Primo movimento. II.

 Мелочи ему в самом деле не хватало, чтобы добраться до дома, но Дазай счел это так: пройдется, развеется, станет легче. После Фёдора с давних пор – как будто палками били, хотя его никогда никто не бил, но почему-то он представлял именно так.

 Подгоняемый желанием поскорее оказаться подальше от дома, где заобитал Достоевский, Дазай довольно быстро вышел на Невский. Прохожих сделалось очень мало, город своеобразно застыл в ночи, затих, и в этой тишине за Дазаем слишком очевидно крались мысли: как и предсказано ему было. Он даже замер возле Аничкова моста: переходить или нет? Ему вдоль набережной, но он смотрит дальше по проспекту и понимает, что зараза начинает покусывать его, пуская яд: перейди он сейчас, пройди чуть дальше – и будет там тот самый отель, у которого Достоевский предавался своим темным мыслям. Но Дазая спасает лень – он еще не совсем одурел, чтобы тащиться поздним-поздним вечером, когда погода своими пронизывающими стонами-стужами не располагает совершать лишних шагов.

 Ему попадаются по пути случайные прохожие, мимо проносятся сани – сразу четыре экипажа подряд, прошуршав неприятно полозьями, – кто-то возвращался с какого-нибудь увеселительного мероприятия, чтобы продолжить в другом месте, и Дазай на краткий миг завидует им, да и то лишь просто потому, что представляет, что их изнутри греет вино или еще что покрепче. Нет, от вина его совершенно не пробирало. Он вдруг вспомнил себя еще подростком в доме близ озера, почти что в трехстах верстах отсюда, среди круга людей, что стали семьей. Один из старших представителей этой семьи, Дмитрий Савин, любил иногда пить жжёнку, сам же и готовил ее, смешивая ром с вином и добавляя туда сахар. Нечто дикое и впечатляющее. Дазай, естественно, тогда полез пробовать еще толком не готовый напиток, обжегся карамелью, но энтузиазма его это не убавило. От этих воспоминаний даже иллюзорно теплом пробрало, и он немного успокоился: еще не утратил способность хвататься за эти обрывки воспоминаний и находить почву под ногами, которая все чаще куда-то плыла внезапно, словно расколотые на реке льдины по весне.

 Мимо него пробежал какой-то парнишка, полуодетый, с открытой шеей – не будет удивительным, если завтра он свалится с воспалением легких или чем-то еще таким же неприятным. Дазаю показалось, что на нем была форма воспитанника училища правоведения здесь же дальше по Фонтанке. Мальчишка этот явно уже должен был лежать в своей постели и готовить силы на следующий день, но какие-то причины носили его по темным улицам за пределами стен, и, наверное, для того причины были эти сильно вескими, раз ему дозволено было отлучиться в отпуск. Дазай опять лишь мог посочувствовать этим неизвестным проблемам, но сочувствие это было пустое: вроде как подумал и забыл.

 Он замер. Все чаще и чаще так было. Все чаще и чаще, ему казалось, будто он терял сочувствие к другим, ко всему. И если прежде это вызывало волнение на грани страха, то сейчас он просто подмечал. В ступоре, но подмечал, усмехался сам себе недобро, чем-то в этот миг напоминая себе до омерзения Достоевского, а потом ступал дальше. Как вот сейчас. До дома-то всего несколько шагов. Правда, двери с парадной лестницы оказываются запертыми, и Дазай минуты три, ощущая себя идиотом, пытался дозвониться до швейцара, и, убедившись, что тот по какой-то причине пускать его не собирается, ворча себе под нос, проскользнул без проблем во двор – придется просить дворника, чтобы впустил.

 Освещен двор был не настолько тускло, чтобы не разглядеть наледь, на которой Дазай жестко так растянулся, завалившись на спину, при этом даже не успев попрощаться с жизнью на радостях; но уже через мгновение, распластанный, Дазай понял: дух из него не выбит, так что можно не возносить благодарности небесам, что едва не исполнили его вечную и порой непонятного смысла просьбу – убиться к чертовой матери. С другой стороны, это не особо входило в его понятие о том, как должно происходить подобное расставание с жизнью. Здесь больше тянет на несчастный случай, но зато – внезапность, ах, она самая и прекрасная, но не сработало, так что Дазай только вот и мог теперь что лежать и таращиться в темное небо. В окнах дома мерцали отблески огней внутри – кто-то еще не спал, но все равно пропустил такое зрелище: Дазай так оценил свое падение – едва ли они заработало высокую оценку в плане курьезности, он ведь просто шмякнулся, словно не страдающее грациозностью бревно, но все же.

 – Чего тут пьяный развалился, а?

 Дазай скосил глаза на источник голоса. Огромный парень стоял над ним. Да, видал его. Недавно тут появился, записался в младшие дворники, да гонора было, как у швейцара, правда мелкого пошиба, но наглость она такая, копится и пухнет.

 – Эй, кому говорю? Вставать будешь? Ишь, иди прочь отсюда валяться! – дворник посветил Дазаю прямо в лицо и отпрянул, выбранившись, а тот зажмурился и сел наконец-то, пытаясь оценить свои потери. Кажется, завтра в паре месте будет болеть. Затылок шапка спасла, но голова еще немного кружилась. Если уж быть до конца честным, то у Дазая сердце от страха замерло, когда его резко понесло на встречу с землей, и до сих пор еще почему-то не отпустило. – Опять тут шляется…

 Дазай отлично это расслышал, но никак не среагировал. С самого начала на него этот дворник смотрел косо с предубеждением, а как выяснил, что Дазай еще и отлично понимает, что он говорит, так вообще посчитал за какого-то беса, пришедшего издалека по его душу. Хотя на самом деле бедняга просто не представлял, как относиться к этому господину. Вроде бы живет здесь, но ведь странный какой-то, непривычный. И вот теперь еще и развалился посреди двора.

 – Пустишь в дом меня? – Дазай, будто и не смущал никого, так и продолжал сидеть на холодной земле, веря, видимо, в силу своего теплого пальто, поправил шапочку на голове и глянул теперь в упор на этого несчастного, а тот подобрался, готовый, если что, обороняться – вдруг порчу какую нашлют, но и грубость не хотел явно демонстрировать.

 – Так это, барин, ключей-то у меня нет-c!

 – А ты через черную лестницу пусти меня, – Дазай все же поднялся, отряхнулся и чуть прогнулся в спине – кажется, там что-то на место встало, даже похорошело, почти наслаждение, если бы еще в некоторых частях тела не стреляло. Синяки, здравствуйте!

 – Ходят тут всякие, – не мог не сказануть что-то, но Дазай лишь усмехнулся ему в спину, не собираясь ни ругать, ни порицать. Он давно привык к подозрительным взглядам в свой адрес, не ощущая ни обиды, ни раздражения. Хотя, может, это было дело и не привычки вовсе. Где-то на грани с равнодушием.

 Дазая таки впустили в дом, и он почти на ощупь стал пробираться на третий этаж, рискуя себе для разнообразия что-нибудь сломать, и ведь почти удачно! Вписался в кем-то забытое ведро, устроил грохот на весь дом, оступился, но не слетел. Сейчас будет очень эффектно, если еще и дверь, ведущая к нужной квартире, окажется запертой, мало ли, но Дазаю достаточно было пихнуть ее, чтобы уже оказаться в более цивильной парадной, и он принялся отыскивать ключ, надеясь, что не посеял его, а изнутри никто не заперся на засовы – не особо хотелось беспокоить.

 В квартире стоял теплый запах чего-то печеного. Эх, неужели что-то вкусное пропустил? Дазай потянул носом – немного напомнило детство, но что-то не то, и все же приятно. Мимолетно, сейчас он уже забудет, но вдыхает еще раз, зажигая свет и раздеваясь; пока лез по лестнице, прогрелся хорошо, и сейчас было уже жарко. Он повесил пальто, тяжеленное, стянул шарф – неприятно, когда белье липнет к телу, и Дазай мигом скинул с себя пиджак и расстегнув жилетку, взлохматил волосы и тут же, словно вспомнив, ощупал затылок – в одном месте было больно касаться, но это не было связано с ударом, пройдет, бывает, главное, не трогать. Дазай ощупал локти, которым больше всего досталось при падении, – уже почти ничего не чувствует; глянул на себя в зеркало на стене – бледный, даже при таком неярком свете керосиновой лампы. Страшное привидение пришло слоняться и страдать. Нигде нет покоя.

 Эта бледность напомнила ему о таком же бледном лице Достоевского. И стоило дать себе о нем подумать, как Дазай будто бы исчез из этой комнаты, будто бы сам оказался там, где беседовал Фёдор с тем японцем, оживляя свои идеи в голове от его слов. И Дазай сейчас просто обязан был применить всю силу воли, чтобы ни за что не поддаться опять размышлениям, чтобы ничуть, никак, не дать себе размышлять о таком, и не потому, что грешно, не потому, что за рамками, не потому, что пострадает его совесть, когда падет замертво, потому что прежде всего удар придется по ней, просто – нет у него сил на такие вещи.

 На столике он, ища чем бы себя отвлечь, приметил пачку писем, которую никто почему-то не удосужился разобрать. Дазай взял ее в руки, шмыгая носом, который все еще не отошел от прохлады улицы, и слегка щурясь, стал просматривать отправителей. Большая часть – на имя Михаила Савина, который и снимал это жилье, но сам подзастрял в Москве, занимаясь там по поручению своего дяди делами чайного магазина. Магазин этот был не просто складом чая, китайских, японских и прочих восточных товаров, а еще и служил местом весьма популярным для любителей всей этой экзотики, потому, для пущего блеска, звался чайным салоном, и помимо всего прочего еще и был этаким негласным консульством для местных китайцев, где те могли получить разного рода справки и услуги за отдельную плату. Подобного рода восточное чайное царство усилиями Мишеля с разрешения опять же его дяди было создано и в Петербурге, но разрываться постоянно не мог, оставив основное руководство петербургским отделением на своего друга, при мыслях о котором Дазай сразу начинал помышлять о всяких плохих и очень-очень плохих вещах и постепенно даже перестал терзаться из-за этого. Дазай не знал всех имен на конвертах, но предполагал, что все это касается именно делового общения. Несколько писем имели адрес в Екатеринбурге, парочка была отправлена из Новгородской губернии, и Дазай мог догадываться, что, скорее всего, там и для него есть какое-то послание, но не стал вскрывать, отсортировав. Один конверт имел местный адрес: Дмитрий Савин писал сюда, но не сыну, Михаилу, а младшему брату, тому самому дяде Мишеля, также обитавшему здесь. Дазай вгляделся дальше во мрак коридора. Из одной из комнат виднелась полоска тусклого света. Дазай быстро перебрал остатки корреспонденции, найдя еще кое-что на свое имя, но в итоге сложил все обратно и двинулся по коридору в комнатку, в которой обосновался в этой квартире.

 В глубине дома аромат был куда ярче, сладкий, можно было только представлять, как пахло здесь несколько часов назад. Только что-то все же подсказывало, что приготовлено это было не здесь. Наверное, куплено было в пекарне неподалеку и быстренько притащено сюда, пока не остыло. Источник аромата концентрировался в той самой комнате, откуда пробивался свет, и, проходя мимо, Дазай мог видеть лишь край расправленной постели – внутри слышались шорохи, но он быстро прошмыгнул мимо, не желая лишний раз выдавать своего присутствия.

 В комнате тепло – протопили хорошо, оставленный здесь пожилой слуга Мишеля, Арсений, изрядно старался угодить, поэтому особо заботился о тепле в доме; уходя на встречу с Фёдором, Дазай разрешил ему отлучиться на вечер повидаться с кем-то из родни, живущей где-то недалеко от Павловска, но перед этим Арсений тщательно подготовил дом к тому, чтобы хозяевам было в нем уютно в его отсутствие.

 Дазай не стал зажигать свет – ему достаточно было того слабого источника, что пробивался через окна от немногочисленных фонарей во дворе дома; он сразу проскользнул к своей постели в углу, намереваясь тут же лечь спать, дабы не позволить себе лишний раз успеть подумать о чем-то таком, о чем он потом будет жалеть, и не хотел оправдывать надежды Фёдора на то, что он смог кинуть в него жирной наживкой, зная вкусы и предпочтения добычи. Дазай аж замер, так и не стянув с себя жилетку: отвращение застопорило его. Оказаться в таком положении перед Фёдором – нужно было вообще проигнорировать его просьбу прийти, но Дазая вот дернуло! Это все черти, как говорят, они тянут. Он в них не верит, но кто будет спрашивать?

 Он уже стянул с себя сорочку, когда остро ощутил: в дверях комнаты кто-то стоит и смотрит. Если честно, он еще секунды назад по шагам просчитал это чужое присутствие, но усомнился, а теперь уже оглянулся.

 На сонное привидение похож. Чуя подпер косяк плечом и скрестил руки на груди. Вроде бы такая важная поза, но в ней сквозила усталость и какая-то неестественность. Но куда более сейчас для Дазая неестественным было то, что Чуя находился здесь и не отрывал от него глаз. Он был одет так, будто вот совсем недавно вернулся из того самого чайного салона, расположенного на Невском, где обычно торчал целыми днями, и не успел еще доработать свою вечно импозантную манеру нести себя в люди, но растрепанный вид все же подсказывал, что Чуя просто явился домой да так и не переоделся, отвлеченный чем-то. Это на самом деле не удивляло. Другой момент заключался в том, что Дазай изначально не мог ожидать его сегодня здесь увидеть, так как его тут вообще не предполагалось: вернуться из Москвы он должен был только вместе с Мишелем через дня три, а то и больше! Но он вот сейчас стоит и смотрит на него, а потом недовольно щелкает языком:

 – Шляешься черт знает где.

 – А ты неужели ждал меня? Я вот тебя – нет, – Дазай не собирался его этим уколоть – в самом деле не думал, что столкнется с ним этим вечером. А Чуя все смотрит на него. – Даже изначально не понял, что ты дома, если честно, – он скорее сказал это в укор самому себе: в самом деле ведь не заметил, пока пытался выкинуть из головы ненужные думы.

 – Я был в кабинете, – Чуя же ответил на его реплику, имея в виду комнату, совмещенную со спальней Мишеля, который позволял Чуе там работать, когда сам отсутствовал или же гостил у знакомых на даче, если то был летний сезон. Можно уже даже было говорить, что они полноценно разделили там пространство. Дазая подбешивало, если так уж честно, это его рвение к работе.

 Повисло молчание. Дазай зажег лампу и теперь мог видеть Чую лучше, хотя на первых секундах чуть сощурил глаза, быстро отвыкшие от света. Чуя смотрел теперь в пол, все хмурился – не знал, кажется, как сказать то, что у него сейчас вертелось на языке. Волосы у него были неаккуратно растрепаны – можно догадаться, что им не раз досталось, пока он сидел в глубоких раздумьях над большим столом Мишеля, заваленном кучей документов, и постоянно мучил свои вихры. Дазай так мельком вдруг подумал: а работа ли изводила Чую там за столом? Но он не продолжил эту мысль, глупо улыбнулся ей, возненавидев все свои старые надежды с утроенной силой, и как-то обыденно огляделся в поисках халата, который набросил на голые плечи, но так и не разделся до конца.

 – Ты должен был быть в Москве, – тихо произнес Дазай, ощущая, как ломит тело в тех местах, где его не спасло пальто от соприкосновения с землей. Если бы он не был так ленив, то взял бы да помазал ушибы, ведь бесит, когда болит, но – это же надо совершить лишние действия, вот еще!

 – Как видишь, пришлось вернуться; с перрона сразу в салон, – Чуя более ничего не пояснил, но было видно, что у него день был не особо веселый, только сочувствия он сейчас едва ли ждал. – Между прочим, кое-чья ленивая задница тоже обязана там появляться, и я уже замучился отвечать на расспросы о тебе, словно отчитываюсь. А было бы перед кем!

 – Да, я тоже не понимаю выбора Мишеля относительно человека на должность управляющего салоном, – хмыкнул Дазай, подходя к столику, где стоял кувшин с питьевой водой, но он льет ее себе на руку и умывает лицо, вдохнув пару капель случайно и чихнув – теперь неприятно свербит. Он зажимает пальцами нос, но тут же отпускает, растирая теплую воду по коже. Словно грязь сейчас с себя какую смысл. Но темные мысли остались все равно внутри, потому что до них так легко не достать.

 – А почему, интересно знать? Не в тебе ли причина, а, Дазай? Сам доводишь до раздражения, а заодно и мне от него прилетает, – Чуя сбился, когда на него недовольно посмотрели – он ответил тем же, не боясь подобного вызова, решив докончить, выразив негодование: – Только ты не появляешься, а мне приходится на себе выдерживать всю эту приторную педантичность Дотошнова; как он задолбал меня тыкать носом в ошибки в документах, за которые я даже не отвечаю!

 – Давай убьем его, Чуя, – вдруг бросает фразу Дазай, и сам с насмешкой мысленно дивится тому, что выдал. Чуя без настороженности смотрит на него в этот момент, слишком уж знает его дурной нрав и вечную манеру выдавать всякий бред, но Дазай внутри себя понимает, с чего его вдруг так прорвало – отголоски уходящего вечера. – Давай. Уверяю тебя, я соображу все так, что на нас даже не подумают. И труп найдем, где спрятать. В Петербурге столько мест, куда никто в здравом уме не полезет, вот там и запрячем. Надо только его будет в такой вид привести, чтобы не опознали в случае чего.

 Чуя фыркнул. Не то чтобы эта перспектива манила его, но он явно в своих далеко не невинных мыслях позволял себе нехорошее в отношении человека, что по рюмочке его крови в день да цедил.

 – Подобную муть сочинять ты мастер. А в остальном – совершенно бестолковый, Дазай.

 – Тогда дай мне такому вот бестолковому наконец-то постараться набраться толка, – Дазай красноречиво содрал с кровати покрывало и брякнулся на нее, плотненько так укутываясь, словно подозревал, что Чуя может подойти и вытряхнуть его – такое уже бывало, надо быть начеку!

 Чуя же если и подумал о чем-то таком, то по каким-то причинам даже шага не сделал в комнату. Дазай знал, что он стоит и смотрит на него, нервирует, и из-за этого дышать больно стало, и Дазай мысленно клянет его плохими словами, больше при этом раздражая самого себя, но вслух ничего не произносит, потому что сразу сознавал всю их несправедливость, а это тоже злило, потому что хотелось быть правым в своем негодовании, но не выходило до конца. Ему больно, всегда больно, когда Чуя рядом, хотя последнее время он научился почти что притуплять боль, но… Если бы все было по-старому, он бы не стал себя так вести, ни за что! Но что-то стало со смыслом всех его чувств: от любви до ненависти. Где-то отдаленно эхом звучит, как музыка в глубине большого дома в моменты дневного сна жарким летом, живая и чувственная, но все это эхо…

 В эхо превращаются и шаги удаляющегося Чуи. Правильно, что толку стоять и смотреть на тело, которое не соизволит никак больше реагировать. Только Дазай зачем-то вслушивается, пытаясь уловить мимолетные шорохи, почти дыхание, и при этом как будто глубже пытается зарыться в собственную постель, задыхаясь под одеялом, но и не пытаясь выбраться из-под него.

 Не самая удачная попытка таким образом гнать надоедливые мысли прочь. Дазай знал, что от прошедшего вечера его могло бы отвлечь что-то более дельное, да хоть взять книгу почитать – уже бы сработало, но он лежал себе тихо, вслушиваясь, что там делает в глубине квартиры Чуя, почему-то предполагая, что голову его занимают раздражающие мысли о его начальнике, служившего ярким примером того, как хорошего человека портит даже малейший вкус власти.

 Фёдор замышлял убийство на основе своих глубоких дум, а вот Дазай засыпал просто под мысли о том, как бы он расправился с этим Дотошновым, но ничего особо кровожадного в голову не шло, соскакивало, и в какой-то миг Дазай сквозь пелену видит Чую, который подходит к нему и говорит: «Представляешь, Дотошнова убили!». И странно, никаких ощущений. Даже не вздрогнул. Дазай ощущает это, как часть жизни, коей является смерть, но разве так должно быть? Почему никакого даже удивления? Ему нет дела до этого человека, но по-настоящему-то зла ему не желал, даже кирпича на голову; достаточно было бы просто порадоваться его неудачам. А тут – такая новость! Умер! Нет, убили? Кто ж убил? Может, Достоевский услышал молитвы Чуи? Ради Чуи Фёдор бы точно не сподобился! А все только вокруг и говорят о том, что Дотошнов умер, и Дазай все пытается найти в себе сожаление, обычное человеческое, и вот тут – кажется, становится ему в самом деле жутко! Неужто нет? И было ли? «Фоку убили!» – слышит он далее. Кто такой? Дазай не уверен, что расслышал правильно. Кажется, ведь это имя того дворника, что побаивался его. Жаль парня, за что убивать-то? Дазай идет уже при ярком свете дня все там же вдоль набережной Фонтанки, слыша при этом за спиной женские шаги, но так и не найдя ту, кому они принадлежат, но он будто бы догадывается. А что за погода-то! Не очень-то это время похоже на студеный январь. Такой, промозглый март. Дазай все еще помнит весну в Японии, правда давно уже не вызывает это горьких детских слез, да и чего кривить душой, их и тогда не было, просто весна была иной, но он идет вдоль все еще покрытых льдом вод – там лежит тело, укрытое темно-серой тряпкой – Фока. И люди пытаются спуститься. Кричат что-то ему, а он встал у ограды и смотрит вниз, будто предвкушая увидать труп, даже ни капли не боится, и какой-то человек, похожий на швейцара соседнего дома, сдирает тряпку с лица убитого, а оно – знакомое, но не то, что Дазай ожидал. Бледное, мертвое, но глаза с синеватым сиянием открыты и смотрят сейчас прямо на него. «Чуя?». А потом – это будто и не он! Нет-нет, но – человек, с которым он накануне виделся вечером в чужой квартире. Да как так?! Кто из вас…

 Лишь далекое осознание сна не дало ему впасть в отчаяние, из которого не возвращаются. Дазая больше напугало то, что он запутался в этом проклятом одеяле, а ему нужен был воздух, срочно, надо было вдохнуть, но в итоге он только бессильно и сполз наполовину на пол, больно снова треснувшись локтем. Эта заминка слегка отрезвила, и он попытался сосредоточиться и понять, в каком он положении, но, сонный, соображал долго, и не успел ничего сделать – из плена его освободили раньше.

 – Ты чего мечешься? Эй?

 Дазай отшатнулся, ударившись теперь уже спиной о кровать, когда лицо Чуи, живое, даже с этими тенями темноты на нем, оказалось перед ним. Взволнованный или даже испуганный, он сидел на коленях перед ним в домашнем халате, пытаясь сообразить, что там опять такое с Дазаем приключилось, а тот таращился так, что уже и жутко, и Чуя сам отшатнулся, но во внезапном порыве подался вперед, без колебаний приложив свою руку ко лбу Дазая.

 Прикосновение, немного грубое и такое настойчивое, затягивалось.

 – Ну и? Каков диагноз? Сдохну?

 – Ты ледяной весь, – Чуя руку убрал и замялся, не зная, что делать, кроме как излучать беспокойство.

 Дазай проморгался, вгляделся. Ночь была глубже, нежели в момент, когда он поддался без своего ведома сну, и Чуя успел и сам тут задремать, судя по расправленной у противоположной стены кровати. Во сне ничего не замечаешь. Да, все сон. Определенно. И Фёдора тут рядом быть не может. Чуя…

 Забыв о глупом инциденте с одеялом, Дазай вспомнил все детали, что привиделись ему, начиная от одной смерти и заканчивая финальной, да только совершенно неясной – кто да что. Он резко попытался подняться, из-за чего снова чуть позорно не растянулся, но дернулся и высвободился из пут проклятого одеяла, только не зная, что делать далее и куда бежать, о чем думать.

 – Дазай, да что с тобой-то? – Чуя хватает его за руку, но тот грубо вырывает ее, разворачиваясь и окатывая ледяным взглядом, из-за чего Накахара опять в нерешительности замирает.

 – Избавь меня от своего сочувствия и от своих сожалений. Обойдусь, – произнесено это тихо, будто и не было желания настоящего так сказать, но Дазай сказал.

 Лицо Чуи мгновенно изменилось, мелькнула тень злобы и раздражения, но он лишь щелкает с досадой языком.

 – Да и иди ты к чертям собачьим, – бормочет он едва слышно, теряется еще больше, но и отступить, просто хотя бы выйти и прекратить эту странную сцену не может. Дазай прекрасно знает, что его так ломает, но специально будто бы наслаждается своим поведением в ответ на идущее из самого искреннего порыва волнение о нем.

 Намеренно откровенно усмехаясь, хотя внутри совсем не те чувства, Дазая побрел к выходу из комнаты, понятия не имея, куда собрался, когда Чуя все же срывается с места, буквально пихая его в плечо со всей силы – и снова больно.

 – Сколько, мать твою, ты будешь так себя вести? Дазай! – этот полушепот кажется сейчас таким громким в пустом коридоре этой съемной квартиры. – Я спущу тебя с крыши, если ты не прекратишь! – Чуя вцепился крепко, и Дазая в тот момент пробивает чем-то почти что возбуждающим, до гадливости приятно скручивает пах – у него слишком много поводов так реагировать, и они все сосредоточены на одном человеке, но увы – сдержанность его непоколебима.

 – Уважь меня, Чуя-кун, давно мечтаю…

 – Да сука ты такая!

 Он бы точно пнул его. Хорошо так, от души. Мог бы и в зубы ногой дать, да расстояние маловато для замаха, но Дазай не был удостоен даже малого: Чуя вдруг отвлекся. И сам Дазай глянул в сторону, еще ранее краем глаза заметив некое движение в потемках. Сам же его источник уже осознал, что не успеет нигде затаиться, и испуганно таращился на двух юношей, что что-то там шипели друг на друга на непонятном языке.

 Дазай узнал его. Видел не раз. Не помнил, как зовут точно. Этот юноша, ему лет восемнадцать, или девятнадцать, но точно помладше их, подрабатывал помощником у пекаря, где в их дом часто заказывали печеные сладости. Точно он. Полураздетый, вынырнул из соседней спальни, совершенно не ожидав тут кого-то встретить, да еще таких буйных.

 Молчание так и танцевало между ними, кривляясь и сдавливая напряжением, словно дрожащая нота, звучащая у каждого в голове.

 – Можно сделать вывод, что наше присутствие в этот вечер не предполагалось, – хмыкнул Дазай, ныряя обратно в комнату. Гость не понял снова сказанного, так и продолжая смущенно хлопать глазами, а Чуя, не то чтобы смущенный (он еще придя сюда ранее сообразил, что не совсем удачно заявился домой), потоптался на месте, выбрав вернуться-таки в комнату и докончить этот разговор, что полнил его лишь изломанными нервами.

 – Дазай, – Чуя сел на его кровать, возле которой так и осталось валяться одеяло, – я прекрасно знаю, где ты был вечером.

 – А тебя, вижу, совесть не грызет читать чужие письма, – не сложно было догадаться, как Чуя прознал: Дазай бросил послание от Фёдора в этой комнате на столе, правда не предполагал, что второй жилец окажется этим же днем здесь. Едва ли Дазай рассчитывал таким образом выразить осуждение. Чуя не выглядел, однако смущенным, скорее каким-то расстроенным. Из-за чего? Из-за него ли? Или из-за проблем, что заставили мчаться из Москвы в Петербург?

 – Просто с чего он вдруг объявился? То тишина, то вот он! И пишет тебе о встрече. Ты сказал кому-то?

 – Нет, – Дазай пожал плечами, пристально изучая Чую, который не мог определиться: остаться и терпеть или сбежать отсюда, чтобы не мучиться. – Да и вообще не особо настроен обсуждать Фёдора. И тем более с тобой.

 Дазай не намекал – говорил открыто, предполагая задеть, а заодно убедить себя, что сам того хочет. Чуя ничего не ответил – кивнул зачем-то. Сначала один раз, потом еще. О чем-то думает напряженно, стараясь не встречаться глазами, что все же неотрывно за ним следили, но не так вот как прежде, ожидая от него участия. Чуя поднял голову – Дазай в ответ лишь скривился в неприятной усмешке, мол, что ты от меня хочешь услышать? Говорить давно не о чем. И ты сам, Чуя, в том виноват.

 Чуя вздрогнул, когда мимо него прошли прочь из комнаты, он лишь глянул на темноту коридора за дверью, но более не шевельнулся, не рискнув последовать. Дазай бесил его. Всегда, всю жизнь, перекошенную именно из-за него! Но тогда это терпелось, тогда он по-другому реагировал, он сам решился на этот выбор, а сейчас – сминал пальцами простыню, стискивал зубы, ища не в себе причину такого холода, что теперь обрушивался на него каждый раз при каждом разговоре, и злился еще больше. Пытаясь отыскать хоть что-то в утешение, Чуя не придумал ничего лучше, как вспомнить суматошный прошедший день, свой незапланированный переезд из Москвы, где он надеялся хотя бы чуть-чуть отдохнуть нервами; и последующее уничтожение своего покоя, когда пришлось выполнять поручение, которое возникло лишь из каприза одного человека показать себя.

 Чертов Дотошнов, чертов салон, и его высокородные клиенты, которых так и заманивают ради престижа. Только Чуя был уверен, что речь шла не о престиже салона, а о престиже его назначенного управленца, который из кожи вон лез и терзал Чую. Когда вчера довольно рано днем пришла депеша о том, что Накахара должен немедленно сесть на ближайший поезд до Петербурга и привезти с собой чай, который Дотошнов наобещал какому-то князьку, а его на складе не оказалось, захотелось последовать зову крови, и замахнуться катаной, снеся одну голову, где роились всякие чинящие беспокойство честным добрым людям мыслишки. Речь шла о китайском желтом чае сорта саю-пхень, который отличался особо душистым ароматом, правда терял в нежности вкуса. Большая редкость, в массовом потреблении не найти, не говоря уже о том, что в Россию на продажу его не везли, это Савины доставали подобное, имея на то нужные связи и средства, и Дотошнов разболтал тому князьку, что подобное подается при китайском дворе и у людей зажиточных. В сущности, это не было враньем, но чай – как чай. У Чуи, к сожалению, не было возможности препираться в ответ, Дотошнов требовал его немедленно и ответных телеграмм не ждал. Бывший в тот момент в салоне Мишель лишь в своей несколько флегматично-ленивой в таких ситуациях манере попросил Чую не злиться, хотя позлорадствовал на тему того, что чая на складе может и не быть, но Чуя лично отыскал упаковку и вскоре, словно какой-то посыльный, мчался курьерским поездом обратно в Петербург, проведя ночь под стуки собственной головы о стекло. Он личный помощник, но не слуга, который будет являться по каждому зову из-за спонтанных капризов и попыток порисоваться. И был бы князек каким важным, да там важностью и не пахло, и Чуе еще досталось, что привез в обычной упаковке, не упаковал красивенько; затем Дотошнов вспомнил про Дазая, и понесло… Как же в тот момент захотелось умчаться обратно! Но если так уж честно… Он был бы счастлив быть сейчас в Москве не потому, что кто-то там изъедал ему раз за разом нервную систему, а потому, что тогда бы он не знал, как тут время проводит Дазай.

 С другой стороны… Чего его должно волновать, что он где-то вечером шлялся с Достоевским, которого они уже прилично так не видели? С того, что Дазай последнее время и так был не особо в себе? Это проблемы Дазая, а Чуя изо всех сил плевать на них желал! Он даже подскакивает с кровати, собираясь уйти из этой комнаты, полагая, что Мишель не будет против, если он завалится спать в его кабинете на оттоманке, но Чуя медлит, слыша приглушенные голоса вне комнаты, вслушивается, но ничего не разобрать, а потом возвращается Дазай, неся в руках несколько писем и кусок пирога, пропитанного вареньем из яблок, того самого, который, видимо, принес по заказу тот мальчишка, да остался на ночь…

 Комната озаряется светом, становится в ней уютнее, чем когда по ней сновали темнота да отблески тускловатых фонарей со двора, и Дазай – Чуя не отрывается от него. Будто и не было того нервного пробуждения. Он почти довольный: устроился за столом, разложив письма и поставив рядом пирог, волосы его были чуть смочены – умылся и сейчас несомненно ощущал себя куда лучше, налил себе воды, не брезгуя запивать ею пирог, видимо, чтобы чуть сбить сладость, и стал свободной рукой сортировать конверты по какой-то своей схеме.

 – Там, где написано и твое имя, посмотри сам, – вдруг говорит Дазай, и Чуя даже удивлен, что тот вообще вспомнил о его присутствии, не говоря уже о том, что Накахара так и не спешился скрыться из этой комнаты. – Ах, вот и наш общий друг, – Дазай помахал одним из конвертов, а потом жестоко разодрал его, не боясь слегка запачкать. – Глянем-ка, что там пишет твой достопочтенный начальник.

 – Он и твой тоже, – вернул Чуя, совсем не радуясь, что их разговор снова вернулся в неприятную область работы. Но Дазаю-то что! Он со своим намеренным равнодушием мог сколько угодно развлекаться, зная, что последствий не будет, но вот Чуя – Чуя так разучился делать, когда дело касалось работы. А жаль. Упростил бы себе жизнь. Наверно, он псих какой, раз ему нравится так вот кому-то подчиняться. Лишний повод Дазаю для упреков. Стало гадко, но Чуя чувствовал тут некий принцип со своей стороны и не собирался проигрывать!

 – И мой… А он там еще не подыскал повод погнать меня к чертям? – Дазай жевал пирог и бегал глазами по строчкам. Чуе не надо было близко подходить, чтобы видеть почерк – идеально-ровный, аккуратный. Явно с черновика все было списано, хотя Чуя не удивится, если мысли сразу были сформированы, просто продуманы заранее. – Павел Павлович пишет, что желает меня видеть немедленно. Полагаю, подразумевалось, что прошедшим днем, но я прочел тем утром лишь одно письмо, а потом и не смотрел, что там приносили. Таким высокопарным тоном пишет. Нет, ты посмотри, как он почтение разыгрывать любит! «Милостивый государь, – начал он по-русски, – прошу Вас явиться по самой быстрой возможности, то есть немедленно, на место Вашей работы, если Вы еще помните, где оно, в противном случае, нам предстоит разговор, касаемо дальнейшего нашего сотрудничества. С сим письмом прилагаю также копию перечня Ваших обязанностей, потрудитесь их прочесть заново для дальнейшего обсуждения при встрече. Все еще ваш начальник, П.П. Дотошнов». Обожаю его! – Дазай, словно и не выражая никакого пренебрежения, вытер о дополнительно вложенные листы с перечнем обязанностей пальцы, испачканные в сладком варенье, запах которого наполнил комнату, заставляя Чую глотать слюни. – Что за человек! Даже обязанности мои начисто переписал! Что ему там надо? Чертовы открытки закончились? А?

 У Чуи сейчас меньше всего было желания обсуждать работу и отправителя письма с такими эпистолярными изысками. Дазай не мог не подметить его настроения, да и если честно – он ощущал то же самое, не говоря уже о том, что все его веселье сейчас было напускным, но, если так уж честно, Дазай меньше всего сейчас волновался из-за того, что Чуе приходится там отдуваться за двоих.

 – Если он хочет, чтобы я стоял там, светя своей рожей, за прилавком, то пусть расшибется об что-нибудь, – пробормотал Дазай. Он вдруг поднялся рывком с места и принялся копаться в закрытых шкафчиках секретера, откуда вынул целую пачку карточек, перетянутых блестящей тесьмой, и кинул их Чуе, который, хоть и не ожидал, но все же умудрился перехватить, а потом с удивлением повертел их в руках, дивясь тому, что Дазай снизошел хотя бы до столь малого.

 В самом деле малое. Очень малое из того, что требовалось от его работы, да и глупость сущая, но Дотошнов нашел эту свою идею чудесной… Как же! Дотошнов ведь верил искренне, что на его плечах, дрожа и взывая к нему, лежала великая миссия: возвысить выше всех петербургский чайный салон, который ему от всего сердца вверили; он должен был гигантским прыжком перекрыть всю известность старшего московского брата, на что господин Дотошнов тратил все свои силы, и тут иначе не скажешь, и правда – безумный трудоголик, как будто пахал он где-нибудь на золотых приисках, где правда никогда не бывал, но представление имел по рассказам того же Мишеля, ибо тот не понаслышке был знаком с сим делом, но речь не о том! Чертовы открытки! Нет, Чую они не заботили, а вот Дазай нашел идиотской идею раздавать вместе с определенными товарами покупателям в подарок открытки или просто карточки, подписанные разными пожеланиями. Каждую из них он разрисовывал вручную в характерной тематике, иногда придумывая сюжеты на основе классических известных ему рисунков, иногда перерисовывая что-то, но реже; больше все же вдохновляясь чем-нибудь вроде будто живых воробушков Цуй Бо эпохи Сун или фантазировал в своем любимом жанре шаньшуй-хуа, отдавая предпочтение монохромности, правда порой используя эти открытки, как эскизы для более продуманных идей. Открытки снабжались заумными цитатами из древних по большей части китайских текстов с переводами. Покупателей это развлекало – мелочь, а приятно. Иногда делались открытки, которые надо было собрать в одну большую, подобный прием Дотошнов у кого-то подсмотрел, но у публики это опять же вызывало глупый интерес. Весело, да! Покупки и развлечение! Дазай, однако, тоже развлекался. Не сразу до этого дошел. Сначала злился – это только со стороны казалось, что легко разрисовывать эти открытки, имитируя древнюю китайскую живопись, а в иных случаях японскую, да еще и выводить иероглифы, выискивая нужные тексты, а потом еще писать их перевод, но затем он вдруг стал проявлять энтузиазм, и Чуя не мог не заподозрить что-то неладное. Не сразу понял, пока не взглянул на тексты… Китайский язык не был предметом его пристального интереса, но не понять, что Дазай коварным образом писал никому непонятные гадости, выдавая их за нечто заумное… Чуя поначалу даже опешил, но потом прилив коварства захватил и его сердце, и естественно – он ни слова не сказал, хотя дал понять, что просек нехорошую шутку.

 Вот и сейчас он смотрел на эти открытки. У Дазая хорошо получалась вся эта природа, деревья, горы, маленькие хижины, скрытые зарослями и водопадами, грациозные птицы; изломанные или плавные, словно в танце стебли цветов; он едва ли был искусным каллиграфом разве что, но тут это никого не волновало, как и значение – очередная гадость в адрес покупателей.

 – Если Мишель, к примеру, узнает, но всыплет и тебе, и мне, – Чуя поскреб пальцем тонко прорисованные листья – словно ажурные узоры. Очень изящная работа. Видимо, у Дазая было настроение с этим возиться в тот момент. В основном на такие детали он время не тратил, когда работал с открытками. Отсутствие удовлетворения от такой работы даже не получилось бы как следует компенсировать.

 – За его чувство юмора я не переживаю, – Дазай делал вид, будто и не напакостил, хотя стоило отметить, что при этом он слишком уж кровожадно выглядел, будто и не шалость какую детскую совершил, а что-то похуже. На этой мысли Чуя прекратил созерцать горные пейзажи, окаймленные легкой дымкой – все расплылось, и он снова подумал о том, что Дазай был этим вечером где-то с Достоевским. О чем они могли говорить? Что вообще делали?!

 От подобных размышлений стало не то чтобы противно, но… Чуя ощутил щиплющее его волнение от мысли, что Дазай может подумать, что все его расспросы – это его личные переживания, которыми движет некое ему хорошо известное чувство… Чуя вздернул голову, вперившись глазами в Дазая, который с бесяще умиротворенным видом, словно до этого не проснулся весь в холодном поту до бесах в глаза взволнованный и странный, жевал пирог, специально обгладывая так, чтобы напоследок схрумкать самую вкусную часть – поджаристую корочку, и просматривал остальные письма, вытирая периодически пальцы о писанину Дотошнова. Вид слишком расслабленный. Будто и Чуя вблизи совсем не волновал. Может, и не волновал. До ломоты сковывающая привычка практически всю свою жизнь испытывать на себе его внимание во всех его проявлениях, отзывающихся стихийно: словно полыхающие костры, которыми в этих землях издавна провожали зиму, и мощные реки, затягивающиеся льдом, на которые смотреть больно было, когда зубы стучат от холода и не знаешь, согреешься ли вообще однажды. Что Чуя мог ощущать теперь? Теперь же – даже не холод. Тот холод обжигал, потому что за ним стояли чувства.

 Чуя давно уже не ощущал подобного отчуждения, забыл его, а теперь, находясь в комнате вместе с Дазаем, всегда видел эту тупую стенку. Захотелось вина. Страсть, как захотелось, но Чуя побоялся, что от этого ему станет только дурнее, а еще Дазай начнет стрелять в него издевками по этому поводу.

 Какая-то тяжелая ночь. Вроде бы ничего не происходит, можно даже представить, что волнения совсем надуманы, но почему Чуе как-то скверно? Мысли о Достоевском ползут по нему, лапками своими царапают. Как тогда, много лет назад, в Хакодатэ, когда они только встретились с ним. Или он сейчас себе это придумывает? Наверно, придумывает.

 – Что ты меня караулишь? – Дазай уже с минуту смотрел на него, и тут же усмехается, едва Чуя вспыхнул и злобно зыркнул в ответ.

 – Это и моя комната тоже, – Чуя вскочил – лишь бы отвернуться и не ощущать этих перетянутых струн, он швырнул открытки на стол, не заботясь о том, что они могут куда-нибудь еще улететь, и быстро переместился на свою кровать. – Гаси уже свет, идиот. Ночь глубокая, это ты ни черта не делаешь, а мне надо будет завтра рано в салоне быть.

 – Раскомандовался, – звучит за спиной. И с этой насмешкой. Сволочь. Бесит. Больно бесит.

 Чуя просто терпит и ждет, когда Дазай разделается и с остатками пирога, и с корреспонденцией, шуршит он, правда, негромко, а вскоре в самом деле гасит свет и вроде как укладывается, и Чуя почти с облегчением выдыхает, едва не пропустив момент:

 – Ни заботы, ни уж тем более твоих сожалений, Чуя, ничего – все смысла не имеет, – звучит шепот у самого уха, губы почти его задевают, рука сжимает плечо крепко, и будто дернут сейчас, уложат на спину, чтобы в глаза смотрел, но отпускают – Дазай отступил.

 Но не отступил от своих принципов, и Чуя делает тихий вдох ртом – сил уже больше нет ощущать себя виноватым. С такими мыслями в сон совсем не хочется, но хуже будет, если накатят и начнут топтать его воспоминания совсем еще близкие, теплые, словно ветер летним вечером… О боже, летние вечера, там у озера, словно бы вдали ото всех, со смятением и одновременно нежеланием оттолкнуть, когда тебя так целуют! И он столько раз отталкивал, словно бы испытывал терпение, а потом закрывал глаза, пугаясь еще более распаленного жара, и в ушах звучала музыка, что доносилась так часто из дома. Как же все вокруг было ласково с ним, а он воспринимал это должным… Боже, лучше с этим не засыпать!

 В течение ночи, отрезок которой до тонкой полоски рассвета проходит уже в тишине и мнимом покое, лишь сны хаотичные мечутся. Дазай не был уверен, что спал в самом деле. Беспокойная дремота, что под утро обычно еще больше дуреет, терзала его, и он под конец уже перестал себя изводить попытками провалиться в нечто глубокое, где хотя бы время потечет быстрее.

 Мысли о Фёдоре, о вечере с ним, о разговоре с ним – плавали где-то в серости рассвета, и Дазай не особо на них обращал внимание, так как еще в ночном полубреду определился-таки с решением: он не собирается принимать ни в чем подобном участие, и дело даже не в том безумии, что ему предлагали, не боясь предлагали, зная, что ведь выслушают. Дазай просто не видел смысла. Как вообще ему было сложно его искать в чем-либо, если даже собственная жизнь постоянно утрачивала этот смысл. Снаружи послышались шорохи и отзвуки шепота. Кажется, их ночной гость готовился отбыть. Дазай слушал невольно, не желая подслушивать. Провожали того страстно… Но вот затем… Ах, этот миг самообмана, когда ты с кем-то, но все равно один. И не с тем, с кем желаешь. Несколько минут – дверь захлопнулась.

 Чуя зашевелился. Почти время ему вставать. Удивительная способность – просыпаться вовремя. Дазай так не умел. Чуя бесит своей точностью, особенно там, где можно полениться. Дазай специально лег так, чтобы не видно было, что он не спит, а следит за его пробуждением. Сонный, но уже сосредоточенный. У Чуи все готово, включая одежду на предстоящий день. Он еще не успел себя привести в порядок – и весь такой привычный, утренний, мягкий.

 Лучше закрыть глаза и не следить за ним. Пусть себе спокойно собирается и уходит.

 Чуя вскоре покинул спальню, и Дазай позволил себе устроиться полулежа. Возле его кровати несколько книг лежат стопкой. Одна из них давно уже начата, закладка находится на середине. Он смотрит на нее, думает о том, что зря забросил. Это «Шесть записок о быстротечной жизни» китайского автора Шэнь Фу. Произведение не особо популярное, изданное еще в 1877 году. Дазай получил его в подарок почтой, изначально покривившись, но подаривший успел прочесть роман сам – он не мог подсунуть абы что. О да, это очередная история о любви, но может ли быть история о любви очередной? Дазай начал чтение в июле позапрошлого года, потом порой хватался за книгу в течение осенних месяцев, но затем – он более не находил в себе сил притронуться к ней, просто таская ее с собой с места на место, иногда открывал прочитанное и долго смотрел на иероглифы, будто не понимая их, а порой в самом деле теряя смысл, представляя их то на исконно-китайский манер, то на родной японский – ниточкой, что держала его связью с домом, который не мог забыться, ибо раннее детство случилось там, определив его судьбу на последующие годы на чужбине, что стала новым домом. Как далеко ускакала мысль от мысли о чтении…

 Пытаясь перебороть себя, Дазай потянулся к книге из-за сожаления, что забросил, но в этот момент в комнату вошел Чуя – уже полностью одетый: в пальто и шляпе, сжимающий трость. Он схватил со стола брошенные им ранее открытки и быстро покинул комнату, сделав вид, что и не заметил пробуждения Дазая.

 А тот раскрыл книгу и попытался сделать вид, что способен во что-то вникать. Затея снова провалилась. Как все из одного перетекает – он снова думает о том, о чем вчера вел разговор с Фёдором. Но какая нелепость ведь! Случайная жертва не успокоит зреющий будто бы незаметно мятеж в его сердце, с чего Фёдор мог вообще решить, что все это должно терзать душу и сердце как раньше? Дазай не нашел бы в этом утешения. Или…

 Господи, он правда обо всем об этом думает!

 Он соскочил с постели в каком-то внезапном порыве собрать свои вещи и броситься прочь из Петербурга, быть может, это тот самый момент, когда настал час ему вернуться в Японию, ведь причина самая веская, она дребезжит в нем уже давно, но Дазай дальше комнаты не уходит, ощущая почти что детский страх в своем порыве, уже далеко не первом. Он начинает стопками складывать свои книги, скидывать вместе бумагу и краски, будто это и правда ему столь надо, распахивает ящики стола, ища там что-то нужное, перебирая всякие мелкие предметы, среди которых и ножницы, которые грозят порезать руку, и какие-то старые склянки от одеколона, возможно, все еще хранящего аромат, платок, в который завернут крошечный предмет, из него торчит сильно потертая голубая лента. Дазай отдернул руку и задвинул ящик, будто опомнившись и подивившись своей глупости. Прислушался к звукам снаружи, сейчас бы зайти в соседнюю спальню, сесть поговорить, но Дазай закрыл глаза, выгнал все мысли из головы и уже спокойно сел на кровать Чуи.

 Чертов Достоевский. Дазай теперь из принципа дал себе установку не думать ни о его словах, ни о нем самом.

 В восемь часов подавали чай, но Дазай, когда вернувшийся Арсений позвал его, сделал вид, что все еще желает понежиться в теплой постельке. Чая хотелось, но не хотелось вылезать кому-либо на глаза, и он схватился за книгу – не ту, которую дочитать не хватало сил – чужую, наглым образом схваченную с той полки, где Чуя хранил свои вещи, – французская поэзия с кучей закладок. Дазай покривился, но уткнулся в нее, всеми силами пытаясь отыскать где-то среди строк интерес к ним, но высоких рифм его чувство французского языка всегда старалось обходить стороной почему-то.

 Дазай задремал с этой несчастной книгой, он обнаружил себя с ней в обнимку, когда проснулся от учтивого стука в дверь и невразумительно, сам не понял, на каком языке это пробормотал, разрешил войти. Видимо, звук этот был чем-то все же похож на приглашение, потому что Арсений заглянул и с каким-то даже волнением обратился к Дазаю:

 – Барин, так чаю-то кушать будут-с? Или уже что другое подать?

 – Как ты переживаешь за меня, – Дазай поднялся и убрал книгу на место, кажется, он примял некоторые страницы – Чуя точно заметит и что-нибудь да подумает. – Валентин Алексеевич уже ушел?

 – С час как убыли-с. А к вам тут Фока напрашивался, просил кой-чего передать, – Арсений явно был озадачен тем, что один из дворников внезапно пожаловал к ним еще и с такими делами.

 – Передать? – удивился Дазай, изучая свою примятую физиономию в зеркале – на лице отпечатался хороший такой след от подушки. Что Фока мог ему передать? Дазай насторожился, теперь уже напряженно глядя в зеркало, но не на себя, а куда-то в себя, но быстро смел всякого рода подозрения. Прикинул, что мог что-то потерять, пока валялся поздним вечером во дворе, а дворник нашел да смекнул, что это того странного чужеземца вещица, и если ее не отдать, то на любого нашедшего падет страшное проклятье! Смешно. Только вот у Дазая прошедшей ночью не было ничего с собой такого.

 – Конвертик-с. Сказал, что сегодня пришел к нему некий господин и попросил передать вам-с.

 Дазай обернулся наконец-то на него. Арсений выглядел каким-то слегка встревоженным, вообще он был человеком подозрительным, а еще переживал из-за того, что Мишель его тут оставил, и как там он без него в этой Москве, которую Арсений терпеть не мог по своим каким-то скрытым причинам, и все ходил да волновался, тосковал даже, но ему было наказано служить здесь, и тот честно выполнял свои обязанности, переключив все свои заботы на других господ. Вот и сейчас смотрел на Дазая взволнованно, только не знал, что именно его так волнует.

 – Господин приходил? Не посыльный?

 – Говорю, как Фока передал. Посыльный б и сам сюда поднялся.

 – А конверт-то где?

 – Собирался с чаем вам-с, если изволите, подать.

 – Хорошо, сейчас буду.

 Дазай думал переодеться, но в итоге лишь умылся небрежно и поспешил в гостиную, где обычно накрывали утренний чай. Арсений уже все обустроил в уголке, отделенном китайской ширмой, что была единственным восточным элементом в этой комнате – если бы Мишель имел больше времени заниматься обустройством жилища, то точно бы натащил еще чего, а так – руки не доходили уже сколько лет, а он всегда заявлял, чтобы без него тут ничего не мудрили! Впрочем, все в шутку.

 Этим утром Арсений подал из магазинных запасов столь малопопулярный в России японский чай, который удавалось, однако, удачно сбывать лишь благодаря экспорту дорогих сортов и продавать за большие деньги богатым любителям редкости; чай же этот силою судьбы, что не зависела от Японии, получил распространенное в мире название на английском Panfired Japan или же известный также как Natural Leaf из-за зеленого цвета листьев. Такой чай поджаривали два раза в противнях, и вот сейчас он, золотистого оттенка, с нежным ароматом и приятным вкусом, ожидал Дазая. Эти запасы он сам на днях забрал из салона себе под отчет. Мало разбирающийся человек едва ли вообще сможет приметить все тонкости различий между одним сортом чая и другим в зависимости от места сбора, сезона сбора, способов обработки и даже транспортировки, что совсем уж казалось абсурдным обывателю; и не то что прям Дазай был специалистом в этой области, но волей-неволей как-то нахватался, и за всю свою жизнь выпил столько чая, что порой предложенная где-то в ином месте бурда, вызывала в нем почти трагедийного масштаба отклик организма – мол, не пихай в меня всякую гадость! Впрочем, накануне вечером Фёдор не подсунул ему ничего столь уж катастрофически тошнотворного, но он сделал хуже отраву, что сейчас мучила его.

 Дазай уже минут пять глядел на конверт.

 Вчерашнее письмо пришло городской почтой. В этот раз – таким вот образом, через Фоку. И несколько минут Дазай даже размышлял о том, чтобы метнуться вниз и расспросить его о том, кто именно ему дал в руки конверт, как он себя вел, что сказал… Но в итоге – к чему эти вопросы, когда он и так прекрасно понимал ситуацию, не говоря уже о том, что Фока при его виде явно снова ощетинится да еще крестами начнет себя обкладывать, будто к нему в самом деле демон какой явился. Впрочем, судорожно креститься надо было, когда Фока взял конверт в руки у того, кто его передал. Вот где бесы-то настоящие водятся!

 – Изволите-с чего еще? – Арсений поставил на столик тарелку с нарезанным кубиками вчерашним пирогом, который еще не утратил своей свежести.

 – Этот Фока, когда отдавал конверт, что-то еще сказал?

 – Чего бы он сказал? Паршивец своим видом намекал, чтобы я ему в награду пару копеек сунул за его службу, но это он пусть спрашивает с того, кто его гоняет по таким вот делам. Вредный мальчишка.

 – Я ему не нравлюсь, – зачем-то добавил Дазай. – Я не держу тебя, занимайся своими делами.

 Арсений быстро ретировался – Дазай даже не глянул в его сторону – все продолжал таращиться на конверт, надеясь, видимо, что тот исчезнет, но как-то это уж совсем сказочно звучало. В итоге, почти допив чай, но так ничего и не съев, Дазай потянулся к плотному конверту, прощупал его, а потом вскрыл тонким лезвием, мысленно – всего лишь мысленно проведя им же себе по грудной клетке в области сердца, только скорее вырезать бы его не удалось, лишь покалечился бы.

 Можно было не читать. Честно. Или это бы не спасло? Дазай не знал. Он ведь в самом деле помышлял не распечатывать. Ему вчера хватило этого внезапного проявления внимания со стороны Фёдора. Но ведь глупо будет врать себе, что он еще тогда понял, что тот от него не отвяжется? Настойчиво подбирался, даже выжидать долго не стал. Всего ночь. Интересно, он это письмо сразу накатал после ухода Дазая? Или заранее подготовил еще до их встречи? О, не будет удивительным, если это так! И ведь не поленился, дошел! Но лично видеться не захотел, не поднялся, хотя здесь бы его приняли. Приняли бы как дома. Не Дазай, конечно, но дело не в этом…

 В итоге Дазай, забравшись с ногами в кресло, подносит лист близко к лицу. Написано на русском – Фёдор пугающе хорошо изъяснялся на японском, при этом всегда будто бы намеренно говоря в вежливо-почтительной форме, которую он невольно усвоил из-за взрослого круга общения, чтение у него проблем не вызывало, но в плане каллиграфии Достоевский был ужасен и более сложный иероглифический материал загубил в себе как будто из принципа. Но Дазаю все равно, каким образом тот решил выразить свою очередную мысль, читал он с настороженностью, волнением и злобой на самого себя:

 «Ошибусь ли я, если предположу, что все это время ты спрашивал себя, какого черта все это было? Зачем надо было мотаться по городу, зачем надо было вести эти разговоры, зачем я тебе выложил свои мысли? Почему именно тебе? Последний вопрос имеет самый очевидный ответ: потому что ты поймешь меня. И я не мог не воспользоваться моментом побыть с тобой, хотя это было не самое удачное время и место для rendez-vous, но что-то мне подсказывает, что таковые у нас еще не раз сложатся. Я бы хотел напрямую сказать тебе то, что пишу, но потом подумал – тебе лучше будет все это обдумать и узнать в момент, когда никто не будет смущать тебя своим присутствием, не так ли, Дазай?

 Ты ведь и без того уже имел в себе подозрения о том, что чего-то не хватает? Неужели, как ты удивляешься, я думаю, что так легко, одними своими безумными словами смогу тебя поманить за собой? Я знаю, что ты думаешь о прошедшем вечере, и я прекрасно понимал твои чувства. Я бы тоже так легко не купился, хотя меня бы колебали то и дело волнения, что неизбежны. И что же это? Дазай, что это, что я мог скрыть от тебя?

 Если не хочешь знать, то это последняя возможность: сожги это письмо, уничтожь, разорвав в клочья, чтобы потом не случилось шанса соединить кусочки воедино.

 Только ты продолжаешь читать. Ты этого не сделаешь, поддаваясь моей игре. Смотри же, ты все читаешь, злишься на меня… Знать бы, один ли ты сейчас в комнате? Когда ты с кем-то, ты ловко скрываешь свои эмоции, но я без понятия, как проявляются они, когда рядом ни души. Это только твоя тайна, и я не прошу тебя ее открывать. Я зато делюсь своей, объясню тебе, дам повод.

 Позволь без ответа сейчас спросить, как прошло время с последней нашей встречи летом? Я не интересовался этим. Но я отлично знаю, что могло по-прежнему, в течение всего прошлого года, тревожить тебя. Ода-сан. Есть ли о нем какие-то известия? Жив ли он? Маловероятно. Преступление, что преследует его ошибочно, слишком уж серьезно. Но что, если я скажу тебе, что не целиком поведал тебе свой разговор с Шибусавой? Что если я скажу тебе, что человек, которого избрал я в качестве, как ты это назвал «сакральной жертвы наоборот», связан с тем, что Ода-сан был незаслуженно обвинен и возможно уже убит? Что, если я скажу больше, что этот человек, моя «сакральная жертва наоборот», и есть виновник того, что случилось, и это его руки были обагрены кровью, и он все это время остается безнаказанным и вне подозрений? Что ты мне на это скажешь, Дазай? Честно ли это по отношению к человеку, что так дорог тебе? Я знаю, ты можешь прочувствовать. Еще раз вспомни все мои слова, и если они все еще тебя не трогают, что очень даже вероятно, то забудь – это мое. Но я тебе даю повод получить «свое» и присоединиться ко мне. Я скажу тебе, кто этот человек, я не берусь предположить, что это будет для тебя значить, но неужели ты упустишь такую возможность? Думай, Дазай. Я жду».

 Внизу подпись стояла Фёдор Д., словно эта приписка имела смысл, все равно подобное никто другой не напишет.

 Дазай зажмурил глаза, словно в оба одновременно попало что-то острое. Там, перед потемневшим взором, всплывает одно все еще трогающее его воспоминание чужих слез, которые всю жизнь служат ему подсказкой к чистоте измученной человеческой души, и как бы он хотел, чтобы это воспоминание не было частью Достоевского, но оно с ним намертво связано, одной кровью и одной болью, заставляя ненавидеть всех вокруг.

 Он стал подниматься, неудачно уперевшись в стол рукой, из-за чего сбил на пол тарелку и чашку с остатками чая. Упало все на ковер – почти тихо, и Дазай даже удивился своей неуклюжести и тут же принялся все убирать, но просто скидав куски пирога на тарелку и вернув ее на место. А вот чай… Дазай сел на пол, взявшись за кружку, стал вращать ее в руках. Китайский фарфор. Не дешевка, похоже было на сунский фарфор цзиндэчжэньяо с его туманно-голубым цветом, но, как предполагалось, это все сделано было уже в позднюю эпоху, когда мастера стали гнаться больше за заработком. Красиво, но такая посуда в их доме служила лишь для бытового использования, чтобы не жалко было. Дазай помнил, какие вещи привозились из Китая. Иногда что-нибудь привозил Одасаку… Их не продавали, ими не пользовались – хранили дома как ценности.

 – Ох, барин, чего сидят-то! Что стряслось? – Арсения не мог не озадачить вид Дазая, расстелившегося на полу с кружкой в руках.

 Тот сразу среагировал, едва его потревожили, поднялся, стряхнув с себя рассыпанные крошки, вернул кружку на место. Письмо он бросил прежде в кресло. Перечитывать не будет. И так все понял и запомнил.

 – Арсений, разожги огонь в печи, пожалуйста.

 – Замерзли, что ль? Я хорошо топил.

 – Разожги, – повторил Дазай, но тихо совсем, глядя на письмо, у которого был сейчас один путь.

 А у него самого? Один теперь путь? Сразу в пламя?

Примечание

Дополнение - https://vk.com/club221802432?w=wall-221802432_77