Капля древесной смолы, дрожащая, блестящая и пахнущая сладко и пряно немного, аккуратно скатилась с нагретого ножа. Упала в землю, в одно особенное место: в тугую глину под корнями известного дуба; заполонила собою отпечаток ключа. Достаточно её одной оказалось. Кэйа с облегчением выдохнул, и распрямился, и смахнул пот со лба. Янтарный ключ он сделать пытался, чтобы было чем отпереть клеть по возвращении Рассвета. Впустить птицу, забрать письма. Сделать это ловко и незаметно до того, как Дилюк покажется.
А того не было уже два дня. Как улетел — так и не возвратился.
Кэйа тем памятным вечером и бросил ключ в простыни мятые, мол, там он и был, затерялся просто. А как на столе заметил бутылку вина с остатками на дне, так жадно глотнул сам — и швырнул опустевшую склянку в стену. Брызнули осколки блестяще и опасно, зазвенели, застрекотали по полу рассыпчатым. Кэйа же сгрёб корзинку с лекарствами. Помедлив, часть целебных мазей всё же оставил; выронил он их, так, не для Дилюка и его ран, а просто, — и сбежал в башню.
Страх мучил его, жгучий и колючий, как удары крапивой по голой спине. Как много успел Дилюк понять, обнаружив лежанку пустой? Когда проснулся? Видел ли Кэйю в вольере?
И что будет теперь, когда возвратится?
Но времени подумать обо всём оказалось предостаточно.
Так что и решил для себя Кэйа, что вести себя будет с ним как прежде: так проще, так не нужно бояться, что Дилюк догадается о том, как много он знает теперь. Каждая ошибка могла роковой. Нельзя было Кэйе умирать здесь, никак нельзя: у него мать в гареме живёт узницей невыкупленной; у него Альбедо — единственный друг, которого он наверняка страшно разочаровал: и не тем, что треть дворца снёс по неудачному случаю, а тем, что отмерил ингредиенты неверно; у него Рэйндоттир, с которой нужно как-то сладить до того, как она голову ему с плеч своротит при встрече.
Много дел, много планов — а Кэйа здесь.
Капли древесных слёз собирает, над свечой нагревает и ключ мастерит себе. Стыд, да и только.
Но не одними думами тяжёлыми и сбором смолы занимался Кэйа. За истёкшие два дня он несколько раз обошёл свою темницу; колено болеть перестало, утихло, так что передвигался он теперь свободно, споро и ловко. Как раньше. Слабое место у стены всё же отыскал: там, над плитой про́клятой, где символы магические и следы когтей были. Где фрагмент руны вытащился случайно. Вотрёт в дефекты камня измельчённые тычинки пылающего цветка и кварца алого порошок — то, что у матери выпросить попытался, — и смолой древесной залепит. Одна искра — и разнесёт, разобьёт стену.
Так и сбежит.
У Альбедо намеренно ингредиентов не просил: знал, что тот тотчас же узнает рецепт, по которому Кэйа фейерверк готовил; всё поймёт, а поймёт ли самого Кэйю и поможет ли — знать не слишком-то хотелось. Лучше так, при личной встрече объясниться.
И хоть около плиты крутился Кэйа, да взгляды настороженные на неё бросал, саму её не трогал: опасался. Оно и немудрено. Едва ли Дилюк станет выручать его повторно, уж точно не после того, как Кэйа нос свой в жизнь его тайную сунул.
А ещё платок шёлковый отыскался в сундуке наверху, и нежданной находке обрадовался Кэйа: в него соль морскую положит, чтобы дыхание своё от Дилюка скрыть и незаметным ко дворцу добраться. Оно-то, конечно, ясно, что там-то его дракон искать и станет в первую очередь, но до того дня дожить ещё нужно.
А дожить — самое сложное, как выяснилось.
Звуки тяжёлой поступи заставили Кэйю подскочить на месте, отряхнуться кое-как и круто развернуться на пятках. Инстинктивно спрятать за спиной нож. Улыбкой широкой и радостной застыл на лице ужас.
Лицом к лицу он оказался с Дилюком.
Не знал Кэйа, чего ожидал сам: рук его, забрызганных кровью жертв, обнажённого меча или злого оскала, — но никак не того, что увидел.
Дилюк перед ним выглядел обычно. Волосы стянуты в низкий хвост, а на макушке неизменно топорщились отдельные пряди, буйными завитками-рожками забавно покачивались на ветру; сосредоточенная складка меж бровей, а уголки губ привычно опущены в немой печали, или недовольстве, или подавляемой жестокости — Кэйа уже ни в чём не мог быть уверен. Шнурок кожаный на шее виднелся: нашёл Дилюк ключ, на место возвратил. А что там с грудью его израненной — неясно: дальше двух пуговиц воротник не был расстёгнут; но и одно это — для сдержанного Дилюка уже в новизну.
И страшно, и тревожно, и знать хочется, как оно там и что, с ранами его. И вместе с тем меньше всего на свете видеть его хочется.
А в глаза его Кэйа не посмотрел, не смог заставить себя. Так и стоял с глупой приклеенной улыбкой, моргал часто, как если бы в глаз попало что. И вздохнуть лишний раз боялся.
Не смел Дилюк выглядеть настолько обычным, не после того, как Кэйа, узнав его страшный секрет, развенчал его в собственных глазах. Однако же выглядел. И знать не зналось, как вести себя, как относиться к нему со всем тем, что уже успело между ними приключиться.
— О. Возвратился, — разом севшим голосом проскрипел Кэйа. И тут же поправился. Плутовства в улыбку добавил, звёздчатой игривости; хохотнул хитро и нечисто: — А я-то уж подумал грешным делом, что всё, опостылел тебе!
И наконец набрался смелости посмотреть Дилюку в глаза.
О чём пожалел почти сразу же.
Потому что Дилюк, усталый, замученный невесть чем, но со взглядом, полным огня, руку протянул вдруг — и Кэйа ахнул, отскочил назад во всполохе испуга. А сам руку вперёд простёр, ту, что с ножом тёплым. Янтарный потёк на металлическом кончике аккурат этот взгляд огненный отразил, как оцарапал, как по щеке плетью раскалённой Кэйю полоснул. Рука и дрогнула; Кэйина, не Дилюка. Так и замер Кэйа, в тихом ужасе таращась на Дилюка через нож; в тихом ужасе от Дилюка, от самого себя: обещал же вести себя как ни в чём не бывало — и что теперь?
Теперь-то что?..
— Поговорить хочу, — выдохнул Дилюк тяжело. Но не так, будто бы удивлён был; скорее, как если бы подобного и ожидал. Ножа не испугался. Но руку свою протянутую опустил. — Я… Голову ты мне вскружил. Вина дал. А я обидел тебя. Извиниться хочу.
Чего-чего, а такого Кэйа ожидать никак не мог. Не о том разговор их он представлял: об украденном ключе и Рассвете, о его излишнем любопытстве, о будущей казни, о чём угодно — не о том, что случилось в пристройке. Как будто это могло иметь значение; как будто Дилюк всерьёз переживал — это он-то, шкура змеиная?!
— Ах, вот как! — Кэйа и власть свою над Дилюком вдруг почувствовал, и облегчение, и злость кипучую с раздражением пузырящимся, и страх — и ударило его в голову сильнее вина крепкого. — Всё сказал? Так поди теперь прочь!
— Прекрати ерепениться! — топнул ногой Дилюк. Ненадолго же его хватило. И вскинулся он, уже на прежнего себя походить больше стал: на злого, опасного и совершенно невыносимого. — Дослушай сперва, я же не только за этим здесь! Давай по-хорошему…
— По-хорошему?! — Настал черёд и Кэйе вскинуться. Ножом взмахнуть быстро и неаккуратно, воздух им со свистом рассечь. — А с Донной Флоренсо ты тоже по-хорошему обошёлся?!
Дилюк и побледнел, и руки в кулаки стиснул, но с места не сдвинулся.
— Знает ли король Альберих, какую змею у себя на груди пригрел?! — драл горло Кэйа, негодованием праведным захлёбываясь. — Знает ли, что творишь ты здесь безнаказанно, пользуясь его покровительством?!
— Ты!.. — зашипел тихо, болезненно Дилюк, как в сердце поражённый зверь. — Я душу перед тобой открывал: почудилось мне, ты и вправду человек честный и несчастный, по ошибке очутился здесь, а ты!..
И налетел на Кэйю коршуном без предупреждения, за воротник схватил и замахнулся свободной рукой для удара. Затрещала ткань, надорвалась по шву и нитями Кэйе шею защекотала; Кэйа же нож к горлу своему приставил, в глаза Дилюку заглянул дерзко и бесстрашно — и рубаху всю свою сверху донизу рассёк единым махом, чтобы полы разошлись белыми крыльями, чтобы феникс зольный — перед Дилюком с крыльями распростёртыми.
Чтобы самого себя — вот так, как на духу; открыто, смело. Бесстрашно.
— Не посмеешь! — Кричал, а у самого кровь в жилах стыла и сердце колотилось неистово, рьяно. Не спас этот феникс других пленников, ничуть не спас, с чего бы это ему защитить от гнева драконова Кэйю? — Мы связаны! Ты и я! Не посмеешь тронуть!
Дилюк и замер, точно действительно на стену каменную грудью налетел, да дух ею вышиб из себя. Пахло от него и дымом, и лозами молодыми виноградными, и кровью — тонко, слабо, но кровью; эта мелочь, одна-единственная, и сломала, раскрошила терпимость Кэйи окончательно — ничего от неё не осталось, терпимости, так, пыль, на зубах скрежещущая.
— Убирайся! — взвыл Кэйа, и всё успокоиться не мог, и знал, что должен бы — а всё одно не мог. — И не подходи ко мне! Как придёт пора убить — убивай, а в прочих случаях видеть тебя не желаю!
— Убивать?! — Лицо Дилюка перекосилось от ярости. Хватка на вороте сделалась крепче, хотя казалось, что крепче уже попросту невозможно. Занесённая для удара рука дрогнула. — Да что же ты…
— Всё! Я знаю всё! — выплюнул ему в лицо Кэйа, шалея от собственной дерзости и жестокости. Кулаком толкнул Дилюка в грудь, туда, где болело. — И про Донну, и про остальных! И про отца твоего, как ты пресмыкаешься перед королём ради него! Какую грязь творишь, змеища подколодная!
Это было подло, он не смел, не должен был. Если сам Дилюк и законченный негодяй, крест на собственной судьбе поставивший, то Кэйа — не такой; не таким его матушка воспитывала, не таким видеть хотела. Письма некоего Крепуса Рагнвиндра — это было для Дилюка, не для Кэйи. Он не смел пользоваться нечестно добытым знанием, не смел бить в больное место, которое сам же двумя ночами ранее так старательно бинтовал. И вместе с тем вытащить из тени подлую драконову натуру захотелось как никогда остро. Чтобы убедиться, что зачёркнутые имена в свитке — не обманка; что Дилюк действительно демон страшный и бесчестный; что пришёл он вовсе не для искренних извинений.
И что в сердце своём поселил его Кэйа напрасно.
Дилюк же совсем меловым стал, мёртвым, неживым. Даже взгляд погас и чёрным-чёрным сделался, как если бы пламя внутри догорело зольным; не грело, душу красными всполохами больше не высветляло. Кэйе и почудилось, что вот оно, сейчас и случится его кончина скоропостижная, а Дилюк… рассмеялся вдруг. Дребезжаще, рассыпчато и ничуть не естественно.
Ворот Кэйи отпустив наконец, руку убрал и ладонь брезгливо о штаны свои вытер.
И тут же, коротко и быстро, без замаха должного, ударил Кэйю по лицу. И ещё раз, и ещё — тот и вскрикнуть не успел, на землю повалился и затылком больно о корень шишковатый ударился. Нож укатился в траву. А кровь из разбитого носа на лицо хлынула, залила рот и с подбородка крупными каплями сорвалась; края рубахи пропитала, феникса зольного окропила, а тот и шевельнулся будто бы, и клювом словно бы щёлкнул голодно. Ещё одна обезумевшая хищная тварь.
— Всё-таки не ошибся я в тебе, — прекратив смеяться, утерев проступившие слёзы, пророкотал вдруг Дилюк. И пальцы размял, хрустнул суставами. На костяшках темнела кровь. — Такой ты и есть: весь в своего отца — поганая кровь и душа, поросшая плесенью. А это… — Склонился он и пальцем больно ткнул в феникса, а Кэйа и стиснул зубы, зашипел оскорблённо и униженно — и Дилюка по руке ударил, чтобы прикасаться не смел. Тот не шелохнулся, палец разве что вдавил глубже и больнее. — Не со мной связь, так что не устраивай представлений: я их столько насмотрелся — не представляешь! Один день до кончины твоей остался. Хотел помягче сказать — ты сам меня вынудил. Доживай теперь как знаешь.
И, отдёрнув руку, отстранился наконец, круто развернулся на месте — и ушёл. Шатало его, качало неверным, а волосы красными плетьми по плечам хлестали; казалось, дотянулись бы — и Кэйю по лицу ударили бы вновь; добавили бы крови, вымазали бы в ней его всего.
Дилюк ушёл, а Кэйа и сел неловко, спиной о ствол дубовый опёрся и ноги к груди подтянул. Штанину от глины отряхнул небрежно, чтобы занять себя хоть чем-то; колотило его всего, холодом пробирало насквозь. В груди было пусто и гулко. В голове — так же. До последнего надеялся он, что ошибся, что Дилюк найдёт нужные слова, объяснится и даст понять, что никакой он не убийца. Что всё, что в ларце костяном было — обманка и шутка неудачная.
Но Дилюк ушёл, унося вместе с собой последние чаяния.
Трудно поднялся Кэйа, рукавом утёр нос окровавленный — и лишь после этого заметил, что упал аккурат на то место, где отпечаток ключа смолой заливал. Не было больше ни отпечатка, ни янтарного ключа.
Ни надежды на спасение.