Можно ли считать достижением то, что я не дергаюсь в сторону, когда ты касаешься меня? Или то, что я нашла чертов крем и сейчас рука почти не болит?

На самом деле это даже немного смешно. Наставница будет недовольна, когда узнает, почему я вдруг разучилась тянуть легато на самом кончике смычка, а у меня теперь просто не выгибается так сустав. Зато не больно повторять себе, что я не имею права надеяться на тебя. Почти не жжется.

Я повторяю это каждый день, вместо мантры или молитвы.

Не имею права.

Метка — это не вечная судьба. Метка показывает, с кем рядом мне будет хорошо. Но невзаимные метки — это норма жизни, и никто из-за этого еще не умер, несмотря на все эти шекспировские трагедии. И я не умру. Вот еще, из-за какого-то рисунка на коже сдыхать…

…я почти научилась смотреть на тебя. Особенно искоса, когда ручка летает по бумаге, а я даже с сокращениями успеваю записывать хорошо если половину. И, как всегда, на нулевом этаже — к копиру, закидывая в него и тетрадь, и стопку листов.

Еще немного, и я смогу просто смотреть. Не прикрываясь ресницами, не отводя взгляд, не пережимая запястье, которое жжется даже сквозь крем и обезболку, которые я таскаю у отца. Я смогу. У розы два лепестка почти обратились в пепел, но держатся еще, живые, но медленно-медленно истлевающие.

Прикосновение твоей руки — это боль. Всегда. И я надеюсь, что ее не видно в том, что я улыбаюсь чуть шире, потому что я хочу, чтобы ты меня касалась — тогда метка перегорит раньше и я смогу, наконец, не бояться поймать твой взгляд.

Накрываю твою ладонь своей.

От огненной вспышки немеют кончики пальцев, но ручка не падает — успеваю перехватить.

Почему именно ты? Я знаю, что ты не ответишь, что ты не можешь слышать, как я раз за разом пытаюсь спросить у тебя, почему именно ты стала моей меткой, почему у тебя нет моей. Это — абсолютно не смешная шутка мира, который решил, что в пятнадцать мне нужно узнать, каково это — сгорать заживо. Инквизиция сжигала ведьм, у которых не было меток. Считалось, что у таких, как они, нет души, ведь метки соединяют души, потерянные, когда Адам и Ева закрыли глаза, вкусив яблоко в Раю.

Точно так же горели те, кто отказывался от своих меток. Надламывать их научились позже, когда мир стал почти что таким, как мы его знаем сейчас.

Я все еще не могу различить никого, кроме тебя. Как будто метка заставляет не видеть больше никого вокруг, затеняя все остальные лица и оставляя только тебя. Как будто в мире и нет больше никого, кроме тебя.

В моем мире есть только ты.

Прозрачная сине-серебряная роза с двумя пепельными лепестками, проросшая между локтевой и лучевой костями, там, где бьется еле прощупываемый сейчас пульс. Черт тебя побери, почему ты…

…я ведь просто хотела узнать, кто обставил меня на химии. После нее я начала выслеживать тебя и твои появления на олимпиадах. Мне просто было интересно, кто этот человек, с легкостью взлетевший на пьедестал с отрывом почти в десять баллов — это много, когда в максимуме их пятьдесят.

А теперь сижу, как полная идиотка, и разве что не мечтаю отпилить себе кусок руки, чтобы не ощущать того, как ты жжешься изнутри. Если приподнять манжету — увижу, как медленно сереет еще один кусочек живого цветка, но разве это имеет смысл? Разве, черт побери, хоть что-то вообще имеет смысл, когда я не могу видеть никого и ничего, кроме тебя?

Если где-то есть мир, где не существует меток, он должен быть куда справедливее, чем этот. По крайней мере, там мы не привязаны к этим живым тавро и не нужно раз за разом повторять себе — «не имеешь права». Все, что у меня есть — все, на что у меня есть это право — это застрявший под кожей осколок твоей сути.

Все, что я могу сохранить.

Единственная твоя часть под моей ладонью, которая движется немного не в такт моему пульсу.

Звонок наконец-то позволяет выдохнуть.

— Шоколад будешь? — придурков с термосами в школе, на самом деле, довольно много. Кто-то таскает так алкоголь, кто-то предпочитает сок, а кому-то лень ползти в столовую за чаем или кофе. Варят последний не то чтобы плохо, но добиться неразбавленного практически нельзя — только с огромным количеством молока, а второй смене, еще и после третьей-четвертой пары, это не сильно помогает.

Я ношу с собой шоколад. Варю его с утра (у кого утро, а у кого 11 часов уже) и закидываю в рюкзак литровую тяжеленную бандуру, потому что иначе просто сдохну нафиг. Когда мозг работает активно, жрать хочется, как не в себя. Кто бутерброды с собой таскает, кто, выйдя на паре «в туалет», не скрываясь, спускается в столовую и нагребает там пирожков и прочей выпечки… я предпочитаю дать «на лапу» пацану из пятого класса, который отлично знает, что можно неплохо подзаработать, сгоняв раз в день в соседний магазинчик.

— А у тебя есть? — ну да, таких придурков, которые таскали бы с собой плитки, у нас тоже полно. Вот только в меня уже не влезает, хоть тресни, а вот в горячем виде — почему бы и да.

Достаю термос, задумчиво щурюсь. Чашка, то есть крышка, одна, бегать в библиотеку за стаканами мне откровенно лень, стрелять стаканчики по кабинетам — дважды лень.

— Не против, если из одной?

И замираю.

Твой ответ, на самом деле, ничего для тебя не будет значить, скорее всего, а у меня как-то почти ласково жжется изнутри цветок. Метка отлично чувствует, что я хотела сказать, и это жжение не похоже на боль, оно даже не слишком-то неприятное. Как поощрение за правильное действие.

И кажется, я переборщила с кофе, который по привычке сыпанула в шоколад. Сердце заходится так, словно вот-вот вырвется наружу разноцветной дурной птицей, а я сижу и не протягиваю руку, чтобы убрать из уголка твоих губ шоколадную каплю.

Интересно, — на секунду вспыхивает в голове, — ты бы позволила?

Улыбаюсь.

Все хорошо.

А что хочется выть — это пройдет.

Всегда проходит