Последний день перед постом — праздничный. Староста вышел в общий зал во всем черном, с привязанными к куртке нарядными рукавами, в воротнике и манжетах, отделанных по краю кружевом. Он сел во главе стола и опять усадил Евара по правую руку. Наверное, думает, что Евар будет трепетать и благоговеть от такой чести. Евар порядком устал от его лицемерия. Дал бы уже выполнить работу, ради которой нанял, и избавил от своего исповеднического притворства. Конечно, все исповедники изображали дружелюбие, стараясь не подавать виду, как чураются и боятся таких, как Евар; но прежде ему не доводилось служить настоящей знати. И когда Зегерщьерна держал себя с ним подчеркнуто на равных — и при этом оба они не забывали, насколько Евар ниже этого щердигова зятька — Евар испытывал и неловкость, и злость, и даже — немного — зависть. На кой Зегерщьерне вообще сдалось это поселение? Заскучал под крылом тестя-хозяина Севера, придумал поиграть в покорителя диких земель? Сидит тут в своих кружевах и ждет, что Евар будет ему подыгрывать.

Отобедав, люди потянулись к дверям. Зегерщьерна рассматривал рукава — не запачкались ли — и спросил Евара, не глядя на него:

— Ты ведь пойдешь с нами в дом молитвы, брат Иефвария? Нынче последнее стояние перед постом. — Он поднялся, поправляя Око Господне, чтобы оно висело точно посередине. — Как славно, что последний день выпал на лунный, — и пояснил, заметив, что Евар не понял: — Лунный день — день очищения.

Евар ничего не ответил. Ну да, господин еще и ученый, как же иначе. И просто не может этим не похвастать. Как будто здесь, на краю Севера, есть какой-то прок от умения высчитывать дни недели.

Они вышли под редкий снег. Солнце уже садилось, и тусклый свет поздней осени ненадолго потеплел. Стало заметно холоднее. Слякоть смерзлась, скользила под ногами. Поселенцы, кто семьями, кто группками товарищей, тянулись к молитвенному дому, чернеющему на фоне золотого неба. Все принарядились как могли: под шерстяными плащами яркими пятнами горели безрукавки цвета опавшей листвы, зеленые юбки, красно-белые ленты на чепцах женщин и чулках мужчин. В толпе бегали дети. Евар не представлял, как они все вместятся. Но на подступах женщины отделились и, подхватив детей, направились в сруб по соседству, который Евар принял за холодный хлев. Мужчины же сгрудились у входа в молитвенный дом, дожидаясь господина старосту.

Зегерщьерна прошел через них, улыбаясь, кивая и называя по именам словно добрых друзей. Кого-то даже похлопал по плечу. Исповедники часто бывали длинными как жерди, но перед ним подобострастно сгибались, отвечая на приветствия. Должно быть, Зегерщьерна воображает себя императором, раздающим милостыню на праздник Ехиздей.

На пороге он протянул руку Евару. Евар нехотя взял его за руку, и вместе они поднялись в дом, совершенно промерзший — казалось, здесь было даже холоднее, чем снаружи. Однако исповедники обнажили головы. Евар увидел, как Зегерщьерна, чуть ослабив шнуровку под подбородком, стягивает на спину свой капюшон. Оказывается, он полностью сед. Примятые капюшоном волосы облипали череп, и из них торчали большие уши — что-то было в этом смешное, даже мальчишеское, никак не идущее к его высокомерию.

Зегерщьерна опустился на колени перед окном, на фоне которого чернели две дуги — Око Господне. Он истово прижал пальцы к груди, лбу и губам. Остальные проделали то же самое. Сложив руки вместе, он шепотом произнес короткую молитву; как всегда резво вскочил на ноги, повернулся к людям и улыбнулся — если б Евар ничего не знал о господине Зегерщьерне, то принял бы его улыбку за искреннюю.

— О, приди, приди, Избавитель, — пропел Зегерщьерна, и его голос красиво разлился по молитвенному дому. Исповедники подхватили:

— Очисти землю от людских грехов.

Евар знал этот гимн — исповедники его особенно любили. Он помнил не все слова, но этого хватило, чтобы присоединиться к пению. Исповедникам бы не понравилось, если б он молчал. Зегерщьерна улыбался, выдавая свои запевы: похоже, ему нравилось, как звучит его голос в стенах молитвенного дома. А может, господину доставляло удовольствие, что столько людей повторяют за ним.

Исповедники призывали Бога сойти к ним с небес и забрать их с собою в свое Царствие. Они пели так, что верилось: Бог и в самом деле вот-вот появится среди них, в этом холодном деревянном строении, полутемном из-за того, что исповедники не желали уподобляться истинноверцам и жечь свечи, как в церквях. За эту веру в нисхождение Господа они были гонимы и проклинаемы — и в ней находили силу, чтобы претерпевать лишения, которые сами же на себя навлекли: своей непримиримостью, своим презрением к мирскому, своим враждебным, упрямым желанием «отринуть скверну» — и всех, кого считали оскверненными. Недаром их оплотом стал Север, где смешались ссыльные, беглецы от императорского правосудия, искатели наживы, бедняки, ушедшие из родных краев за лучшей жизнью — и те, кому больше нигде не нашлось места. Кающиеся грешники. Воинствующие святые. Исповедники делили мир на своих и чужих, и было легко почувствовать себя своим, распевая вместе с ними этот нехитрый гимн, в котором звучала надежда — на избавление от тягот, на воздаяние за все земные невзгоды. «Избавь нас от гордыни, — пели они, — удержи от греха. Дай веры жить в простоте и невинности твоих первых творений. Дай воли противостоять искушениям…» Белые глаза Зегерщьерны сияли на одухотворенном лице. У него были обычные для исповедников крупные черты с чуть вздернутым носом, высокими скулами, большим ртом и тяжеловатым подбородком, и если бы не болезнь, расцветившая кожу белыми пятнами, он не показался бы Евару хоть сколько-нибудь примечательным. Но сейчас, когда он пел, устремляя на Евара лучистый взгляд, тому вдруг подумалось: возможно, он ошибался в господине зяте хозяина Севера, возможно, он и в самом деле верит в свои заповеди и запреты, и ждет возвращения Бога, который заберет его из тьмы и страданий. Ведь Зегерщьерна и правда страдал — каким бы высокородным спесивцем он ни был — пережил всех, кто, наверно, был ему дорог…

— Возлюбленные, пришла пора очищения, — возвестил Зегерщьерна с радостным волнением в голосе. — Пускай же Господь и все его праведники ликуют, взирая на нас. Смоем скверну этого мира! Станем чисты, как первые люди в объятиях Всевышнего.

Внесли тазы с водой. Евар выругался про себя: в такие-то погоды! От тазов шел пар, и Евар представил, сколько дров исповедники перевели зазря. Евара толкнули: стоявшие вокруг исповедники принялись стаскивать с ног обувку и чулки. Евар вздрогнул при мысли о том, чтобы встать босиком на ледяной пол. А еще промелькнуло: не ждет ли Зегерщьерна, что Евар станет мыть ноги ему… Но только Евар отогнал непрошенную мысль, как Зегерщьерна приблизился, всё так же улыбаясь. Опустился на колени — Евар тут же вспомнил, как тот стоял перед ним на коленях этим утром. Тогда он смотрел снизу вверх с такой кротостью, что Евар на одно шальное мгновение… Но на сей раз Зегерщьерна встал на колени не перед ним, хотя и совсем рядом.

— Брат Почитай, — ласково сказал он юнцу, которого Евар узнал: тот обычно прислуживал за столом. Зегерщьерна взял его левой рукой за щиколотку, а правой зачерпнул воды и вылил на ступню. Евар заметил, как юнец коротко вздохнул и затаил дыхание. Зегерщьерна провел ладонями от кончиков пальцев к щиколотке и обратно, обвел косточку лодыжки. Вновь зачерпнул и вновь провел, на этот раз с бо́льшим нажимом. На ногах у юнца темнела корка застарелой грязи, но Зегерщьерна не столько мыл, сколько гладил, и Евар поймал себя на том, что не может отвести взгляд от его рук, скользящих по влажной коже. Когда на пороге молитвенного дома Зегерщьерна взял Евара за руку, Евар почувствовал мозоли у него на ладонях. Теперь он мог вообразить, как эти ладони касаются его ног, горячие от воды и трения; движутся выше, по голеням, задерживаются на коленях. Зегерщьерна приподнимается, подаваясь ближе — его ладони на бедрах Евара — и смотрит снизу вверх, словно ждет разрешения… или приказа.

Зегерщьерна встал — звон его цепи с Оком Господним привел Евара в чувство. Он крепко обнял своего юнца. Отстраняясь, сказал:

— Ступай вперед нас, брат Почитай. Затопи печь к нашему приходу.

Юнец — он дышал через раз — закивал и бросился вон из молитвенного дома, как только обулся. Зегерщьерна повернулся к Евару — тот опустил глаза, опасаясь выдать себя взглядом.

— Как нехорошо, никто не омыл ног возлюбленного брата? — сочувственно спросил Зегерщьерна.

— Ни к чему мне это.

— Брат Иефвария позволит обнять? — и Зегерщьерна заключил его в объятия; на краткий миг Евар ощутил чужое тело, прижавшееся к его телу.

— Очень нехорошо, — повторил Зегерщьерна. — Нынче день доброты. И всепрощения. Надо быть терпимее друг к другу…

Вот оно. «Терпимее». Терпимее к тому, что он, Евар, — полуязычник и противный Богу ведун, но господин Зегерщьерна настолько великодушен ради сегодняшнего святого дня, что готов обнять даже такого недостойного.

Их отвлек пронзительный детский визг. Вслед за ним раздались вопли женщин — звали на помощь. Мужчины, как были, кто в чулках, а кто и вовсе босиком, кинулись на улицу, похватав оружие. Евар не взял свой топор в молитвенный дом, но при нем всегда был надежный охотничий нож — подарок эчхи на свадьбу. Вслед за Зегерщьерной Евар выбежал в по-зимнему ранние сумерки.

Снаружи смерклось настолько, что было невозможно различить лица. Люди сбегались на крики. Принесли факелы — их всполохи выхватывали из темноты снежную крошку, шляпы, чепцы, обнаженные клинки. Протолкавшись сквозь столпившихся поселенцев, Евар увидел мертвое тело. В свете факелов блестели внутренности, вырванные из распоротого живота. На припорошенной снегом земле замерзала кровь.

— Это ж малец Почитай, — узнал кто-то.

— Перегрызли горло…

— Какой зверь мог сотворить такое?

Один из старших солдат — под его началом юнец работал на кухне — присел на корточки над телом. Разжав мертвую руку, он поднял на свет обрывок тонкой косички с вплетенными костяными бусинами.

— Зверь ли?

Смирен выбрал дозорных, велел поселенцам держать под рукой огонь и железо и сделал знак лесорубу следовать за ним. Он пошел не оглядываясь, слыша за спиной испуганные и негодующие голоса, которые становились всё громче: раны на теле Почитая оставлены когтями и зубами, но косичка-то человечья, ялежская! Все слыхали о добрых людях, зарезанных, похищенных или замученных до смерти дикарями-ялежами. Утром нашли вырытую в лесу ялежскую ловушку — видать, те рыщут где-то поблизости…

Смирен забыл шляпу в доме молитвы; не вспомнил даже снова надеть капюшон, но не чувствовал холода, хотя ветер бросал снег ему в лицо. Перед глазами стоял бедный Почитай. С какой благодарностью он посмотрел на Смирена, когда тот выдумал для него предлог уйти… Грудь сдавило как тисками. Ведь он думал, что поступает хорошо — спасает юношу от прилюдного оскоромленья. Отпустил его одного…

Смирен дернул дверь заледеневшими пальцами и чуть не упал навзничь, поскользнувшись на крыльце. Лесоруб его поддержал. Смирен хотел поблагодарить, но горло у него вдруг так сжалось, что он не смог выдавить ни звука. Он прошел через стылый общий зал, нырнул в проход, вошел в свою почивальню. Не зажигая свечи, повернулся к лесорубу — тот стоял в дверях, заслоняя собою весь проем, точно медведь, лесное чудище.

Смирен долго не мог заговорить. Наконец сумел себя заставить:

— Пусть брат Иефвария скажет, что за напасть нас постигла. Иефвария знает, я вижу… видел, как брат смотрел на ту свинью, и на Почитая… на косичку. Заклинаю, пусть брат Иефвария расскажет всё как на духу! — Смирен замолчал, загоняя воздух в легкие.

Лесное чудище напротив помотало головой.

— Эчхи тут ни при чем.

— Но косичка…

— Бусины черные. Черный у эчхи — женский цвет. Может, твой мальчишка путался с ихней девкой, вот она и дала ему на память.

— Только не Почитай, он не… — Смирен прикусил язык. Справившись с собой, сказал: — Он был богобоязненным юношей.

Лесоруб лишь хмыкнул. У Смирена кровь прилила к щекам. Задыхаясь от ярости, он выпалил:

— Как ты смеешь хулить моих людей! Ты, ходарь!.. Ты ведать не ведаешь каково здесь живется праведным Отринувшим скверну, сколько им приходится выносить, беспрестанно бороться — с этим проклятым лесом, с невзгодами, с собственными… искушениями… — Смирен несколько раз провел ладонями по лицу. Хорошо, что темно и лесоруб не увидит навернувшихся слез. — Почитай был богобоязненным юношей, — промолвил он упавшим голосом. — Он стремился к чистоте — всем сердцем… Он не сделал ничего, чтобы заслужить такую смерть. Я отправил его на смерть. — Смирен осекся: его душили слезы. Он оперся о изножье кровати, отчаянно пытаясь удержаться от рыданий. Но тут лесоруб сжал его плечо, ободряя, и у Смирена больше не осталось сил — он спрятал лицо у лесоруба на груди и расплакался.

Евар растерянно гладил его по спине. «Господи, господи», — сдавленно повторял Зегерщьерна; Евар чувствовал, как того колотит дрожь. Что-то подсказывало Евару, что Зегерщьерна оплакивает не столько убитого кухаренка, сколько себя, нежданно-негаданно очутившись перед лицом необъяснимого зла. Евар побился бы об заклад, не о таком мечтал господин зять хозяина Севера, отправляясь предводительствовать поселенцами в Царствии-Господнем-на-земле.

Вдруг так же внезапно, как он бросился Евару на грудь, Зегерщьерна отступил. Сел на постель. Принялся натягивать капюшон, заправляя под него упавшие на лоб пряди.

— Прошу брата Иефварию простить меня, — проговорил он неразборчиво: сорвал голос рыданиями. — Эти места… Клятый Север. — Он надавил на глазные яблоки сквозь веки. — Мой тесть великий щердиг надеется, что эти места станут моей погибелью. За тем и отослал меня сюда. Но покамест только я приношу погибель другим. Все вокруг меня умирают.

Евар переступил с ноги на ногу, колеблясь. Все-таки решился спросить:

— Этот бедняга… Почитай… он был твоим… Вы с ним были..?

— Что?! — Зегерщьерна вскинул голову, но, похоже, у него не было сил оскорбиться. — Нет, — ответил он просто. — Почитай признавался мне на исповеди… Но нет, нет, я бы не позволил.

— Он умер быстро, — сказал Евар, потому что не знал, что сказать.

— Он теперь в объятиях Всевышнего, — отозвался Зегерщьерна. — Наступил конец его терзаниям. — Он помолчал и добавил с горьким смешком: — Чего не скажешь о нас.

Зегерщьерна поднялся, цепляясь за резной шар на изножье кровати.

— Доброй ночи, брат Иефвария. Призри Бог.

Евар развернулся и перешагнул через порог. Он отчего-то думал, что Зегерщьерна его остановит, но тот стоял позади, прямой и безмолвный, и ждал, когда Евар уйдет.

Когда за лесорубом затворилась дверь, Смирен рухнул на постель лицом вниз. Надо помолиться, снять верхнюю одежду. Око Господне больно упиралось в грудь. Как же стыдно — так выдать свою слабость. И перед кем, перед каким-то проходимцем! Рыдать у него на груди… Смирен вспомнил запах его медвежьей шубы. Его большие ладони на спине. Кажется, он старался его утешить… Почему он спросил про Почитая, не любовники ли они? Как ему вообще пришло в голову, неужели настолько очевидно… Смирен навалился на Око Господне сильнее, чтобы отвлечься на боль. Это немного очистило голову; Смирен встал, снял с шеи цепь и повесил Око на обычное место. Опустился на колени. Произнося первые слова молитвы об усопших, Смирен успокоил себя: нет, он держал себя достойно, лесоруб сам грешник, вот и судит других по своему разумению. Понабрался от ялежей, а те, как сообщают многие проповедники, без стыда ложатся с мужчинами.

Смирен ощутил прилив желания. Он остановился на полуслове, надеясь переждать, но возбуждение не проходило, и становилось все труднее удерживать мысли. Он подумал о лесорубе, об этом его оскорбительном вопросе — что побудило его думать о Смирене подобным образом? Значит, он думает о Смирене подобным образом?.. Одно мгновение — когда он пожелал лесорубу доброй ночи, а тот не сдвинулся с места, глядя на Смирена своим тяжелым взглядом исподлобья — Смирен был уверен, что лесоруб останется. Он мог бы велеть ему остаться… Да, он мог бы, лесоруб не стал бы трепать языком, не такой он человек; а даже если б и стал — кто ему поверит? Отребье, бродяга, продающий свое ведовство — а Смирен из семьи Зегерщьерна, сын и брат мучеников, зять самого щердига Ямншё, которого на Севере любовно называют Тятенькой.

Смирен оборвал себя. Что за непотребство, и в такую ночь! Бедный юный Почитай погиб страшной смертью — погиб по его, Смирена, вине — а он тешится мыслями о блуде. Ведь он — Господь милосердный! — бывало, вот так же размышлял о Почитае: проболтается ли тот или будет молчать, если Смирен зазовет его на исповедь и воспользуется тем пороком, в котором Почитай ему каялся. Иногда он думал, это пойдет мальчику на пользу. Не всё же ему томиться да испытывать стыд за свои побуждения. Смирен вспоминал себя в его годы: муки телесные и муки души, сожаление, стыд, страх, что о нем догадаются, — и отчаяние, безбрежное, как воды предначального мира, в котором он изо дня в день, снова и снова захлебывался, одинокий, без надежды на избавление. Даже сегодня в доме молитвы, заметив, как взволновали Почитая его прикосновения, Смирен не оставил его в покое, нарочно распалял сильнее. Смирена забавляло его смущение. Забавляло. Он забавлялся. В доме молитвы, накануне поста, поры очищения.

Смирен вскочил на ноги, сорвал с крюка Око Господне и с размаха хлестнул себя по спине. Отец настоятель осуждал умерщвление плоти: «Сие есть сладострастие», — говорил он. Но Смирену сейчас было необходимо что-то сделать. Он был так горд собой, когда отпустил Почитая из дома молитвы, чтобы тот успел успокоиться к их возвращению. «Не запятнаю его чистоту», — решил он, провожая Почитая глазами. Он испытывал необычайное благодушие: как-никак, нынче день доброты! Смирен не желал признавать, что на деле сомневался, что мальчишка будет держать язык за зубами. Смирен всегда был осторожен. Не брал тех, с кем жил, как бы его ни тянуло.

Он припомнил, как почувствовал себя столь же великодушным много лет назад, когда они с женой и детьми ездили по святым местам — ради старшего сына, который родился убогим. Стояло лето, в монастыре, где они остановились, перестраивали солеварню. Смирен обратил внимание на одного из трудников — тот работал раздевшись по пояс, и на его загорелой спине белело клеймо. Северян не удивишь бывшими каторжниками — тут, как говаривали, любой если не осужденный, то беглец от правосудия. После, на исповеди, трудник сказал, что вел беспутную жизнь и справедливо поплатился; теперь он надеется отмолить всё, что натворил в юности — потому и подвизался здесь в святом месте. Что-то в том, как он говорил о своих былых распутствах, доверительно глядя Смирену в глаза, намекало на суть тех распутств. А их не оставить позади, сколько бы солеварен ты ни построил. У трудника были выгоревшие на солнце волосы и маленький выпуклый шрам на верхней губе. Исповедуясь, он взял Смирена за руки. Было бы легче легкого притянуть его к себе и попробовать на вкус этот шрам. Трудник ополоснулся после работы, надел свежую рубаху, и от него так хорошо пахло чистым полотном и влажными волосами… Но Смирен удержался. Этот человек встал на путь праведности — и Смирен не позволил себе заступить ему дорогу. Он до сих пор гордился своим решением. Быть может, потому и вспоминал того трудника чаще, чем прочих, с которыми он не был столь великодушен.

Смирен нарисовал его перед мысленным взором. То было славное, необычно теплое лето, с медвяными ароматами цветов в монастырском саду, с запахом горячего хлеба, с простым, но обильным угощением для паломников на длинных столах, которые вынесли во двор под деревья. Работники же расселись прямо на траве. Смирен украдкой наблюдал за своим трудником — как тот ест и смеется, перекидывается шутками с товарищами, щурясь от солнца, бросает на Смирена мимолетные взгляды. Смирен помнил, что удивился его ровным белым зубам — редкость для здешних краев; когда он улыбался, казалось, что зубов у него больше, чем надо. А кроме них не было в труднике ничего красивого — но Смирену нравилось на него смотреть.

Лежа в темноте, Смирен представил, как тот, улыбаясь ему, стягивает с себя рубаху, обнажая поджарое жилистое тело; на шее на простом шнуре покачивается железное Око Господне. Он со смехом подхватывает Смирена и валит на спину. Смирен чувствует ладонью клеймо у него на спине. Трудник целует его губы, шею, скользит ниже, прихватывая зубами кожу. Одним ловким движением — он ловок во всем — оказывается у Смирена между ног и берет у него в рот. Конечно, он и в этом мастак, — даже со всеми его зубами, которых как будто слишком много. Сосет и поглядывает на Смирена смеющимися глазами… Наверное, с лесорубом не было бы так легко. Он такой исполин — страшно представить, каково из себя его мужское естество. Смирен бы, верно, дышать не мог. Давился бы, упираясь носом в густые паховые волосы, а лесоруб держал бы его голову и беспощадно сношал его в горло…

Смирен еле подавил стон, брызгая спермой себе на руку. Не открывая глаз, он вытянул из-под себя одеяло, завернулся с головой и провалился в сон.