Terzo movimento. III.

 У Чуи как-то не было опыта пробуждения в постели, принадлежащей девушке. Тут стоит уточнить: ведь можно под разными углами понимать. Не то чтобы у него ни разу не было женщины, впрочем, если бы и не случилась таковая в его жизни, он бы, наверное, спокойно это пережил, но последний год был так себе, и случилось вот одна заблудшая, нет, не блядь, а просто девушка, но от этого ничего не осталось, что его еще больше убедило в том, что несмотря на его подростковые метания, его интересы действовали в исключительно одном направлении, и с дамами оно находило мало общего.

 Однако некоторое смятение не могло его не посещать в таких вот странных случаях. Он и правда смутился. И не потому, что совершил что-то дурное, просто смутился. Юстя, перекрутившись в немыслимой для человеческого позвоночника позе, так и заснула в кресле, посапывая теперь во сне, даже как-то смешно посвистывая носом. Тут на самом деле даже думать не следует о чем-то предосудительном, едва ли он как-то мог оскорбить Юстю (оскорби ее, она ж себя в обиду не даст!), просто… Одно дело, когда они были детьми и какое-то время даже жили все в одной комнате, но Юсте уже скоро двадцать, и теперь это все как-то неловко. И в то же время Чуя подумал, что правильно сделал, что пришел сюда. Но также он решил и уйти. Это лишь передышка – пока он здесь, он будто бы спрятался от Дазая и его мыслей о Фёдоре, который не мог не залезть в них с ногами, не разувшись; прятаться – Чуя не настолько слаб и забит своими тревогами. Просто день был тяжелый, и он все это время еще и очень жалел, что рассказал все Валентину, поддавшись своим эмоциям, но хотелось сказать хоть кому-то, и о таком он мог сказать лишь ему, но и это было не лучшим решением.

 Чуя сполз с кровати, но не решился беспокоить Устинью и перетаскивать. Как же его коробило от мысли, что даже она стала выше его! Для него и так стало тяжелым ударом осознание того, что девочки начинают расти быстрее мальчиков, и Юстя одно время была выше их обоих, пока ситуация не начала исправляться, но исправляться она начала только в отношении Дазая, который не перегнал по росту разве только высоченного и огромного Дмитрия, а Чуя так и остался взирать на них снизу. Обидно. В общем, тащить эту великорослую девицу – Чуя свалит все на воспитание и поспешит лучше выбраться из комнаты.

 В доме, кажется, все спали, темень – хоть убейся. Чуя не ощущал на себе более действия вина, да и не так много он успел вылакать, (он пнул бутылку в потемках в комнате, испугался, что уделал ковер, но та была закупорена – примерно половина бултыхалась внутри: Юстя все же не настолько была смела, отделавшись небольшим количеством глотков и обеспечив свой организм лишь крепким сном без утренних последствий), так что Накахара двигался более-менее уверенно, насколько позволяло зрение, а он все-таки не кот. На самом деле так без приключений бы и добрался до выхода, но там ему суждено было узреть нечто темное и корячащееся возле двери. Можно было включить тут здравый разум, но Чую что-то увело от этого, и узрел он какое-то чудовище с кучей конечностей и без башки, и уже серьезно подумывал о том, чтобы его как-нибудь прибить, пока оно вдруг не разогнулось, правда, пошатнувшись, а затем снова сложившись, потому что устойчивость была ни к черту.

 Зато все встало на свои места.

 – Даниил Алексеевич, опять кутил?

 Тот все это время и не замечал, что на него пялятся из темноты, и от страха едва не выскочил обратно за дверь.

 – Твою ж мать, Чуя… Чего не спишь, бродишь? Кто-то еще не спит? Я вас разбудил? Я же тихо! Вот так – тссссс!!!

 Тихо – он едва не снес светильник, когда попытался за него удержаться.

 – Качает… Вот я ж…

 – Ужрался.

 – Но-но! Это я еще нет, – светильник его кривыми стараниями загорелся, и Даниил тут же зажмурился, выругавшись, но все равно не погасил, зато до Чуи дошло, почему ему примерещились лишние конечности: на плечах Даниила висела шуба, которая никак не могла с него слететь. Сейчас ничего особенного, а в потемках и правда можно признать за какого-то уродца из ада. Все это время Даниил Алексеевич упорно пытался победить свою промокшую от снега обувь, чем он снова и занялся, склонившись вниз, из-за чего его благородно поседевшая шевелюра разлетелась и заблистала под тусклым светом светильника, Даниил пьяно-изящным жестом смахнул ее, что едва не стоило ему полной потери равновесия, но он оказался проворен – практика ж большое дело, устоял. И даже разулся наконец-то.

 Чуя за всем этим следил, стискивая зубы, уж больно хотелось заржать, но он крепился чисто из беспокойства перебудить дом.

 – Кто тебе открыл? – Чуя вдруг спросил это приметив, что ни лакея, ни старого Осипа тут нет поблизости, а Даниил в ответ помахал связкой ключей из кармана шубы, да тут же их уронил.

 – Вот ведь, – он трагично глянул на них, спихнул торжественно с плеч шубу, словно сзади ее кто-то должен был подхватить, и пошел, виляя из стороны в сторону и дружа со всеми углами, одним из таких стал Чуя – роста он хоть был и небольшого, о чем вот только страдал, но тело все же было крепким, даже не пошатнулся, а Даниил так вообще решил, что можно еще и постоять возле, набраться сил перед следующим рывком.

 – Не надирайся, Чуя. Это плохо.

 – Кто бы говорил.

 – Не дерзи, сопляк!

 Даниил погреб дальше. Чуя лишь со злорадной усмешкой оглянулся на него, но решил, что избавит себя от труда удостовериться, добрался ли Даниил до своей спальни. До дома добрался, значит, уже все хорошо будет с ним. Чуя ему даже немного завидовал, если бы он так надрался, то лежал бы уже плашмя мордой, вдыхая снег ноздрями, или землю в зависимости от времени года. А вино вот Чуя любил. Но не последствия от него.

 Он поспешил обратно на Фонтанку по ночному городу. Если так уж честно, это было самым любимым временем. Чуя не испытывал страха перед грабителями и прочими страшными личностями, что вылезали в это темное время, мелькая в тенях вдали от электрических фонарей, что несколько лет назад стали освещать Петербург, превратив его в еще более призрачное существо в холодные времена. Мрачно, но Чуя не пугался, наоборот, ощущал себя всегда в какой-то силе, и сейчас совершенно спокойно двигался по пустынной улице. Уж он в себе был уверен, себя в обиду не даст. И будь не так морозно, он бы и еще прогулялся, прогулка хорошо на него действовала, и не так угнетало то, что ему предстояло снова вернуться к своим невеселым мыслям, не имея возможности удрать снова в Москву хоть на чуть-чуть, и вот он уже, запущенный разбуженным дворником, пробирается к себе, встреченный сонным Арсением, которого тут же отсылает спать обратно, а сам стоит еще и думает, следует ли заходить в свою комнату или же сразу пробраться в кабинет Мишеля и устроиться там. У него не было никакого желания видеть Дазая… Нет, не совсем так. Увидеть его он хотел, и оценить, что еще могло в нем перекорежиться нового, он побаивался снова услышать что-то такое, что подчеркнет его нынешнюю отчужденность. Какая ирония судьбы… Когда-то Чуя всеми силами травил его тем же самым. Он в жизни не думал за это расплачиваться. По крайней мере так.

 Он зачем-то сунулся в гостиную, дверь в которую была распахнута. Там пахло чем-то сладким, похожий запах витал и вчера в доме, и Чуя осмотрелся, но не обнаружил его источника, зацепившись, однако, глазом за рояль с откинутой крышкой; на пюпитре стояли ноты, и они же лежали поверх ровной стопочкой. Рояль был не самый лучший, он был частью мебели этой съемной квартиры, при этом все же Валентин говорил, что для салонного рояля он не так уж и плох, но для не самого старого и замученного инструмента все же звучит не особо шикарно, но не новый же сюда тащить теперь, хотя, взбреди ему это на полном серьезе в голову, он бы притащил. Уголки губ Чуи чуть дернулись: одно из самых первых и ярких воспоминаний о Валентине и Савиных вообще было связано с тем, как они тащили пианино в дом женщины, у которой они жили в Хакодатэ, и он даже сейчас помнил Валентина и Даниила (трезвого кристально!), играющих на том несчастном инструменте, и музыка тогда в самом деле очаровала его.

 Очарование звуков, наверное, одно из самых сильных. Также, как и запахи, что запоминаются детским впечатлительным разумом. Лучше всех, по общему признанию членов семьи, да и не только их, играла Мария Алексеевна. Быть может, повернись ее судьба когда-то иначе, она бы посвятила себя этому занятию куда серьезнее, однако играла она без пустых преувеличений замечательно, не на уровне виртуозов, но на уровне того, кто умеет написанное композитором воплотить и внести в сердце даже самым скептически настроенным лицам. Такое мнение сложил не кто-то конкретный, а высказывалось оно тем или иным членом семьи, знакомыми Марии Алексеевны, особенно такими, кто хорошо знал толк в исполнении. По большей части наблюдая именно за ней, мальчики и потянулись сами учиться, несколько позже уже попавшись в сети самого настоящего маньяка на этом поприще – Валентина. Маньяком он был не в смысле опять же профессиональном, но играть любил и делать это умел, и музыка… Однажды он даже высказался Лу Сунлину, что все его добровольные ссылки в Китай, на которые он сам себя обрекал, были прекрасны, за исключением одного очень ломающего его момента: практически не было возможности исполнять музыку и слушать ее, а китайское творчество, уж простите, не сойдет; все эти песенные сказы таньцы под аккомпанемент сансяня с бесконечными в плане количества строк любовными излияниями вызывали у него дикую скуку; Лу Сунлин, никогда не скрывавший своей любви к родному ему творчеству, знал их огромное множество, исполнял, что называется, с чувством на хорошо ему знакомом диалекте окрестностей Сучжоу, где была своя культура таньцы; декламировал он их феноменально, но Валентин скучал и быстро терял суть понимания всех глубокомысленных образов. Хубэйская опера его тоже никак не привлекала, а звук барабана в таком ключе он порой ненавидел. Лу Сунлин, впрочем, не обижался, смотрел на Валентина мягко-снисходительно, намекая на то, что для понимания таких вещей надо быть родом из земель, где они возникли, при этом с явно дразнящим превосходством замечал, что он-то сам их западную музыку неплохо так понимает и ценит. Валентин оставлял всегда эти споры о превосходстве востока над западом и наоборот на Мишеля, отказываясь в таком участвовать, находя, однако, радость в том, что Лу Сунлин всегда был не против разделить с ним прослушивание куда более привычной ему с детства музыки, на том споры и заканчивались.

 В какой-то момент Валентин взял мальчишек уже в полный оборот, часто утаскивая с собой играть что-нибудь в четыре руки. Чуя даже и не понял, что впоследствии стал цеплять его манеру, хотя в каком-то смысле они сразу сошлись в своих музыкальных темпераментах: оба играли энергично, по-мужски эмоционально, едва садясь вместе, пытались уделать друг друга, разве что Валентин воспринимал все это как забаву, а Чуя в силу своих подростковых стремлений и амбиций – как серьезный вызов, и порой даже забывался, из-за чего Валентину приходилось его останавливать и поправлять, делать внушения. Постепенно это сгладилось, но Чуя все равно всегда невольно ощущал, будто это какая-то стратегическая игра, где надо одержать победу.

 Однако совершенно иначе дела обстояли с Дазаем. Его игра… Никто так и не взялся ни разу дать какую-то точную характеристику, возможно, тому виной были некоторые причины. На публике Дазай вообще часто рисовался, баловался: имея явные способности к импровизации, он мог заниматься вместо отработки техники таким ребячеством, как изображение разных сцен, картин и звуков, и это могло бы действительно нести в себе какой-то оттенок таланта, если бы все не сводилось к шуткам в духе: а сейчас я изображу, как Чуя убегает от меня, когда я намереваюсь запихать ему снег за шиворот! И начинался какой-то бешеный каскад звуков, при этом звучало в самом деле весьма красочно, из-за чего все начинали смеяться, а Чуя в голове уже готовил страшную месть, и за ком снега под своим пальтишко тоже! Как-то они были в московском доме Марии Алексеевны, куда к ней часто наведывались ее знакомые, и там на чашечку чая также зашли двое профессоров из консерватории, как раз услышавшие очередную такую шутку Дазая, и оказались даже заинтересованы этим, примчались посмотреть на юного вандала, который мучил рояль, выделывая на нем, однако, что-то стоящее, но более на чужих глазах Дазай себя проявлять не собирался, улизнув поскорее, а то не дай бог еще чего от него потребуют.

 Совсем другим же он становился, когда играл в полном одиночестве. Если уж Чуя, играя, весь искрился порывами, то манера Дазая была иного характера, скорее какой-то даже женственной и чрезмерно мягкой, похоже на то, как это делала Мария Алексеевна, но со своими нюансами. Играя один, Дазай, что странно, казался каким-то замкнутым, словно в себе что-то там перебирал, и тогда звучание приобретало невиданные оттенки, которые не дано было кому-то уловить, так как зрители и не подозревали, что надо бежать слушать, но ведь если Дазай заметит, что кто-то за ним следит, то все это тут же рушилось – он снова начинал забавляться. Быть может, из него бы в этом плане вышло что-то стоящее, далекое, конечно, от гениальности, но со своим характером, однако ж Дазай был себе преданно ленив и практикой брезгал, а на случайный взгляд все же не выдавал никаких гениальных пассажей. Чуя же тоже ни к чему не стремился такому, но ему польстило однажды то, что Дазай на полном серьезе со смехом, но совершенно искренним признал, что он лучше его.

 Вдвоем же они вместе практически никогда не играли. Не шло. Впрочем, никто никогда от этого и не страдал, и даже до сего момента не задумался.

 Это вот Чуя мельком вдруг подумал о чем-то таком, но музыка от него никуда не денется при любом раскладе, а вот что делать с Дазаем, и что Дазай будет делать с ним – Накахара не знал, и представлять не решался, да и не получалось у него анализировать все кропотливо от и до.

 На самом деле довольно быстро покинув гостиную, Чуя все же бредет к себе, проскальзывая мимо спальни Валентина, в которую приоткрыта дверь, и там темно – шторы очень плотно задвинуты, а еще оттуда очень сильно тянет теплом, что странно – Валентин терпеть не мог, когда комнаты сильно протапливали и предпочитал морозиться, спрятавшись под одеяло, но Чуя не придает этому значения, снимает на ходу пиджак и расстегивая жилетку, и так замирает с рукой на животе, когда видит, что его кровать занята.

 – Что за…

 С какой-то глупой радости сначала даже подумал, что это Дазай дрыхнет, но быстро избавился от явно надуманного тупой надеждой наваждения, приглядевшись и обнаружив, что на кровати у него, сбившись в комок, спит Валентин. Спал он в домашних штанах и халате, который сбился под животом вместе со смятым одеялом. В комнате было тепло, но Чуя бы подтопил еще немного. Валя же даже не укрылся.

 Накахара понял, что стоит так над ним уже минуты три и не знает, что дальше-то делать. Его смутило и то, что кровать была занята, и то, что другая кровать оказалась свободна. Мало вероятно, что Дазай мог задремать где-то в другом месте, за ним не водилось, хотя Чуе очень хотелось ради собственного успокоения обойти все комнаты, но он отмел этот вариант. А затем попытался понять, почему тут Валентин оказался, но снова замер над ним, не решаясь будить. Спал он крепко, но что-то в его позе было неспокойное, заставляющее снова вернуться к мыслям о том, что надо было держать язык за зубами.

 Валентин, то ли ощутив, что на него таращатся, то ли во сне что-то его взволновало, почти что болезненно вытягивается на кровати, и вроде бы должен и дальше спать, но приоткрывает глаза, не особо понимая, что его беспокоит, и приподнимается на локте, не замечая при этом Чую, пока тот не садится вдруг рядом на колени. Валя чудом только не перепугался, заторможенность и все еще смыкающий глаза сон не дали ему быстро сообразить, и он просто всматривался в того, кто оказался рядом, а потом попытался сесть.

 – Извини, кажется, я твое место занял.

 – Ничего, – Чуя придержал его, не позволив встать. Ему будто бы показалось, что тот и правда себя ощущает каким-то больным, а Валентин действительно словно силы потерял, когда его попытались обратно уложить. Упал набок и прикрыл глаза. Чуя уж думал, что сейчас заснет, но на него смотрели. Виновато. – Ты не заболел? – Чуя смахнул с его лба волосы, проверяя, и его аж прошило от чувства чего-то нехорошо повторяющегося: буквально вот прошлой ночью он точно также пытался понять, не болен ли Дазай, когда тот явился со встречи с Фёдором, и у Чуи на этом фоне аж вырвалось: – Ты с ним виделся?

 Прикрывший глаза Валентин нахмурился, не понимая, что тот имеет в виду. Жара у него не было, скорее это что-то нервное сейчас изводило его, однако он вдруг сел, спустив ноги на пол и закутавшись в свой халат.

 – Ты про Фёдора? – уточнил он, видимо, обдумав-таки его вопрос. – Нет, каким образом? Да и Осаму не захотел со мной говорить об этом.

 – Его здесь нет, куда он опять делся? – Чуя ощутил в этот момент колющее его раздражение: чего он вообще взялся переживать?!

 – У него сегодня вроде бы занятия должны были быть.

 – Ага, днем. А сейчас ночь.

 – Не думай, что я не заметил сей факт, – хмыкнул Валентин, видимо, полагая, что Чуя его тут за совсем ненормального держит, но со стороны как-то так и смотрелось, правда Валя действительно не был в таком уж убитом состоянии, просто проснуться толком не мог. – Ты извини, что я тут пристроился, просто у меня там… – Валя поднял на него глаза. – Осаму, видимо, не пошутил, когда сказал, что заглянет в пекарню и пришлет сюда заказ. Того юношу зовут Никита, он рассказал мне, что приехал в Петербург из какой-то деревни под Псковом, приехал он учиться… Я так и не понял, учится он все же или нет. Он очаровательный. Ты не видел его? Он спит у меня в комнате. А я не могу там спать. Это очарование… Оно проходит, едва спадает ощущение, которое вызвано этим самым наваждением. Я вижу его, он прелестный, меня с ума это сводит до дрожи, и я даже сдерживаться не хочу, и весь этот момент будто бы все правильно, пока я касаюсь его, пока он весь мой, податливый, и только потом я вдруг осознаю, что после мне становится лишь отвратительно, а все его очарование на самом деле прикрытая развращенность и даже непонимание того, что можно иначе; и он льнет ко мне, потому что видит во мне то ли спасение, то ли просто осознает, что я сам в нем его ищу, и поддается. Продажно поддается. Неужто я не возьму? Возьму, чего мне стоит. Уж лучше так, чем одному, не столь очевидно тогда отвращение к себе. У меня духу не хватило его выставить посреди ночи, да и как бы я смог, он будто бы в чем-то виноват, ему бы помочь, наверное, утром я об этом подумаю. В общем, я просто не знал, куда податься. Я даже толком не знал, дома ли ты или Осаму, видишь, как у меня разум перестает порой работать.

 Чуя немного был рад тому, что в комнате было по-прежнему темно, и он мог сквозь эту темноту смотреть на Валентина, не пряча глаза. При свете было бы тяжелее. Он сидел на полу возле собственной кровати, смотрел на него как бы сбоку, сложившего руки на колени и глядящего то в одну точку, то все же на Чую, словно бы проверяя, не удрал ли тот от него в окно незаметно. Если честно, во всех этих словах Чую подзадело не само признание своих ощущений Валей, он не первый раз слышал его подобные речи, а то, что Дазай тут поучаствовал. Чуя поднялся, из-за чего Валентин дернулся, можно было даже подумать, что ему в этот момент стало страшно оставаться одному.

 – Ты куда?

 – Пойду выставлю этого твоего к чертям отсюда, – Чуя в самом деле намеревался это сделать, с чего Валентин вообще решил, что стоит переживать из-за мимолетного увлечения, все это делается просто. И ничего личного!

 – Нет, ты что! – Валентин соскочил, дернув его за руку назад, правда сильно это не подействовало, Чуя лишь оглянулся на него, а тот упал обратно на кровать и с какой-то даже обидой глянул в ответ. Или просто в темноте показалось. Или не показалось, и Чуя просто предположил, какое сейчас у Вали выражение лица, помимо того, что он был все еще помятый после сна. – Не надо. Пусть спит. Утром сам с ним разберусь. Как думаешь, ему хорошо в пекарне платят? Мне не показалось, что ему хватает денег, может, что-то придумать? Я бы дал ему на первое время…

 – Валя, прекрати всем деньги раздавать, – оборвал его Чуя. – Уж поверь мне, подобная личность, учитывая все его достоинства, точно не пропадет.

 – Да, и станет еще хуже, чем есть сейчас. Не без моего потворства на то, – он прижал к себе подушку и сильно нахмурился, словно ему сейчас уже было противно вспоминать все, что он творил недавно в собственной спальне. Думает ли он о том, как последние месяцы неловко Чуе его слушать? Валентин на самом деле плохо такие вещи понимал. В особо острые душевные моменты, когда рядом был тот, кому он безоговорочно доверял, его откровенность прорывалась наружу, и если раньше Валентин еще сдерживался, то, когда они с Дазаем стали старше, он куда больше стал изливать откровения. В этом смысле Накахара мог понять отчужденность Достоевского, которого порой оглушали искренностью своих чувств, но что касалось Чуи, то он и сам грешил тем, что делился самыми потаенными вещами с Валентином, но последнее время все больше держал переживания при себе, что совсем противоречило его природной открытости и лучше не делало, как можно было догадаться.

 Валентин завалился обратно на кровать, ни слова не говорил. Дышал немного тяжело через рот, а Чуя стоял, как идиот посреди комнаты, ловя себя на мысли, что смотрит то и дело на пустую кровать Дазая и долбит себя попыткой перебрать все возможные варианты, где он может быть, но получается скверно, потому что ответ один, сияет вспышками в мозгу, дразнит – верь, верь это правда, и она тебе не нравится!

 Чуя, ошарашенный принятием этой правды, предпочитает отвлечься на чужие споры с судьбой, поэтому садится на свою кровать, хлопнув Валю по ноге, но тот не издал ни звука, однако затем приподнялся, потянувшись к нему и вцепившись. В такой момент чувствуешь себя неловко и думаешь, кому из них больше лет? Но, наверное, это просто момент, когда надо вернуть все то, что ему дали в детстве. Истинного утешения, на которое не был способен Дазай: не потому что не мог, а потому что его чувства были иными, Чуя искал их в присутствии Валентина, и теперь, видимо, надо поменяться местами, но как-то Накахара не был уверен, что у него уже достаточно для того опыта. Его мысли сейчас вертелись на тех моментах, когда он приходил к Валентину, сидел вместе с ним, ощущая своеобразный теплый аромат, который и сейчас задевал его, и, быть может, именно он будоражил память. Ища какие-то слова, Чуя так и не находил их, а тем временем Валентин негромко произнес:

 – А давайте уедем. Бросим все к чертям. Плевать на все. Уедем все втроем, мне все равно никого более не надо и никого не будет, чего мечтать зря? Не хочу ничего. Даже больше в Китай не хочу возвращаться, хотя меня всегда страшила мысль о том, что такой момент может настать, но сейчас и она не пугает. У меня такое ощущение, будто я старею быстрее, чем должен, словно уже лет пятьдесят прожил, и все без толку.

 – У тебя просто очередной приступ хандры. Утром отпустит. Мне не надо было тебе ничего говорить про Достоевского.

 – О нет, это ты наоборот правильно сделал, что сказал, – Валентин отцепился от него и прислонился спиной к стенке, задрав голову и зачем-то всматриваясь в рамы картин, что там висели. – Но насчет хандры – ты прав. Какая глупость эти страдания. Уже мерзко. Не говори мне обо всем этом утром, я не буду вспоминать. В любом случае, умчаться никуда не получится: у меня завтра встреча с торговыми агентами, а потом еще и собрание с торговым домом кяхтинских чаев, у меня еще есть дела в банке по страховке, мне прислали приглашение на одну встречу, которой я и ожидать не мог, хотел рассказать Осаму, но он слушать не стал; и со мной хочет встретиться какой-то китайский господин, который задумал поставлять нам разные китайские товары сюда в салон, как это мы делаем в Москве, но я его не знаю, и надо прежде навести справки; он ссылается на купца Филиппова, говорит, что через него на меня вышел, но Филиппов этот черт рогатый… Вот уж с кем дел точно нельзя иметь. Сомнительная личность, с какой стороны ни посмотри. Ты слышал о нем слухи, Чуя? Говорят, жена его молодая на самом деле какая-то его не столь далекая родственница, которую он привез откуда-то издали, выдав за кого-то другого, и теперь вот грешит с ней каждую ночь, а та невольная, ничего и сделать не может. Болтовня или нет. Вроде как она это на исповеди поведала, но какая ж это тогда исповедь? И каков тот, кто ее исповедовал, если выдал, иначе-то как? Я это все даже не к тому, что с Филипповым еще более мерзко оттого общаться, я про то, что никогда не верил в исповедь. Вот так вот внезапно скажу тебе. А то после моих исповедей уже сам Филиппов не захочет со мной общаться, впрочем, на это я тоже научился плевать. Забудь. Я вообще хотел сказать, что уезжать никак нельзя. А то пропущу концерты в Дворянском собрании: когда ты кидаешься деньгами во все эти музыкальные общества ради услаждения собственного сердца, оно как-то обидно потом пропускать то, за что платишь. А еще я денег братьям должен, но у Даниила тоже передо мной долг, так что можно считать, что почти отдал. Я все записываю, чтобы потом не обмануть кого случайно, даже братьев, потом буду переживать.

 – Ну ты даешь, – Чуя не мог не засмеяться после этого монолога. Эта смесь сентиментальной меланхолии и практичной рациональности, которую не способны были добить никакие взорванные переживанием нервы, в чем-то поражала Чую. Незнающие Валентина близко люди удивлялись, как он вообще может быть самостоятельным и что-то решать, но уж решения принимать он точно умел, с внутренними истериками, но принимал. – Ложись спать, я найду, где пристроиться, ложись! – Чуя отпихнул его на подушку, когда тот полез трепать ему волосы, и быстро соскочил на пол, намереваясь прежде умыться.

 Валентин что-то там пробормотал, но он в самом деле уже хотел бы давным-давно вернуться к самому подходящему для ночи занятию – спать, и просто закатал себя к стенке. Чуя поторопился в умывальную. Будить Арсения с просьбой подогреть ему воду он не стал, справился и холодной, наоборот – сделал бледнее краску на лице, легче внутри вдруг стало, пусть и временно.

 Когда шел обратно, ощутил в себе порыв пойти в спальню Валентина и в самом деле выставить прочь гостя, и даже дошел, но так замер в дверях, глядя на него, совершенно голого посреди кровати, спрятавшегося головой в подушках. Изгибы тела в самом деле смотрелись соблазнительно, и Чуя просто из банального любопытства разглядывал его, пока не чертыхнулся от собственных уже не совсем хороших мыслей. Будить не стал, а просто закрыл дверь, вернувшись в свою комнату. Валентин уже сопел где-то там у стеночки, а Чуя, не особо боясь его потревожить, замер возле шкафа, выдвинув нижний ящик в итоге, откуда достал запертую на ключ шкатулку. Довольно большую, сделанную из дерева и украшенную мелкими непонятного происхождения вензелями по краям, зато выполненными из золота. Вещь-то сама по себе дорогая, ее сделал один умелец, живущий близ Екатеринбурга, некогда служивший на приисках у старших Савиных. Он подарил ее Дмитрию в благодарность за какую-то помощь, и Чуя, будучи однажды в старом доме в Екатеринбурге, где располагалось семейное гнездо Савиных, нашел ее, подивившись искусной красоте, и через некоторое время даже получил во владение, складывая теперь в ней всякого рода ценности, но не те, что бывают из золота. В основном там были разного рода письма записки, фотографические карточки. Целая гора лежала сверху. Здесь даже был на некоторых он сам в возрасте лет так тринадцати, но смотреть на это все сейчас не хотелось, и он порыл немного глубже, выудив конверт, в который было вложено письмо, полученное им несколько лет назад. Он глянул на спящего Валентина, бывшего отправителем этого письма, адресованного лично ему, но с припиской, что он не будет против, если Осаму тоже это увидит. Чуя вынул сложенные листы, но читать не взялся, и не потому, что было темно, он просто… Каждый раз ощущал какую-то сладкую истому, беря это письмо в руки и не решаясь прочесть, словно ему и самому были близки все эти признания. Во множестве строк была поразившая его когда-то откровенность, и касалась она не его вовсе, но адресована от отчаяния была ему словами, словно в желании, чтобы хоть кто-то знал. Отвратительно наивное письмо, превозносящее человека, который, как уверен был Чуя, того не стоит, но ему ли судить: и человека, и написавшего. Он сам мог стать на такой же путь.

 Здесь был еще один дешевого вида конверт, но Накахара лишь погладил его кончиками пальцев, вынимать не стал.

 Чуя чуть сдвинул часть бумаг в сторону, обнаружив под ними на самом дне перевязанную несколько раз узкую атласную ленту на свете бывшую пронзительно-красной; некогда она пронизывала ворот его старой рубашки, которую он носил, когда жил за городом. Чуе достаточно взять ее в руку, можно даже веки не смыкать – его и без того заламывало от просыпающейся в теле дрожи, точно одновременно лето и зима наступали, точно солнце жарким утром радовало кожу, иль ж снег колючий в кусачий февраль по лицу, по оголенной шее бьет, когда сдуру выскочишь, не укутавшись, из дома. Дрожь стыдная и незабываемая, ударяющая marcato по каждому нерву; в таких воспоминаниях никогда не опустишься до того, чтобы кого-то обвинить за подобные чувства; Чуя знает, уверен, что знает, потому что помнит, как медленно эта лента-кулиска выскакивала из под белых атласных петель, под которыми была протянута, почему он вообще мог помнить это, ведь он не видел, не мог видеть, даже если бы захотел, и взгляд его в тот момент бы прикован к другому, растаявшему – Дазай не отрывался, пока тянул эту ленту, а Чуя зачем-то думал о тех секундах, пока она не выскочила, и это истома, этот ее миг, когда кулиска покинула свое убежище – вот тогда закрылись все пути назад и все иные дороги, теперь вела только одна, такая же красная, врезаясь в одного человека, под чьим телом он оказался, все еще полный сомнений и желания разрыдаться и удрать, пнув хорошенько, но все это было обреченно с самого начала, и обречен был Чуя на лишь один исход.

 Чуя никогда не клал эту ленту сюда, он вообще не знал, куда она потом делась, только лишь мерцала в его мыслях. Дазай, сука такая, легко мог взломать любой замок, и эту шкатулку он тоже взломал однажды, запрятав в ней ленту. Это точно была та самая. На ее длинных кончиках до сих пор были темные следы крови разбитого носа Чуи, когда он подрался с деревенскими мальчишками. Победа осталась за ним, но потери были серьезные. Но это уже совсем иного рода воспоминания, лишь момент триумфа, случайно проясненного в памяти… А там в ней много чего еще…

 Чуя убирает шкатулку и думает о том, что он просто пожинает то, что к нему вернулось, но и уверен – все это несправедливо. Он не поймет, хочет ли он спать, а еще он снова думает о том, чтобы все же выставить этого Никиту отсюда, кто знает, что он за человек, это Валентин в жизни не поверит, что милый мальчик может выкинуть что-то немилое, пока сам с этим не столкнется и не откроет свою копилку разочарований в том, что ему вздумалось идеалом, однако Чуя просто заваливается на кровать Дазая, комкает в руках одеяло, подкладывая его под щеку вместо подушки, а ту отпихивая подальше, и думает полежать всего чуть-чуть, он ведь не хочет вовсе спать, выспался уже, но зимняя ночь долгая, усыпит кого угодно.

Содержание