Лесоруб настаивал, что не следует идти в лес всем гарнизоном, хотя поначалу Смирен хотел взять с собою еще и поселенцев — тех, что понадежней да покрепче. Лесоруб уперся: «Лес почует. Лес проснется». В конце концов, вышли за ворота с полудюжиной солдат, которых лесоруб заставил натереться горько пахнущим снадобьем: «Перебьет человечий дух, — сказал он. — А впрочем, хорошо бы перво-наперво вымыться в бане…» «Частое мытье — потакание плоти», — отрезал Смирен.

Запах снадобья был таким сильным, что Смирен вскоре перестал его чувствовать. Они приближались к кромке леса — а чудилось, что это лес надвигается на них — и в отряде притихли. Воцарилась тишина, словно отрезало все звуки; даже дождь прекратился как будто по воле леса. Лесоруб шел впереди, опираясь на посох (топора он с собою не взял — неосмотрительно, как посчитал Смирен). Смирен смотрел на его широкую спину, которая виделась еще шире из-за грубо сшитой шубы из шкуры черного медведя, на косматую шапку, на большие руки в рукавицах, потертых на швах, — и раздумывал, не зря ли приказал солдатам идти вместе с ними. Достаточно ли крепки они в вере, чтобы наблюдать за лесорубским колдовством? Ведь это колдовство, чего лукавить — пусть даже Отринувшие скверну, что нанимали его прежде, предпочитали обманываться и убеждали себя и Смирена: нет, он не то, что прочие, он с нами одной веры… Но только колдовством возможно одолеть колдовство, царящее в здешних не знающих Бога местах.

Смирен оглянулся на солдат. Он выбрал старших — крепких мужчин, многое повидавших на своем веку. Надо надеяться, таких не соблазнит лесорубов грех. Та грань между верой в единого Господа и язычеством, по которой он ходит ради своего ремесла. Смирен вновь перевел взгляд на лесоруба. Тот остановился, опустил на землю сумку, вытащил горстью бусины, сушеные ягоды и кости, нанизанные на нити, и набросил их на посох. Потряс — амулеты застучали.

— Теперь ни звука, — велел он через плечо. — Ступайте за мною след в след.

Смирена покоробило, что лесоруб отдает приказы. «Ему лучше знать», — осадил он свою гордость. Ни Смирен, ни Господь Бог здесь не властны; иная сила здесь правит от веку, и Смирену придется положиться на лесоруба. Хорошо, что он взял с собою солдат. Иначе оказался бы с лесорубом наедине — в этом сумраке, пахнущем сыростью, хвоей и гнилью, в противоестественной тишине, в которой начинают чудиться шепотки, шорох шагов и тяжелое дыхание. Смирен нащупал Око Господне под курткой. Они вошли в лес.

Лесоруб сунул руку в сумку и выудил корешок; запалив его, выставил перед собой и повел из стороны в сторону. Корешок оставил вьющийся след дыма. Позванивая амулетами, лесоруб двинулся вперед — чудной раскачивающейся походкой, будто подлаживался под ветер, пробегающий меж ветвей. Но чем глубже они заходили, тем реже ощущали дыхание ветра. Удушливый запах леса становился всё гуще, влажный и теплый, оставляющий во рту привкус горечи. Ноги вязли в гниющем опаде.

Лесоруб начал напевать себе под нос. В его голосе, подумалось Смирену, обретал голос сам лес. Однообразная мелодия, одни и те же слова на неведомом языке. Колыбельная. Колыбельная древнему богу… или чудовищу.

Игольчатые кроны полностью заслонили небо. Было так темно, что Смирен едва видел рослую фигуру лесоруба — лишь тлеющий огонек впереди. Стволы обступали всё теснее, цепляли одежду шершавой чешуйчатой корой. Смирен крепился, как и его люди, — как-никак их взрастил Север, седой и враждебный, полный памяти о добожьих временах. Но прежде они никогда не заходили так далеко — во тьму, что жила, дышала, глядела на чужаков — и ненавидела.

Не помня себя, Смирен протянул руку к лесорубу — просто чтобы убедиться, что не один в этой тьме, что рядом другой человек. Сильный и знающий, способный защитить. Лесоруб повернулся — Смирен почти ничего не видел, но угадал в темноте движение. «Возьмись за мой посох», — сказал лесоруб шепотом. Смирен нащупал закругленное навершие. Вопреки разуму оно показалось ему теплым. Он обхватил его всей ладонью и ощутил облегчение — даже удовлетворение; хотелось держаться за него, сжимать и поглаживать, чувствовать тепло сквозь перчатку. Веки потяжелели. Он медленно, не разжимая пальцев, соскользнул ниже, к руке лесоруба. Сделал еще один вдох. Горечь и влага наполнили рот, хлынули в горло, — теперь они отдавали тошнотворной сладостью. Сердце забилось часто, больно. Смирен осознал, что падает — и было так хорошо падать, падать во мрак, отдаться ему, не удерживать себя больше…

Его подхватили и рывком оттащили от края ямы.

— Куда ты нас завел, лесоруб?! Вот и доверяй вашей ходарьской братии! — выпалил Смирен, как только отдышался.

Лесоруб промолчал. Он стоял на четвереньках, заглядывая в яму. Смирен недоумевал, что он там видит в такой темноте, но лесоруб наконец поднялся и сказал:

— Это ловушка на зверя. Такие роют эчхи. — Он подобрал с земли посох, постучал им об землю, стряхивая налипшую грязь и листья, снял с посоха амулеты, набросил другие. — Я увидел всё, что нужно для дела. Идем обратно.

Ничего больше не объясняя, лесоруб прошел мимо Смирена. Он пошагал прочь, потряхивая посохом, и солдаты поспешили за ним из страха, что потеряют из виду за деревьями. 

Смирен оказался в веренице последним. Его сердце все еще колотилось так, что отдавалось в горле. Кровь грохотала в ушах. Он узнавал это тяжелое, тянущее, чуть саднящее чувство там внизу — и мучился стыдом и досадой. Как будто он юнец, не владеющий собою. Нелепость. Наваждение. Наваждение леса, не иначе, — не следовало ему ходить с лесорубом. Хорошо еще, что пошел не один… Смирен сжал зубы, пережидая новый наплыв жара и дрожи. Они выбирались к опушке, лесная тьма постепенно рассеивалась, сменяясь сумраком осеннего утра. Хоть бы успеть успокоиться.

Когда вышли из леса, на пронизывающем ветру Смирен понял, что вспотел, и его пробрала дрожь теперь уже от холода. После лесной духоты воздух казался слишком свежим, причинял боль носоглотке. Избегая смотреть на лесоруба, Смирен поднял глаза на стену поселения. Стена приближалась издевательски медленно. К тому долгожданному мгновению, когда они прошли через ворота, Смирен промерз до костей. Он подумал о бутылях на кухне, которые сам же выменял у ялежей для своих солдат. Подогреть бы и выпить хоть полкружки… Но нет — что скажут люди, если их староста вздумает пить перед самым постом? Еле выговаривая — у него зуб на зуб не попадал — Смирен распрощался с отрядом и ушел сменить промокшую одежду.

У себя в почивальне он разделся, с трудом стянул с себя — почти содрал — липнущую нижнюю сорочку, исподние штаны и чулки и залез под одеяла. Принялся сушить волосы длинным узким полотенцем, которым полагалось промокать лицо и руки после утреннего омовения перед молитвой. Это был тот редкий момент, когда Смирен порадовался, что больше не в монастыре: уж там бы ему не позволили завалиться в постель посреди бела дня. И остаться одному бы не позволили: одиночество в юных летах — лазейка для греха. Смирену вспомнился неоглядный, до смерти холодный зал, где он спал послушником; лежанки настолько узкие, что на них едва умещался один: нарочно, чтобы юношам не вздумалось пробираться в постели друг к другу. Конечно, они все равно отыскивали возможности — и бывали застигнуты, обличены и наказаны. Но не Смирен. Он всегда был безупречен. И дома, с отцом — старший брат вечно ходил с синяками и ссадинами от отцовой руки, Смирен же был любимец; и в монастыре — он был прилежен, всё выполнял, не брезговал никакой работой, даром что знатного рода, сделал свое послушание предметом гордости. И вновь его любили старшие, а сверстники — недолюбливали.

Только настоятель — суровый старец, иссушенный годами, но с живым и пронизывающим взглядом — казалось, видел его насквозь, видел, что в своем смирении он на самом деле возносится. Он позвал его на исповедь в неурочный час, глубокой ночью, и говорил с ним — не обвиняя, понимающе. Смирен как сейчас помнил его глаза, горящие в полумраке кельи; обжигающе горячие сухие ладони. Глубокий голос. Волю, которой было невозможно противиться. Смирен рухнул на колени, плакал и каялся. Раскрывал все свои юношеские прегрешения, что казались тогда неискупимыми, — и те, что он не сотворил, а лишь жаждал. Он говорил и ужасался, поражался самому себе: он и представить себе не мог, что когда-либо произнесет вслух нечто подобное. А настоятель лишь держал руки на склоненной голове Смирена, прижимая его к своим коленям, и помогал — помогал говорить еще, признаваться в большем, каяться в том, чего еще не произошло. И было нечто опьяняюще сладостное в том раскаянии — Смирену хотелось себя обвинять, выдумывать грехи еще худшие, о каких прежде и не помышлял. Он был словно в лихорадке. Он не помнил себя, не чувствовал веса плоти; греховные наслаждения, в которых он исповедовался, не шли ни в какое сравнение с тем, что Смирен испытал в ту ночь. Наутро он вышел от настоятеля опустошенный, обессилевший — очистившийся. Он чувствовал, что готов принести священные обеты.

В странноприимном доме его с ночи дожидался посланец от великого щердига Ямншё. На главной площади столицы казнили отца и брата — через повешение, потрошение и четвертование. В одночасье Смирен унаследовал отцовское владение и братову невесту — и Ямншё, хозяина Севера, тестем. Потрясенный, Смирен не сразу задумался, зачем настоятель вынудил его исповедаться, если уже знал, что не быть Смирену монахом. Он рассказал об исповеди тестю; Ямншё, который был не в ладах с настоятелем, своим единокровным братом, сказал гневно: «Старый коршун метил в меня — надеялся выведать, каковы изъяны у мужа моей дочери! Как будто ты дурень какой, чтобы ему признаваться!» Смирена объял ужас. Каждый день он ждал, что тайна его раскроется; но проходили годы, настоятель не торопился использовать Смиренову исповедь против него, и до самой своей смерти хранил о том молчание. Но другое отравляло душу Смирена: то, что было для него моментом высшей, божественной чистоты, оказалось лишь ходом в игре двух склочных властолюбивых стариков.

Но даже зная истинные побуждения настоятеля, Смирен не мог забыть, что испытал в ту ночь. Никого он не вспоминал с такой болью и таким желанием — и ни о чем не жалел с таким жгучим стыдом. Тогда он начал подозревать, что порок его хуже, чем мужеложество: что-то еще более неправильное, извращенное, было в нем всегда. Кто бы воспламенялся, вспоминая об исповеди праведному старцу? И кому хватило бы прикосновения к — смешно подумать — посоху, чтобы потом скрывать восставшую плоть? Смирен вспомнил, как его рука соскользнула по посоху на руку лесоруба. Ему тогда показалось, что он чувствует тепло чужой руки сквозь свою перчатку и лесорубову рукавицу. Невозможно, конечно. Во всем виноват лес. Люди даже теряют сознание, если побудут в лесу слишком долго; а первые поселенцы, бывало, лишались рассудка, заблудившись в этих черных деревьях.

Смирен повесил сырое полотенце обратно на изголовье. Всё сильнее пахло горохом и свининой — на кухне готовили последнее в этом году скоромное кушанье — и Смирен малодушно решил пролежать в постели до самой трапезы. Он сомневался, что у него достанет выдержки встретиться с лесорубом. Теперь всякий раз Смирен будет волей-неволей вспоминать его клятый посох. Стыдно — и смешно, в его-то годы. Если задуматься, это маленькое помутнение рассудка никак ему не повредит, а даже развлечет. Он же не собирается в самом деле… А даже если и в самом деле, что с того? Лесоруб покончит с работой и исчезнет. Чем он отличен от всех тех поденщиков, бродяг, случайных встречных на пути к святыням, с которыми Смирен привык иметь дело?

Смирен закрыл глаза, играя этой мыслью. От вороха промокшей одежды сильно пахло лесорубовым снадобьем, и Смирен легко мог вообразить его рядом. Такой тяжелый, густой запах. Запах дикости. Смирен глубоко вздохнул и положил руку себе на пах. Медленно сжал. Он представил, как лесоруб наваливается на него, придавливает к постели своим весом, горячий, пахнущий немытым телом, дымом и этими своими зельями. Представил, как буйно растущая борода касается лица. Как лесоруб с шумом дышит, вытаскивая член — в воображении Смирена он походил на навершие посоха — и принимается рукоблудствовать, глядя Смирену в глаза.

Выпростав руку из-под одеяла, Смирен пошарил по полу и отыскал свою перчатку. Она еще не высохла, но так было даже сподручней. Рукой в перчатке он с силой провел по члену. Мысленно он вернулся в лес — только теперь они с лесорубом одни во мраке и духоте, на краю ямы. Смирен стоит цепляясь за посох, в то время как лесоруб быстро, грубо трет ему член. Влага с головки размазывается по рукавице. Швы царапают чувствительную кожу. Смирен должен сдерживать стоны, чтобы не разбудить лес, и он зарывается лицом в медвежью шубу лесоруба, кусая жесткую шерсть.

Смирен дернул рукой еще два раза и со сдавленным стоном кончил на перчатку. К запахам пота, хвои и лесорубова снадобья добавился отчетливый запах семени. Какое-то время Смирен вдыхал его, лежа с закрытыми глазами. Потом стянул с изголовья полотенце и тщательно вытерся; встал с кровати, проверил, не осталось ли пятен. Снаружи гарнизон собирался обедать. Люди радовались последней возможности поесть скоромного, гомонили и смеялись. И лесоруб где-то среди них. Свел ли он знакомство с кем-нибудь из солдат? Смирен поспешил одеться.