Часть 9. Костёр

Ветер бесцеремонно врывался в окно, буйными порывами трепал шторы, полы распахнутой Кэйиной рубахи, волосы его скручивал на манер конского хвоста — и, смеясь и хохоча с посвистом, терялся в комнате. Кэйа ему не препятствовал. Сидел полубоком на подоконнике, свесив одну ногу вниз, и смотрел абы куда. Машинально гладил феникса на своей груди — и много думал.

 

Ночь растекалась пролитыми чернилами по небосклону, и редкие вкрапления звёзд едва ли виднелись в её грязных разводах. Двор был сокрыт в полутьме, один лишь костёр у пристройки полыхал маяком. Но где костёр — там Дилюк, и Кэйа продолжал сидеть на подоконнике и босой ногой болтать в воздухе. К Дилюку не хотелось: нос ещё болел, поясница тоже.

 

Глухо заворчав себе под нос, забросил он волосы за спину и ногу вернул на подоконник: замёрз. Всмотрелся в тёмные силуэты внизу: взглядом плиту, загадку без ответа, искал. Не нашёл, но если бы и нашёл — что толку-то?

 

Секреты свои плита хранила прилежно.

 

Да и Дилюк был таким же. До последнего тянул.

 

Феникс на груди лениво щёлкнул клювом, тряхнул крылом — и кожа мурашками покрылась; может, то ветер шалил, а может, метка жаждала Кэйиной крови. Как и плита тогда. Сощурился Кэйа, высунулся в окно опасно и в сторону плиты вытаращился: надо ему было отыскать её, хоть кол на голове теши — а надо. Что же за тайна такая хранилась в этой плите, и какая связь была с фениксом зольным — а в том, что связь имелась, Кэйа уверен был, — неясно. Какой такой выбор сделал Дилюк слишком поздно и тем самым погубил Донну? Почему Кэйю с плиты сдёрнул и кровью своей расплатился, если тому всё ж таки предначертано умереть? С кем душу его связал? Вопросов — как звёзд на небе, а все ответы — внизу, у яркой костровой точки. Там же и ключ медный: последняя возможность сбежать и оставить жуткую башню позади, как от страшного сна очнуться.

 

Но боязно с Дилюком вновь один на один оставаться. Потому Кэйа и медлил, и феникса кровожадного гладил, и думал расплывчато — всё сразу.

 

Может, копни он глубже и найди ответ нужный, сумеет спастись. Надавить на Дилюка, заставить его отступиться. Хорошо бы так.

 

А ветер ударил в лицо, взъерошил волосы, точно костлявой холодной рукой прочесал, и Кэйа решился. С Костлявой позже встретится — это он сам себе пообещал так. Застегнул рубаху, соскочил с подоконника — и направился вниз. Коли будет сидеть и смиренно смерти ждать, так ничего и не добьётся. А Дилюк — он хоть и дракон, и злодей, и невесть кто ещё, а говорить умеет. Не стальной он и не железный — в этом Кэйа убедиться успел уже, — стало быть, и удастся разговорить его; он-то, поди, считает теперь, что Кэйа сломался и сдался, ничего предпринимать не станет. А Кэйа станет.

 

Ещё как станет.

 

Нужно только не сплоховать: времени всего ничего у него осталось.

 

Как вниз спустился да на траву холодную ступил, так и понял Кэйа, что оплошать всё ж таки ухитрился: обуться забыл. Ну да оно и ладно; закатав штаны до щиколоток, он распрямился, волосы свои на макушке растрепал намеренно и к плите направился. Пока ещё не к костру.

 

Посмотреть на неё в очередной раз хотелось: тянуло его, манило и магнитило невероятно. Как нитью невидимой вело, указывало верный путь в рассеянных мглистых клубах. А как приблизился к ней и к стене, рунами расписанной, так и увидел, что не один здесь очутился. Острым чёрным силуэтом резал воздух и ещё один человек: закутанный в плащ, накрытый им весь, точно полотном ночи объятый. Страшный. Загадочный. Один-единственный, кто мог там быть.

 

Дилюк.

 

У Кэйи и сердце сжалось, и дыхание перехватило, а былая пламенная решимость — сломанным бабочкиным крылом под ноги сшелушилась, рассыпала перламутр по мятым травинкам. И сгинула. Он и перешагнул через перламутр её, ступил к Дилюку ближе. Запах его пепельно-лозовый вдохнул полной грудью, как отчаявшийся — дым отравленный.

 

Выходит, не у костра тот был, а здесь, всё это время — здесь. Во тьме, в застывшем холодном мраке. Стоял спиной к Кэйе, а спина-то прямая-прямая, точно стальной жердью пронзённая, и волосы чёрными, кровавыми выглядели совсем: напитанными старой болью и отяжелевшими от неё; прибитыми к плечам не то багровой влагой, не то гвоздями, сыпучими от ржавчины. Даже так, со спины, Дилюк имел вид отрешённый и потерянный. Больной.

 

Выглядел вовсе не так, как должен выглядеть палач.

 

Похоже, крепко его слова Кэйи задели. А может, дело и в другом было.

 

Ведь так же точно мог выглядеть человек, уставший от своей жизни до того, что сам в пропасть шаг сделать хотел — или хотел, чтобы нашёлся кто-то достаточно смелый и отчаянный, кто смог бы толкнуть его туда.

 

А Кэйа и мог бы.

 

Мог бы толкнуть. Опрокинуть его на плиту, разодрать одежду — одного крепкого удара кулаком в грудь хватило бы, чтобы разбередить раны и залить про́клятый камень кровью. Посмотреть, что произойдёт. Наконец разгадать страшный секрет плиты, а заодно и от душегуба жестокого избавиться.

 

Холод связал лодыжки прозрачными путами, оплёл по-змеиному, и Кэйа с ноги на ногу переступил. А Дилюк шевельнулся: услышал. Но не обернулся, на месте стоять так и остался: давай, мол, делай, что задумал, противиться не стану.

 

Отчего-то это смирение, эта покорность ударили крепче дилюковской ладони. Кэйа и смутился, и занервничал пуще прежнего. Противоречия — тяжёлым раскалённым камнем в груди. Жалости места быть не должно, и всё ж таки она обреталась там же, рядом: теснилась у сердца пуховым лисьим хвостом. И щекотала чем-то влажным в уголках глаз, на кончиках ресниц дрожала. Вздохнув негромко, но слышимо, Кэйа ещё шаг к Дилюку сделал. Поравнялся с ним и встал по левую руку.

 

Наверное, он мог бы уйти сейчас, оставить Дилюка один на один с его думами нелёгкими и наказать хотя бы так — а тогда что? Кому от этого полегчает?

 

Потому остался.

 

Руки в карманы сунул и на плиту уставился. На идеально круглую, загадочную и пугающую плиту. На трещинки её и циркулярные рунические углубления, почти стёршиеся от времени. И на отметины в стене, на символ, разлом в котором Дилюк, к счастью, так и не заметил.

 

— Ночь сегодня холодна, — выдохнул Кэйа небрежно и сам же нервно хмыкнул себе под нос.

 

Начало многообещающее.

 

А Дилюк на слова полуночного гостя никак не среагировал: даже не покосился на него, как будто и не было его вовсе. Стоял и смотрел себе под ноги в отрешении, в оцепенелой прострации; двигаться словно бы разучившись, мыслить, дышать и говорить — уж тем более говорить. Плохо дело. Он должен серчать и искры из глаз сыпать, как он обычно это делал, а чтобы вот так, глухо — так Кэйа не знал, что и делать. Как вести себя с ним.

 

А потому зубы стиснул — и Дилюка под локоть смело взял; прижался к нему боком, голову на плечо положил, а по ощущениям — волку в пасть.

 

— Расскажешь, что за место такое? — Сердце билось в груди заполошной птицей со сломанными крыльями. Пан или пропал. Терять было уже нечего.

 

А Дилюк возьми да и захлопни волчью пасть; щёлкни — не зубами — тугим сургучом по носу, по больному месту. Сунул он Кэйе два конверта в лицо.

 

 — Коли за этим здесь — забирай. Тебе не поможет всё одно, — хмуро выдохнул, а на Кэйины босые ноги всё ж таки покосился неодобрительно. — Я знать не хочу, как тебе это удалось.

 

— Холодно мне, — нагло вздёрнул пострадавший нос Кэйа. Но письма выхватил ловко и за пазуху сунул. — За этим я и здесь. Не более того.

 

— В башне под одеялом грейся, я тебе тут не помощник. — И вырвал руку Дилюк, полой плаща хлестнул по воздуху, как ударил, как отрезал, и твёрдой походкой направился прочь. К костру как раз таки.

 

А Кэйа к плите обернулся. Язык показал, кулаком погрозил ей — и за Дилюком вальяжной походкой последовал. И выглядит он так внушительнее, и дрожь свою скрыть проще будет — как ни посмотри, везде польза.

 

У костра же осмелел совсем, плюхнулся на траву рядом с Дилюком, ноги к огню протянул и пальцы согнул; расслабил, снова согнул. С наслаждением потянулся. Хорошо-то как! Эйфорией шипучей разбирало, а отчаянное бесстрашие на глупости толкало только так. И пусть. Сегодня можно — сегодня разве что и можно.

 

На месте поёрзал Кэйа и к Дилюку подсел близко-близко, локтем коснулся его невзначай. Считай, волка за ухо дёрнул.

 

Любил он всё опасное и загадочное, ах, ну что же за слабость такая!

 

— Я тоже живу здесь — костёр не только твой, — на всякий случай заявил; чтобы Дилюк не выгнал, не выпроводил.

 

— А зажёг его я.

 

— Я умру завтра, — беспечно пожал плечами Кэйа. Даже улыбнуться смог. — Погреться-то могу? Считай, последняя воля приговорённого. А как это случится, кстати?

 

Вот оно.

 

Важное. Запретное. То, о чём говорить нельзя было, но оно искрило в воздухе и трещало в унисон с поленьями. То, что висело между ними тяжёлым и не разрубленным, как цепь, приковавшая их друг к другу; замотавшая туго до того, что не продохнуть, не шевельнуться — никак не спастись. Поздно уже.

 

Похоже, что давным-давно поздно было.

 

А Дилюк и покривился, точно раны старые о себе знать дали, и рубаху на груди смял, и волосами тряхнул. Не нравилось ему, о чём Кэйа выспрашивал, как пить дать — не нравилось. Но не отметить не получилось вскользь, что золотые цвета костра ему шли: и лицо его казалось налито светом, наполнено им изнутри, и не выглядело таким уж пасмурным и мрачным. Так сразу и не сказать, не подумать, что убийца он кровожадный. Кэйа и опустил взгляд, ладонью ощупал конверты сквозь ткань рубахи: плотные, не пустые. Заполучил их он раньше, чем сам ожидал, а уходить всё ж не торопился.

 

Не хотелось.

 

— Всё думаешь, что враг я тебе, — вдруг горько усмехнулся Дилюк. — Так и быть, покажу кое-что.

 

И стал расстёгивать свою рубаху. Кэйа и побледнел, и отпрянул от него тотчас же.

 

Он ведь… не мог всерьёз?

 

— Да не трясись ты так, не трону я тебя, — раздосадованно процедил Дилюк. Оголил грудь, повернулся к Кэйе, чтобы янтарь кострова света облил его всего — и тогда-то Кэйа увидел.

 

Охнул, заморгал растерянно и руку протянул — а коснуться решимости не хватило. Рука повисла в воздухе, кончики пальцев дрогнули, сгребли воздух и в кулак сжались. Глубокие резаные раны на груди Дилюка закрылись, затянулись почти полностью — удивительная змеиная живучесть; но другое привлекло его внимание, другое поразило: не было там феникса. Не считая светлых зарубок более давних шрамов и нескольких мелких родинок, кожа была чиста.

 

Не лгал Дилюк.

 

Не было у него с Кэйей контракта зольного, один лишь был — на дыхание смешанное; может, и не один, а ещё какой: про душу, про жизни, — но тут уже не угадаешь совсем. А от догадок пустых Кэйа утомился.

 

— Говорил же, что не следует тебе меня бояться. — Дилюк застегнул рубаху, отвернулся. Подбросил в огонь хворосту. — Не зверь я кровожадный. Считай, пёс, стерегущий жертвенного ягнёнка.

 

— А жертва-то — кому? Для кого стережёшь?!

 

— Пытался я намекнуть тебе ранее. Вспоминай.

 

— Не пытался ты ничего! — начал серчать Кэйа. Вторую руку к Дилюку протянул, но тронуть, как и прежде, не решился. Коленом толкнул только. — Объясни понятнее!

 

— Тогда давай ещё раз. — А Дилюк наконец вернул ему взгляд. Блестящий, агатовый. — Ты знаешь, как твоя страна выстояла против богов Селестии?

 

— Это-то тут при чём?!

 

— А что о Яксах тебе известно? — сменил неожиданно тему Дилюк. Потёр лоб устало, сбросил с плеч плащ и на траве расстелил. Пересел на ткань и жестом поманил Кэйю за собой.

 

Похоже, разговор обещал затянуться.

 

— М-м, Яксы?.. — Настал черёд тереть лоб Кэйе. Помедлив, на плащ он всё же перебрался, руки на согнутых коленях сцепил. — Во время войны Моракс привёл их за собой, а они и обезумели от крови и боли. Один Алатус остался в живых — это всем известно. Тут-то я прав?

 

— Не только Алатус выжил, — злобно щёлкнул зубами Дилюк. В ладони взял древесную ветвь сухую, покрутил её и так и сяк, как будто в целом свете не было вещицы занятнее. — Был ещё Босациус. Он-то и налетел на деревню, где жил я. И мой отец… Он бился с ним. Якса ранил его, тяжело, смертельно, но и сам выстоять не сумел. Только под исход сражения успел явить себя я. Отдал отцу всю магию — вернул его к живым. Но… — Ветвь хрустнула, перебитая надвое, а Дилюк зажмурился. Швырнул её в пламя не глядя. — Не только сердце его оказалось повреждено — позвоночник. Он ожил, но не смог даже пошевелиться, не то что встать. А потом подоспел король и… Как думаешь, королевич, как он отплатил дракону, что долгие годы служил ему верой и правдой?! — Взгляд Дилюка, горящий, злой, отливающий кровавым муаром — на Кэйю. Как ударом кинжала, как чем-то жестоким и рассекающим надвое, предназначенным вовсе не ему, а незримой тени отца за его спиной, примеси ненавистной крови в его жилах. Что тут ответить? Разве что плечами смиренно пожать. — Он приказал добить его!

 

— Ох, Дилюк…

 

— И тогда я заключил сделку. — Дилюк на него уже не смотрел. Погас. Потух. Выдохнул пепельным: — Отдал себя на вечное услужение королю. Любую службу несу, всё, что велит, делаю, и жизнь человеческую на звериную меняю — только бы лекари и кхемики поставили отца на ноги.

 

— Но Дилюк, — севшим, разом опустевшим голосом перебил нерешительно Кэйа. В колени собственные взглядом упёрся, чтобы не туда: не в жаровню пламенную, не в чужую бушующую болью Преисподнюю. Вынул конверты из-за пазухи машинально. Крепко сжал в ладонях. — Я не видел в лекарском крыле ни одного дракона. Был один если только — и тот в экспериментальном. Его не то чтобы лечили там, я… я не знаю, что они делали с ним, но он не выжил. Он умер, Дилюк.

 

И поднял взгляд — чтобы столкнуться с глухим отрицанием, кипучей обидой и недоверием, пышущим жаром. Кэйа и съёжился, отодвинулся. От костра так горячо не было, как от Дилюка сейчас.

 

— Тогда это не мой отец, — отрезал Дилюк решительно. — Раз в месяц он пишет мне. Он жив, я знаю, я же вижу! Я в руках держал его письма! Ты и сам читал их!

 

— Но ты же сказал, что других драконов…

 

— Довольно! — рассердился Дилюк. Кулаком по земле грохнул, пригоршню хвороста в огонь швырнул небрежно — а тот и затрещал жалобно и болезненно, погибая и в пепел горячий обращаясь. — Но мы отвлеклись. Так вот: Босациус выжил. Уж не знаю, какими способами такими, но король переманил его на свою сторону; благодаря ему война и выигралась. Против озверевшего Яксы никому не удалось выстоять. А когда всё кончилось, король запечатал его в подземелье и…

 

— …и оставил тебя стеречь его, — невесело хохотнул Кэйа. Он как никто другой знал, насколько король Альберих на выдумки забавные был хитёр. Так сказать, собственными глазами видал.

 

А Дилюк и кивнул.

 

— Выходит, плита — вход в подземелье, где ныне заперт Якса? И король… Он кормит его пленниками, приносит их в жертву бесовству? — продолжил мысль Кэйа. Что же, это многое объясняло. — А феникс — знак, призывающий его? Погоди! — Тут же встрепенулся, всполошился Кэйа. — Так это с ним ты связал меня, выходит?! Вот прям с ним?!

 

Дилюк кивнул снова. Но иных подтверждений уже и не требовалось. И без того получалось, что Кэйа, кровью своей потревожив плиту непреднамеренно, чуть было не призвал Босациуса; страшно представить, к каким последствиям могло привести его высвобождение. И странно, как же раньше он внимания не обратил на то, что феникс бесновался лишь подле неё — не подле Дилюка.

 

Вот какой ритуал провёл Дилюк.

 

Вот на что обрёк его — и всех других пленных.

 

И горько, и смешно отчего-то, а в груди выжигается и крошится алхимическая спица, и сердце поёт слезливое на своём, сердечном. Но жалость к Дилюку неконтролируемая, вопреки всему — пургой снежной мечет, ранит и царапает, накидкой колкой обнимает и к коже льнёт.

 

Дилюк же тоже человек отчасти; с людьми дыхание своё он делил, душу свою сплетал, с нечистыми, недобрыми людьми зачастую, — потому что король так велел. А потом обрекал этих же людей на мучительную гибель. И с каждой новой смертью узлы внутри него лопались, рвалась душа, слоилась бахромчатым; что там от неё уже осталось? Должно же остаться что-то, иначе не было бы этой странной исповеди у костра перед тем, кто тайну унесёт с собой навек.

 

Говорил ли Дилюк об этом хоть с кем-нибудь?

 

Сожалел ли, что не дал своему отцу умереть на поле боя?

 

— Каково это, Дилюк? — Это не Кэйа, оно само собой спросилось. Перебравшись на новое место, он перед Дилюком вплотную сел и в глаза его тёмные заглянул. Решительно сломал сургучные печати на конвертах. — Каково это: сторожить убийцу своего отца и жертвовать ему людей, да, грешных, да, недобрых, но не пропащих вконец? Быть сопричастным к их смерти?

 

— Ты правильно сказал, — было ему ответом. Чётким, давно решённым. Почти обречённым. — Я змея подколодная. Я ничуть не лучше самого Яксы, не лучше короля, и всё же…

 

— Прости за эти слова.

 

— …жертвоприношение провожу не я. Но я узнал, как не дать ему случиться! Я и хотел тебе сказать накануне! Да что там! — Он вдруг разволновался, к Кэйе подался вперёд и за локти его схватил. — Я улетал — к женщине, что растила меня ребёнком, — за советом. Послушай меня хотя бы сейчас!

 

И встряхнул его, а Кэйа и ахнул, и разволновался вслед за ним, и конверты выронил.

 

Из Альбедова конверта — фигурка золотая выкатилась на плащ, застряла меж складок. Одна из тех, которые как шахматные, что на столе его стояли в беспорядке. Чёрная примесь на боку: бракованная, стало быть. Для чего отправил её — неясно. Теперь уже и неважно.

 

Дилюк и отпустил Кэйю, отвернулся. Выдохнул жаром. А мешать не стал.

 

А Кэйа фигурку и подобрал, встряхнул и осмотрел со всех сторон, но ничего интересного, кроме вензеля витиеватого на основании, не нашёл в ней. В карман сунул и взялся за маменькин конверт.

 

А там — не ингредиенты нужные, а гребень. Серебряный, с жемчужинами, её любимый. И письмо краткое: «Я теперь мужняя жена, мечта моя вот-вот сбудется. Надеюсь, и твоя сбудется, не в этой жизни — так в другой. Прости меня. Вивьен».

 

И расхохотался Кэйа для самого себя неожиданно и раскатисто; дьявольщиной пошёл, чертовщины набрался бесноватой. Отбросил письмо в пламя, в чёрное, догорающее. Как если бы в конверте — гадюка живая, а не сложенный вчетверо лист. И слёзы утирал никчёмные, и смотрел на то, как сжимаются сереющие листки. А от пустоты давящей грудь на части рвало, и рёбра, как лозы молодые, гнуло и ломало.

 

Его бросили.

 

Его здесь бросили на верную погибель. Она наверняка знала. Как и отец. Как и Альбедо, быть может.

 

— Разве так привечают письма из дома? — осторожно спросил Дилюк, и Кэйа опомнился. Гребень в волосы вдел, улыбнулся почти не лукавя.

 

— Теперь я настоящий королевич, получается. Не бастард. Ты подумай! — Из-за слёз не виделось вокруг ничего уже. Из-за слёз и сгущающейся ночи. — Вот унаследую трон — и выйду замуж за тебя. Возьмёшь? Тоже королём станешь! Эхма, заживём!

 

А Дилюк руки протянул вдруг и вытер ему влагу со щёк. Рук не убрал — так и удержал Кэйино лицо в ладонях. И всё смотрел. Искристо, горячо. На гребень, на самого Кэйю. И то ли ненавидел королевское отродье и смерти желал ему со всей страстью драконова сердца, то ли поцеловать хотел — поди пойми его, особенно сейчас; ночь же совсем тёмной сделалась, затемнила его глаза, залукавила — правду сокрыла окончательно. А собственная шутка уже не казалась смешной. Улыбка и расползалась, раскрошилась, и Кэйа неожиданно для самого себя всхлипнул. И ещё раз — и от Дилюка метнулся в сторону, рот себе самому ладонью зажал в ужасе.

 

Чего-чего, а этого только недоставало!

 

Матерь слёзы быстро прекращала крепкой поркой. Но матери рядом больше не было — и не будет уже никогда. И потому, когда Дилюк за руку его взял и к себе потянул, Кэйа не испугался. Родная кровь бросила его, отреклась от него — теперь уже окончательно, теперь уже без остаточных сомнений, — так что же ему, объятий драконовых бояться, в самом-то деле?

 

— Так что там за женщина? — аккуратно перетёк он к Дилюку в руки, боком прижался. Тот и обнял его, не крепко, но ощутимо, и в висок губами ткнулся. — Она знает, кто ты на самом деле?

 

— Давно узнала. А подозревала наверняка и того раньше: ребёнок, которого принёс дракон, не мог быть обычным, верно? Мне лет семь исполнилось тогда. Забавно вышло, — фыркнул вдруг Дилюк смешливо, дыханием своим волосы Кэйи тронул щекотно, а Кэйа и затих, прекратил всхлипами давиться: испугался перебить и момент развеять. — Я пса дворового напугался — обратился драконом прямо там, на огороде. Всю капусту разметал, — светлая печальная улыбка стала подтверждением рассказу, — отцу условились не говорить. А Аделинда мне как матерь была, она меня не выдала никому. Она и подсказала, как быть с тобой.

 

«Ты любишь её», — хотел сказать Кэйа.

 

— Я люблю тебя, — вместо этого сорвалось с языка.

 

А хват Дилюка на его плечах и крепче вдруг стал, и болезненным очень уж, и жестоким — как будто тот сломать его вздумал, изувечить, покалечить.

 

— Нет. Нельзя тебе! — Рявкнул на ухо, оглушил; а самого аж затрясло, заколотило. — Не смей!

 

— Тебе тоже меня нельзя, — вымученно улыбнулся Кэйа. Съёжился, скукожился, а прочь не пошёл и оттолкнуть не попытался. — Но ты же любишь.

 

— Да чтоб тебя, Кэйа Альберих!

 

— Просто Кэйа.

 

Дилюк и ослабил объятия, развернул его к себе и в глаза заглянул. Волнительно, вопросительно, с растерянностью искристой, с жаром пылающего угля — как в сердцевине костра Кэйа очутился вдруг.

 

А ночь длинная, ночь красивая и глубокая-глубокая — не для разговоров одних она подходила, отнюдь не для них.

 

Кэйа и потянулся к Дилюку первым. На этот раз — по собственному желанию.

 

На этот раз — потому что сердце позвало.