить Кэйе уже давно вытравилось из привычки. И думать нужно было не о нём, а о заказчике, нетерпеливо барабанящем по столешнице пальцами. Так что он закончил с коктейлем и даже не вздрогнул, стоило другому посетителю бесшумно опуститься на стул перед ним и положить локти на стол. Поманить пальцем и широко, с вызовом и в предвкушении чего-то необычайного, грандиозного, улыбнуться.

 

— Доброго вечера доброму бармену этого доброго заведения, — сощурился Кэйа.

 

— Доброго, — сухо ответил Дилюк и выжидательно взглянул на Брюса. Спохватившись, тот бросил на столешницу мору и спешно удалился к столику в углу, где его уже ждали сослуживцы. Одни покрасневшие уши и мелькнули. — «Смерть в полдень»? Сегодня скидка.

 

— Ты всё равно заплатишь за меня, — прочертил пальцем по столу Кэйа. — Как твои дела?

 

— Больше одной бутылки не дам, так что даже не…

 

— Легче дышится?

 

Что? — Рука, занесённая над морой, замерла.

 

Сверху негромко хмыкнула Розария, звякнула когтем по бокалу.

 

— А так? — И Кэйа — порывом колючего ветра, пригоршней искристой изморози в лицо, — в одно слитное движение перебрался на столешницу, грациозно опёрся о неё бедром. Сметённая мора весело и звонко поскакала по полу, затерялась между ножек стульев. Руками Кэйа тут же вцепился Дилюку в воротник рубашки — дёрнул на себя с неожиданной силой, так что тот лицом впечатался ему в плечо, носом окунулся в щекотное облако мехового воротника. Задохнулся от возмущения, открыл рот и тогда-то ощутил: лимонная свежесть, хвоя далёких гор и тонкая древесная вуаль — новый парфюм. — Одна птичка, которую я прикармливаю, напела, что тебя воротит от дивных фонтейнских «Ароматэль», — пропел ему в ухо Кэйа и игриво, щекочуще прошёлся ладонью по груди. — Ну а если так? Легче дышится?

 

Отлегло. Всё-таки не знает. И дышать действительно стало легче.

 

Свободнее.

 

— Шестипалая птичка? — Решительно спихнув Кэйю на место, кончиками пальцев Дилюк смахнул с носа белый волосок. С недовольством поджал губы.

 

— Ах, да к чему эти подробности!..

 

— Ты следишь за мной. — Белый волосок на столешницу — и ладонью по нему с размахом: тихо, но достаточно отчётливо, так чтобы понятно стало сразу — отшутиться не выйдет.

 

— Не драматизируй! Всего-то приглядываю. — Кэйа жест понял правильно и сделал то, чего Дилюк одновременно ждал и боялся: поманил пальцем повторно.

 

Потому что это стало для них условным знаком. Стало тем, чему Дилюк сопротивляться так и не научился; тем, что можно было позволить себе исключительно этим днём, этим вечером — и после носить в себе оставшиеся шесть дней до новой встречи. И разбавлять горечью инсектицидов. Чтобы не сойти с ума от жужжащих «где он — с кем он — не ранен ли — ждёт ли вечер встречи так же, как Дилюк?» Ведь что бы ни произошло сегодня, в сегодняшнем дне это и останется: Кэйа не припомнит, не подшутит и не подденет — хотя казалось бы! — не ударит шипом насмешки в незащищённую мякоть чувств. И Дилюк пользовался этим чуть больше, чем следовало; разрешал себе то, чего никогда не одобрил бы отец.

 

Четверги стали для него особенными.

 

Кэйа был особенным всегда.

 

Так что, дрогнув крыльями носа, Дилюк нахмурился, но покорно склонился к манящей руке. Подставился под изощрённую ласку, в равной степени испытывая презрение к себе и тлеющее вожделение: ничего нового, ничего из того, чего он не испытывал бы прежде, находясь рядом с Кэйей. И приготовился слушать.

 

— Потому что кое-кто действительно следит. — Кэйа, тотчас же пальцами забравшись к нему под воротник, принялся медленно оцарапывать ногтями кожу. — И нет, это не Донна! — Смешок — нажимом ногтей грубее, резче; так что у Дилюка потемнело перед глазами. Не от боли. От желания. И вздох, тяжёлый и разорванный, так и не случившийся, но зажатый зубами вместе с сухостью мотылькового крыла, — закупорил горло. — Хотя, клянусь, лично наблюдал, как она открывала лавку Флоры раньше именно в тот день, когда в таверне работал ты. А закрывала позже! Как и Тимей, кстати. Бедный, бедный влюблённый мальчик… ты знал?

 

— Догадывался, — скрипнул зубами Дилюк. Упёрся в столешницу ладонями: влажными, вспотевшими под перчатками. — Не отходи от темы. Кто следит?

 

И расфокусированным взглядом мазнул по входной двери: Шестипалого Хосе, к счастью, в этот раз не наблюдалось — и можно было выдохнуть спокойнее хотя бы из-за этого. А Кэйа негромко рассмеялся: долгий облегчённый выдох приписал себе, — и расстегнул сразу две пуговицы чужого воротника, отодвинул шейный платок и лицом приник. Носом медленно и с чувством потёрся о бьющуюся жилку.

 

Замерев обледенелым, Дилюк забыл, о чём они говорили до этого.

 

— Нет-нет, предоставь это мне и живи своей обычной жизнью. — Теплота дыхания — горячечной мягкостью к коже; острый шип наручей задел ухо, коротко уколол болью — это Кэйа сцапал его за волосы, надавил и заставил склониться ниже. Дилюк и на колени перед ним опустился бы, если… если-если-если. Архонты, ни одной связной мысли в голове не осталось. — Поверь, под моим чутким надзором ни один волос не упадёт с этой хорошенькой головы.

 

— Издеваешься? — непослушно мотнул головой Дилюк, отрезвлённый очевидно неудачной шуткой, и высвободился. Распрямился.

 

— Я и так сказал слишком много, — виновато развёл руками Кэйа, ничуть при этом не выглядя виноватым. Протёр между пальцами длинный рыжий волос — и когда только выдернуть успел? — Налей-ка мне лучше!

 

Удивительный нахал.

 

И Дилюк почти с сожалением отвернулся. Сглотнул тугое и вяжущее, отдающее настоявшимся разочарованием, и вернулся к бутылкам и бокалам: их блеск слепил, может, это белозубая улыбка Кэйи слепила, может, дело было в собственном расколе чувств, в отсветах их остроугольных фрагментов. Вечер только начинался. А Кэйа ещё не приступил к главному — и, Селестия, Дилюку потребуется вся его выдержка, чтобы не оступиться, не ответить на его игру запретной искренностью: о реакции Кэйи даже подумать было дурно, как и о том, что отец ошибался и Дилюк никогда не был копией матери, а вот копией мастера Крепуса с пугающей скоростью — становился.

 

И смотрел на Кэйю не так, как нужно было смотреть на… брата. В каких бы дрянных отношениях они ни состояли.

 

И это всё — это всё — вместо того, чтобы защищать его. Монструозно, мастер Дилюк, воистину монструозно.

 

Это было тем внутренним совестливым монологом, который Дилюк проигрывал в голове раз за разом. Проигрывал — и проигрывал. И давился бабочками, потому что — о, в Бездну эти монологи! — потому что Кэйа был Кэйей. А Дилюк — увы, — был Дилюком, как-то вдруг обнаружившим себя потерявшим голову от этой самой белозубой улыбки. Не сегодня, не вчера — в один из первых дней по возвращении в Мондштадт.

 

Дно бутылки с тихим стуком опустилось на столешницу. Следом — бокал.

 

Дышать было трудно, но выполнимо, пока ещё по силам. Кэйа же присмотрелся к этикетке и довольно ухмыльнулся — и внутри Дилюка словно бы капкан защёлкнулся, лязгнул металлическими жвалами и вгрызся в сердечную мякоть.

 

Вот-вот начнётся.

 

Но Кэйа не начал; начал не так, как начинал обычно: отставил бутылку в сторону, больше не взглянув на неё, и снова потянулся к Дилюку. Быстрый изучающий взгляд по сторонам: посетителей было немного, на них никто — может быть, чересчур старательно, — не смотрел. И злая, едкая насмешка над самим собой: отец был бы в агонии от ярости; Дилюк и сам был в агонии — но по другой причине.

 

Горячий язык прошёлся по шее, по бьющейся жилке. Надавил на пульсирующую нить, задержался — и дыханием окатило как жалящим паром Пиро-куба. Кэйа вылизывал ему шею, медленно, тщательно, не торопясь, и крепко держал за волосы. Дилюк лицом утопал в его воротнике — и не дышал. Уже не дышал. Слушал грохот собственной крови в висках, слишком быстрый, слишком отчётливый, — и только на этом одном держался.

 

— Глаза Порчи… — И Дилюк дёрнулся от прикосновения зубов к коже. Стиснул руки в кулаки; ткань перчаток уже тлела, слабо пахла жжёным. Кэйа негромко, сыто урчал, продолжая влажно касаться его шеи: — Помнишь, я обещал рассказать?

 

Сил ответить не было, но и короткого кивка оказалось достаточно.

 

— Есть подозрение, что информация ложная, пущенная специально, чтобы сбить Ордо со следа.

 

— Что мне нужно сделать? — Сипло, на грани с тонким скулежом. Ужасающе. Ужасающе стыдно.

 

— Какие у тебя планы на вечер? — И рука, удерживающая хвост под корень, вдруг ослабла — но лишь затем, чтобы скользнуть ниже и забраться под воротник со спины. Придушив его обеими ладонями, зубами Кэйа прошёлся по шее уже с нажимом, с ощутимой болью, наверняка оставив бледно-красные полосы на коже. Прикусил. Укусил. И снова принялся языком размазывать жар.

 

— Какое это имеет значение? — Дилюк крепко зажмурился. Ногтями впился себе в ладони.

 

— Самое. Са-а-а-амое. Непосредственное. — Ещё один дразнящий укус. — От этого будут также зависеть и мои планы, знаешь ли!

 

— Не знаю. — И Дилюк решительно выпутался из тесной хватки, отвернулся, пряча багровое лицо и спешно застёгивая воротник. Пальцами стирая чужую слюну, избавляясь от остаточного ощущения прикосновений. — И знать не хочу.

 

И вышел в подсобное помещение — не выбежал, Архонты, пусть бы он не выбежал! ноги едва слушались, путались, сбивались с шага, — захлопнул дверь громче, чем следовало. Он не мог, больше не мог продолжать свою часть игры и держать лицо, делать вид, что ничего особенного не происходит. Кэйа должен был изображать из себя неравнодушного, заинтересованного в Дилюке, Дилюк же — не заинтересованного. И вот.

 

И вот.

 

Всё сломалось.

 

Зазубрилось, застопорилось. Перестало быть показательно-фальшивым, и рваными проплешинами — горькая и страшная искренность, сотрясающая многоцветными узорными крылышками.

 

В голове — белый шум, на языке горечь и сухая шелуха, и пальцы дрожат мелко-мелко, сжимаются и разжимаются в кулаки, мнут прожжённую ткань и крошат частицами обугленное. Местами ткань перчаток более тёмная, с блеском — в Кэйиной слюне. И в груди скручивается отвратительная мешанина бьющегося, царапающегося и шелестящего — само дыхание уже с этим узнаваемым, характерным шелестом, и нужно добраться до уборной, чтобы не как в прошлый раз, не здесь, не в считаных метрах от…

 

— Хэй, ты куда? Я не договорил! — жизнерадостно воскликнул Кэйа, высовываясь из-за двери и полубоком протискиваясь к Дилюку. — Так что там с?..

 

— Пошёл вон! — рявкнул Дилюк и скрылся за стеллажом с бутылками яблочного сидра.

 

Так глупо и по-ребячески, так стыдно. Неловко. Нелепо. Не по статусу единственному наследнику древнего уважаемого рода Рагнвиндров — отец… ах, не имело никакого значения, как отреагировал бы отец, в самом деле! Сейчас не это было главным, не это — приоритетным. А то, что Кэйа не должен видеть его в таком состоянии; никто не должен, но Кэйа, Кэйа в особенности.

 

Разговора не получится. Эту встречу можно было считать законченной.

 

Дилюка уже давно — законченным, пропащим человеком.

 

— Прекрати посылать меня! — зашипел змеиным в ответ Кэйа, сощурился в полумраке и огляделся. — Я здесь капитан!

 

— Апломб оставь для новобранцев, — отступил глубже в тень Дилюк, — ты в моём заведении!

 

— Тогда побольше уважения к посетителям, мастер!

 

— Это служебное помещение, так что настоятельно требую покинуть его, сэр.

 

— А что, если у меня есть ордер на обыск?

 

— В твоих мечтах, капитан. Повторяю в последний раз: покинь помещение и вернись в общий зал!

 

— А не то что?

 

— А не то пожалеешь.

 

— Банальщина, — разочарованно всплеснул руками Кэйа и шагнул в противоположную от Дилюка сторону. — Придумай угрозу пострашнее!

 

— Страшнее, чем факт, что должность капитана получил именно ты?

 

— Моя ты прелесть! — Круто развернувшись на месте, Кэйа тотчас же подскочил к пустым бочкам, заглянул за них; Дилюк, ошалевший, застигнутый врасплох, едва успел переместиться к стене за мгновение до. — Продолжай-продолжай чирикать, птенчик, — азартно продолжил Кэйа, углубляясь в темень; на этот раз двигаясь уже вернее, ближе к Дилюку, — так мне легче будет найти тебя!

 

Сердито рыкнув, Дилюк тем не менее «птенчика» проглотил. Как и «прелесть», как и «мою».

 

Как и с десяток оживших бабочек, тошнотворно давящих на корень языка.

 

А Кэйа продолжил кружить по помещению, в то время как Дилюк как можно тише — перемещаться от одного стеллажа к другому, обходить по периметру, увиливать, скрываться. Раз-два-три, раз-два-три — как на свадьбе у Вагнера и Хелен, разве что танцевал он теперь не с Люмин и его партнёром стал Кэйа. Только так потанцевать они и могли. И смешно, и горько; невообразимо горько. Дилюк и сам не понимал, зачем поддерживает безумное игрище, идёт на поводу у Кэйи вместо того, чтобы попросту выставить его прочь. Как владелец и работник, он, конечно же, знал здесь каждый угол, каждую тень, каждую скрипучую половицу и оброненную верёвку, ну а Кэйа… Кэйа всегда был сообразительным и ловким.

 

Происходящее не могло продлиться долго. Несмотря на преимущества, Дилюк не мог бы таиться от него вечность — о, возможно, это было именно тем, в чём он так нуждался. Стоило бы поразмыслить об этом на досуге; один небольшой нюанс: осталось лишь вспомнить значение слова «досуг».

 

Стеллаж с дорогим вином для особых случаев — всё закончилось именно там.

 

Кэйа настиг его, налетел откуда-то сбоку и с силой притиснул к полкам, так что пробки ударили в лопатки Дилюку десятком крошечных кулачков.

 

— Ты бледный, душа моя, — упёрся ладонями по обе стороны от его лица Кэйа. Потяжелел взглядом. — Это из-за жары? Помочь тебе раздеться?

 

И сместил руку вниз, протёр между пальцев замусоленный своей же слюной воротник. Самодовольно хмыкнул — и с возмутительной решимостью сорвал с шеи Дилюка платок.

 

— Не выдумывай, — задохнувшись, непокорно мотнул головой Дилюк. — Плохое освещение.

 

— Н-да, н-да. Плохое. Просто ужасное. — И Кэйа потянулся к нему.

 

На этот раз совсем не так, как в общем зале, на публике.

 

На этот раз с конкретной целью.

 

И зубцы капкана окончательно сомкнулись на сердце, размозжили кроваво и страшно; и грудь забило, законопатило глухой тяжестью, как обломком скалы придавило, а бабочки — сотнями, тысячами, казалось, неподконтрольно увеличивающейся массой, — врезались в горло, в язык, нёбо. Дилюк стиснул зубы, поспешно отвернулся, так что прикосновение губ Кэйи пришлось на висок, сползло неровным к щеке. Разочарованно прицыкнув, Кэйа мстительно укусил Дилюка за мочку уха, вцепился в плечи — Дилюк напрягся под его ладонями. Руками стиснул его талию в ответ. Не оттолкнуть, не прижать теснее — потому что теснее уже невозможно.

 

Замереть в этом неясном «недо». Как несовместимые элементы, ошибочно сплавленные воедино и яростно уничтожающие один другой; как враги, готовые перегрызть друг другу глотку и залить пол кровью цвета вина; как изголодавшиеся любовники, наконец дорвавшиеся друг до друга спустя годы разлуки.

 

Ни то, ни другое, ни третье не было верным.

 

Рукой Дилюк сместился ниже, пальцами задел ремень и прохладное горлышко фляги.

 

И шальная мысль, порыв безумства: свинтить крышку, схватиться за флягу и швырнуть на пол, чтобы содержимое — плеском по полу; узнать, что же такого в неё налито, что так манит Кэйю и заставляет таскать с собой всюду. Но Кэйа, намеренно или нет, двинул бедром, и Дилюк схватился не за флягу. Отнюдь не за флягу. Ладонью сдавил упругую ягодицу.

 

Кэйа восторженно ахнул, пахом притёрся о его пах.

 

О, Бездна.

 

И вот — момент. Острие иглы, ножа, выбор: сейчас или никогда; поцеловать его — в Бездну, в Бездну, в Бездну собственные запреты и цепи! — и затолкать в угол. Сжечь. Сгореть вместе. И уже не выпустить из тесных объятий никогда. Но Дилюк не мог и рта раскрыть, не мог ничего — и потому глупо и бестолково мазал губами по подбородку, щекам, носу Кэйи; и не мог остановиться. От Кэйиных губ пахло одуванчиковым вином. От волос и шеи — лимоном, горной хвоей, сладковатой древесностью; новым парфюмом. Который тот подарил Розарии, но на самом деле будто бы — Дилюку. И черным-черно в мыслях, тесно — в груди, и жарко, как же жарко, как никогда не было в глубоких подземельях Натлана. А Кэйа ломко посмеивался и кусался в ответ, бессовестно забирался под рубашку Дилюку ладонями.

 

И в какой-то момент нащупал то, о чём не должен был даже узнать.

 

— Это откуда? — Он о шраме, грубом уродливом шраме, пересекающим мышцы пресса и останавливающимся близко к паху.

 

Дилюк мотнул головой: долгая история, это в прошлом, неважно, неважно, Кэйа. Нет ничего важнее тебя, особенно сейчас.

 

— Ты сожжёшь меня, дорогой, эй, остынь…

 

И словно бы отрезвило, потому что ладони тлели, верно. И всё так же властно и уверенно сжимали бёдра Кэйи, опаляли ткань его брюк, может быть, даже кожу; от собственных перчаток осталась прожжённая корка. А Кэйа больше не целовал, но смотрел и стоял вплотную, тесно, близко, так что застёжки его формы давили Дилюку на грудь. Кэйа на грудь давил. Сейчас. Всегда. Как же Дилюк любил его.

 

Как же ненавидел — себя.

 

И поднял руку, убрал волосы с его лба. Задел глазную повязку и поморщился, точно самому себе боль причинил, но Кэйа перехватил его пальцы, отстранил от своего лица.

 

Можно было сказать сейчас. Процедить свистяще сквозь зубы — или молча, одними губами. Всего три слова.

 

И всё закончится.

 

Кэйа поймёт, он увидит, прочтёт — потому что смотрит на губы Дилюка неотрывно, влажно, масляно. Он не пропустит. И уж тем более не пропустит, как после этого Дилюк поцелует его, избавится хотя бы от одного груза на душе и распахнёт створки для собственных крылатых чувств. Пойдёт против воли покойного отца. Сделает то, что хочется самому, а не хотелось бы последнему.

 

Раз-два-три, раз-два-три — грохотали в груди крылья; раз-два-три, раз-два-три — вторил им пульс в висках.

 

Дилюк взял лицо Кэйи в ладони.

 

Раз.

 

— Кэйа…

 

Два.

 

А тот сглотнул тяжело, восхищённо и страшно посмотрел на Дилюка — и Дилюк не смог прочесть в его взгляде ничего более ясного и узнаваемого, ни одного знакомого прежде чувства; слишком много в нём было, слишком мало — для понимания.

 

— Кэйа, ты здесь? Не говори мне, что снова перепутал уборную с… О. А здесь миленько.

 

Розария.

 

Как же вовремя.

 

Дилюк был готов испепелить её здесь и сейчас.

 

Но её появление напомнило о важном, о главном: чужое трогать не следовало, а Дилюк забылся, как же фатально он забылся — и руки обессиленно опустились сами собой; на щеках Кэйи осталась пара приставших частиц гари. Сам воздух застыл, заискрился от явного Крио-резонанса. Всё не могло закончиться вот так: резко, мёрзло, неудачно — и тем не менее закончилось. Как ледяной глыбой на голову обрушилось, рассекло на «до» и «после».

 

На мгновение показалось, что во взгляде Кэйи что-то разбилось, рассыпалось мерцающей пылью, но тот уже ловко сунул руку за спину Дилюку и выхватил бутылку наугад. Заговорщицки подмигнув, — Бездна, гореть Дилюку в ней вечно, — как ни в чём не бывало выбрался на свет. Отряхнул меховой воротник, пальцами прочесал волосы — и разлился соловьём.

 

— Да, Роуз, я уже закончил! Решил поискать чего-нибудь особенного. — Взмахнул рукой, плеснул содержимым бутылки. — А теперь я весь твой! Соскучилась?

 

— Не льсти себе.

 

— Ах, как же я люблю тебя, нет, ты бы знала!..

 

Скрестив руки на груди, Дилюк отвернулся.

 

Как бы там ни было, всё закончилось.

 

И больше не повторится.

 

Кэйа и Розария сразу же ушли, закрыв за собой дверь. А Дилюк так и остался стоять у стеллажа; он обнимал себя ладонями, давил крепко-крепко и пытался удержать в груди комкующееся и распадающееся, звёздно-чёрное чувство. Уместить в себе. Не выплеснуться переполненным: криком, воем, неконтролируемым всплеском огня. Страшнейшим штормом, неукротимой неподвластной стихией, потому что, казалось, бабочки уже полыхают прямиком в глотке, в груди, в животе, и дыхание стягивается дымным, а глаза колет злой сухостью. Перчёным жаром растравливает.

 

Светильник над головой мигнул и погас: закончилось масло. Дилюк остался в кромешной темноте.

 

Три.

 

Как же он устал.

 

Как же он ненавидит четверги.