Часть 11. Золото

Глаза у Дилюка, что у рыбины мёртвой: такие же пустые, бесцветные, ничего не выражающие. Как в мутных стекляшках в них отразился Кэйа, лицо его, искажённое му́кой, когда рыцари швырнули его грубо на плиту. Лопатками он припечатался знатно, так что боль по всему позвоночнику прошила иглой толстой. И всхлипнул он, и хохотнул нервно, и на локтях кое-как приподнялся, пелену слёз с глаз смаргивая.

 

Чтобы Дилюка видно было.

 

Но не изменилось ничего: ошейник так же крепко вреза́лся в гибкую драконью шею, сиял рунами активными. А сам Дилюк коли и понимал, что происходит, что случиться должно вот-вот, то никак не выдавал этого. Разве что когти его слабо по земле скребли, траву ворошили. И всё на этом, и больше — ничего.

 

— Кто бы знал, что благородства в бастарде больше, чем ума, — самому себе словно бы пропел под нос Дайнслейф. К Кэйе равномерной поступью приблизился. А на плиту не ступил, у края её остановился. — Последнее желание тебе положено. Загадывай, но чтобы без глупостей.

 

— Во-первых, не бастард я, а королевич уже официально! А во-вторых, расскажи-ка, что на самом деле с отцом Дилюка случилось?! — почти выплюнул Кэйа. — Это же он был в лаборатории? Он, да?!

 

Лицо Дайнслейфа мелким тиком пробило, как ударом электричества, как болью невнятного генеза. На Дилюка он коротко оглянулся, но тот как лежал грудой безжизненной, прибитый к земле магией повиновения, так лежать и оставался. Очевидно Дайнслейфа устроило это. Успокоило. Потому как лицо его вновь помертвело и окаменело, плащ он запахнул и шагнул-таки к Кэйе на плиту. За волосы его сгрёб больно и нежданно, рывком лицо его к своему подтянул. Дохнул льдом и холодом могильным.

 

— А тебе что за печаль такая, королевич? — И тряхнул Кэйю, а тот и зубами лязгнул, и дёрнулся, и из кармана выпало на серый камень вдруг что-то.

 

Фигурка золотая, которую Альбедо прислал. Надкололась у основания, по линиям вензеля расписного, и прокатилась по руническим углублениям, да так и застыла кверху боком чернёным, бракованным. А внутри — черни ещё больше. Не драгоценного металла, которым должна быть полна.

 

А Кэйа глаз скосил на неё, фигурку, затем на Дилюка, в тёмной крови перемазанного, дышащего ею пенно и трудно. Кровь и золото. Золото, золото. Золото. Нахмурился. Что-то важное с ним связано было, на языке крутилось и в мыслях вертлявилось, а чтобы так сразу ухватить — и никак. Но рыкнул слабо Дилюк, головой в полубреду мотнул, и тонкой струйкой вышла из ноздри свежая кровь: алая, муаровая, на солнце рассветном замерцавшая точечными вкраплениями.

 

И уловил блеск характерный Кэйа, и вспомнил тотчас же трубки и крепления, идущие к венам дракона из лаборатории; и стол Альбедов, заваленный золотыми шахматными фигурками и листами дорогой бумаги; а ещё — вензель сложный и красивый. И понял вдруг. Всё понял.

 

Расхохотался нервно и звонко, так что Дайнслейф хватку усилил на мгновение от неожиданности, боль причинил и смех оборвал.

 

— Ах, так вот оно что! Это всё из-за золота, да? — Повязка намокла из-за непрошеных слёз, неприятно к лицу прилипать стала, но Кэйе совсем-совсем не до неё сделалось. — Послевоенное время нелёгкое для казны, а батюшка мой ненаглядный — вот стервец и плут! — выгоду везде отыскать сумел. Он никогда не ставился целью вылечить Крепуса Рагнвиндра, не так ли? Поддерживал его жизнь ровно до тех пор, пока всё золото из крови его не вытянул — а после дал умереть! — Что-то истеричное и безумное в собственном голосе дребезжало, громыхало, как разлаженный механизм, и замолкнуть ни на мгновение не позволяло: — А стоило ли оно того? Вы, малоумные, знаете вообще, что в крови огненных драконов золота почти что и нет?!

 

— Замолкни, — выхватив кинжал, хищно прошипел Дайнслейф. — Не смей!..

 

— А письма… Письма Альбедо писал, верно же? — отчаянно скалился в глаза смерти Кэйа. Руками за неё цеплялся, мазал тёмно-синие наручи кровью своей скверной — королевской, — землёй и по́том. — Только у него почерк до того витой-перевитой, что глаза разбить об него можно! Смог бы дракон, бо́льшую часть жизни проведший зверем диким, с телом переломанным, каллиграфией овладеть настолько утончённой?

 

— Ты!.. — Дайнслейф замахнулся кинжалом, а феникс на груди Кэйи встряхнул крылами, когтями по рёбрам ударил, предвкушая кровавый пир.

 

Кэйа же и напрягся, и оскалился совсем уже насмешливо и зло, кинжал грудью своей принять готовясь.

 

Но рокового удара не последовало.

 

Звонко и тяжело громыхнула позади цепь Порченая, и Дилюк, дрожа всем телом, на лапы поднялся; взглядом безумным и кровью застланным уставился на Кэйю, на Дайнслейфа, за волосы его держащего и кинжалом в другой руке угрожающего. И мордой мотнул вдруг резко и страшно. Зубами лязгнул, точно на пробу, — и метнулся к близстоящему рыцарю молнией белой; стихийной, неуправляемой, вместо громовых раскатов сопровождаемой агональными предсмертными криками. Загудели сминаемые доспехи, захрустели кости — и вопль, полный боли, захлестнул поляну, как не мог захлестнуть равнодушный ко всему происходящему мирный солнечный свет.

 

Рыцари метнулись на помощь к пострадавшему — едва ли с пользой; едва ли помощь тому уже требовалась, — и Дайнслейф, позабыв о Кэйе, попытался было добраться до Дилюка, но не тут-то было.

 

— Крепус никогда не одобрил бы то, чем занимается его сын, — цепко ухватил его за локоть Кэйа, почти пьяный опасностью, гранью, к которой самого себя подводил; тем, что речами своими безрассудными Дилюка поднять сумел. — Он любил его и другой жизни ему хотел, а в письмах везде одно и то же: «горжусь тобой, рад за тебя, продолжай нести службу свою», — глупость несусветная! Только Дилюк, наивная душа, мог поверить в это всё!

 

— С тобой ещё ничего не кончено, — сбросил его руку Дайнслейф, толкнул грубо назад и устремился на подмогу рыцарям.

 

— Вот ещё! — А Кэйа извернулся змеёй, осколки фигурки золотой подобрал — и в стену швырнул, в повреждённый камень; а тот и сдвинулся, и вывалился, ничем не закреплённый, — и руна, бросив искру фиолетовую, погасла мёртвым. Та последняя руна, которая «безволие», которая самая опасная и едва ли преодолимая. — Это с тобой ещё ничего не кончено!

 

А Дилюк завыл совсем громко, крылами воздух зачерпнул и пламя стеной непрерывной пустил, выжигая полосы травы, сбивая рыцарей с ног и в смертный плен беря их. Лапой сорвал с себя цепь Порченую вместе с ошейником, прибил к земле и высвободился совсем. Кэйа же хохотнул восторженно, воодушевлённо, вскочить на ноги попытался и на подмогу подоспеть — и о плиту прежде опёрся ладонями.

 

Ладонями, пробитыми шипами роз.

 

Он даже не понял поначалу, что стряслось, оглушённый и потрясённый криками гибнущих рыцарей; и лишь из-за жжения сухого и болючего в горле сообразил запоздало, что кричат вовсе не рыцари — кричит он сам. А Дилюк совсем рядом как-то вдруг очутился, в дымном шлейфе, с ободранным боком и порванным крылом, и хвостом сбросил Кэйю с плиты. Больно сбросил, неаккуратно, но Кэйа не зароптал; сам к драконовой лапе ближе подполз бы, если бы мог. Лицом умоляюще уткнулся бы в блестящие когти. Только бы это прекратилось. Только бы му́ка невыносимая отступила.

 

Только бы Дилюк оставался с ним.

 

А Дилюк, громадный и свирепый, точно грозовое облако поднебесное, как если бы услышал его волю, собой Кэйю заслонил. К земле приник и спину выгнул гибко и опасно. Зубами кровавыми жутко оскалился на взявших их в кольцо рыцарей.

 

Но едва уже видел его Кэйа; едва понимал, что происходит. Боль объяла его плотно, спеленала туго-натуго, как второй кожей приросла — и ранила, ранила, ранила в местах зольной метки. На вопли сил не оставалось, на дыхание — и то уже едва-едва.

 

Откуда-то из-за спин в доспехах латных зачитал заклинание Дайнслейф: его голос — громкий, монотонный, как обманчиво спокойная речная гладь, способная рассечь камни, — по воздуху разлился; и чем-то чёрным и страшным — по жилам Кэйиным, как лезвием, как ритуальным кинжалом, пускающим кровь. А Кэйа и дёрнулся конвульсивно, и ноги к груди подтянул, и затих совсем. Дрогнула рядом плита, треснула гулко и глубоко, считай, надвое разломилась. А феникс магический тотчас же вырвался из-под кожи, располосовал рубаху и воспарил вместе с угасающим Кэйиным стоном — уже не криком, уже почти не выдохом.

 

Мириадами частиц чёрных соткался в воздухе силуэт, неясный, подвижный и колышущийся, неспособный застыть в определённом контуре.

 

А у Кэйи перед глазом — пелена мутная; и грудь развёрстая горит, и сердце пляшет нездоровым и частым. И прежде, чем сознание потерять окончательно, перекатился он на спину и успел-таки заметить, как яростно взметнул гривой Дилюк, а силуэт Яксой в звериной маске, рогатой и клыкастой, — Босациусом, — обратился.