Terzo movimento. V.

 Позади себя Дазай услышал, как распахнулась дверь, но шага не убавил, но и удирать срочно тоже не собирался. Достоевский перехватил его под самой аркой, потянув к себе, но толком в лицо заглянуть не мог – темень, ни черта не видать. Дазай знал, что он за ним выйдет, понимал это, и не представлял, что ему сказать.

 – Это же не категоричный твой уход? Ты же не собираешься молча сидеть и наблюдать? – Достоевский заговорил на японском, опасаясь, что их могут услышать.

 – Почему нет? Верши свои темные дела, втягивай, кого хочешь, морочь испуганному Шибусаве голову, а я не понимаю, что лично я в этом буду для себя иметь, – Дазай оглянулся на переулок, желая поскорее оказаться в месте чуть более светлом, чем этот низкий проход, со своим ростом он ощущал себя тут неуютно. – Здравомыслие не позволяет просто так все принимать на веру, хотя я пока и отрицать ничего не могу, к тому же слова о хризантемах, если они верны, доказывают некую причастность Фукудзавы, но не более. Неужто ты сам целиком и полностью веришь словам человека, которого случайно так вот узнал?

 – Верить – вполне. Это с доверием надо быть аккуратнее. Ты сам увидел. Он испуган и взволнован. Я смогу с таким справиться, бояться нечего.

 – Фёдор, – Дазай всмотрелся в него. – Ты правда настолько уверен в том, что он рассказал о Фукудзаве? Или тебе удобно желать в это верить? А? Ты сейчас у меня на глазах подавил его и заставил передумать, когда он уже хотел пойти на попятную. И, как могу судить, ты и раньше на него так давил. Он в самом деле в неприятном положении, но ты его усугубляешь.

 – Не сваливай все так на меня. Он сам принимает это решение.

 – Его решением было позаботиться о своем благе и бросить все, но ты переубедил его. Ради своей ненормальной идеи. Господи, как ты додумался такую сложную жертву найти себе? – рассмеялся вдруг Дазай, при этом заметив, как мрачно на него глянули в ответ, но Фёдор терпел. – Даже если я поверю, что Фукудзава всему виной… Умнее было бы сдать тогда его полиции и иметь реальную возможность на оправдание Одасаку, а не эти твои идеи.

 – Умнее… А легче ли? Для твоего предложения тоже недостаточно доказательств. А оправдание Одасаку, конечно, это будет важно. Даже при большой вероятности, что он мертв, ведь его честное имя требует оправдания, верно? – произнес с нажимом Фёдор, Дазай же не смог ни звука издать, так как ему снова сдавило горло. Вот опять он этим пытается прихлопнуть его. Дазай пятится к стене, глядя при этом на выход из туннеля; снега, который мог бы сделать ночь светлее, не было, но даже так – там снаружи было светлее, а под этой аркой – будто сосредоточение тьмы. Дазаю показалось, или у него под ребрами заболело?

 – Нет еще ни одного прямого доказательства, что он в самом деле погиб.

 – Не уверяй себя понапрасну. Так только хуже. Я ведь говорил тебе, как я верил, с надеждой верил, что сестра выживет. Наивный. Лучше отпустить, Дазай, – Фёдор вдруг обнял его за шею и прижался крепко, словно пытался от холода скрыться, а Осаму застыл в напряжении, не находя в себе сил опровергнуть его слова и увернуться от чувства вины, что стало подступать из темного чулана его растревоженного вновь сознания. – Ты, что плачешь? – Фёдор и сам удивлен, и проводит пальцем по его щеке вверх, прямо к глазу, словно собираясь вернуть обратно влагу, но это и не слезы, это что-то… Нехорошее, из-за чего у Дазая теперь еще и голова начинает болеть, сильно так, прям зубы хочется стиснуть, а потом удариться головой о каменную стену за спиной и закончить уже все. – Дазай, я знаю, как это все… Слышишь меня? – он схватил его за руку, сжав крепко, рискуя сломать ему пальцы – Дазай даже не сопротивлялся, словно бы отстранился где-то в своем сознании, слыша его издалека и при этом подчиняясь. Дазай против этого чувства выступал всю свою жизнь, но усталость, едва он давал слабину, мгновенно скручивала его, и все смыслы, все до единого, уносились, причиняя почти физическую боль. Он как-то читал, что это что-то нервное, что человек не властен над этим, но считал глупостью: стоит всему исправится, и все эти надуманные беды перестанут терзать, но с каждым разом отталкивать их становилось все труднее. С чего он так сдал?

 – Я, кажется, тебя слишком переутомил, – почти с сожалением произнес Фёдор. – Уж не серчай, – он целует его в щеку и прижимается сильнее. – Пойдем ко мне домой, идем… Что держит тебя. Или снова обижаешься? Уж на меня-то за что? Осаму.

 – Прекрати, – Дазай отвернулся, когда почувствовал, что его уже чуть ли не в губы целуют. – Не припомню, чтобы ты в таком смысле мною ранее интересовался, – он посторонился, уже придя в себя, лишь дышал глубже обычно, но специально – воздуха не хватало. – Или это тоже твоя какая-то теория?

 – Скажешь же… – Фёдор нисколько не смутился. Скорее как-то поник, потому что Дазай опять ничего не понял из того, что он хотел до него донести. – Такие вещи в теорию возводить. Оставь кому-то иному, а не мне, иначе вся моя жизнь окончательно меня разочарует, а умирать понапрасну я не хочу. Тебе бы тоже не советовал.

 Еще не хватало им сейчас на тему смерти пообщаться.

 – Если ты обиделся…

 – Никаких обид, – бросил Дазай. – Но ты должен осознавать, что я – не ты.

 Фёдор ничего ему на это не ответил, его сожаление в потемках Дазай тоже не мог разглядеть, а на фразу о том, чтобы его проводить немного, он резко отмахнулся и поспешил уже прочь. Посмеялся даже про себя, когда на половине пути понял, что то и дело старается петлять, а не идти напрямую, словно Достоевский мог рвануть за ним следом и предвидеть его обычный маршрут до дома.

 В этот раз, однако, Дазай не пихал от себя мысли о Фёдоре, как прошлым вечером. Мысленно поражался его напору, но при этом очень критично рассматривал рассказ Шибусавы. Дазая слишком многое смущало, хотя так сильно хотелось в это поверить и вцепиться ради Оды, что бы с ним сейчас ни было. Только… Первое: он видел впервые Шибусаву Тацухико, но не мог не заметить, что он все же не глуп, способен на быстрое принятие решения, однако затем может передумать, если поймет, как ему что-то невыгодно, но это не работает, если над ним кто-то довлеет. А Достоевский буквально сжирал его одним махом. Это выглядело жалко. Конечно, он не виноват, что встретил в полиции подобие дьявола во плоти; тем не менее Дазай не находил повода его жалеть. Иной момент. Сам Фукудзава. Дазай мог представить себе его причастность, но чем бы он это мотивировал? Он слишком плохо знал этого человека, чтобы судить или не судить. Очень важно: упоминание хризантем. Это до самой заоблачной невероятности важно! На миг Дазай представил, что этот Шибусава все сочинил, преследуя свои какие-то цели, но какие? Мог ли он сам быть причастен? Дазай помнил все разговоры с Одой, когда они обсуждали возможных подозреваемых. Ода на кого только не грешил с отчаяния, но имя этого человека никогда не называл. Может ли сам Шибусава быть нечист на руку и быть связанным с этим делом или просто пользоваться случаем, вовлекая необходимые для того подробности, включая эти хризантемы, о которых сразу после убийства Мори трещали все газеты? И как насчет Фёдора, который вполне имеет аналитический ум и мог бы все это представить: его нисколько не смущали очевидные странности, потому что в его глазах Фукудзава, похоже, стал заветной целью, что не могло не настораживать, правда и не удивляло почему-то. Но даже если Дазай вот сейчас бы поскользнулся, а он едва не поскользнулся, чудом каким-то удержавшись на ногах, и вот ударился бы он головой, то все равно, даже пришибленный, он бы не додумался, ничего не проверив, выбирать кого-то жертвой для каких-то своих кровавых целей. И оставалось еще много мелких и крупных всяких «но», которые удерживали его от опрометчивых поступков.

 У него не хватало сил сейчас принять какое-то определенное решение, быть может, стоит самому попытаться свидеться с Фукудзавой, раз тот оказался здесь столь таинственно, под каким-нибудь предлогом попасть к нему... Вроде бы ощущается это разумно. Главное, чтобы только Фёдор не прознал. И о делах с самим Фёдором Дазай лучше тоже будет помалкивать.

 Тут еще и вспомнилось то, как он к нему прижимался. Вот ведь… Дазай не мог укрыть от себя правды о том, что в этом было что-то возбуждающее, но скинул все на то, что просто сам уже истосковался, сам себе гадость подстроил, и не по продажным шлюхам же теперь бегать. Вот еще не хватало таких проблем!

 Дазай уже входил в квартиру, когда мысленно прикидывал, как бы ему подобраться к Фукудзаве (и да, всякого рода пошлые мыслишки он оставил на улице на морозце, легком, так что им не сильно достанется), и решил, что самым удобным будет начать с профессора Шемякова. Вне сомнений он должен быть в курсе.

 – Барин, вы-с, что ль? – из темноты к нему выплыл привидением Арсений со свечой, он щурился и как-то даже странно дергал глазом, будто пытался его разлепить.

 – Кому ж тут быть? – Дазай встряхнул пальто, словно на нем мог быть снег. – Иди спи.

 Арсений потоптался в задумчивости, поглядел на него как-то взволнованно, но спорить не стал, уж не в его правилах кого уговаривать, а Дазай отправился умываться холодной водой. Намеренно, словно она могла помочь смыть с него весь этот вечер. Удивительно. Он был все еще взволнован, но в нем было что-то смутное – смутно похожее на надежду и будто бы возможность загладить невидимую вину, которую он вменял себе перед Одасаку.

 Постояв над большой фарфоровой чашей, словно ожидая, пока с его лица и челки наконец-то стечет вода, Дазай выпрямился и еще с минуту испытывал себя на неподвижность с закрытыми глазами в полутемном помещении. Вода стекала по лицу, попадая с подбородка на сорочку, совсем маленькие капли, даже не чувствовал. Холодно, но холод приятен. Он поправил закатанные рукава, схватил брошенный на маленький комод с чистым бельем пиджак и отправился в спальню, слегка растерявшись в дверях.

 Что вот сейчас его удерживает от гадости вроде той, чтобы подойти к спящему на его постели Чуе и крикнуть что-нибудь в самое ухо? Дазай почти до уровня возбуждения ощутил этот порыв – сделать такую пакость. Он стоял и улыбался, точно идиот, прям уже предвкушая, будто не ушла из него тупая детскость, и мысленно он уже даже крался к нему, готовый в любой момент удрать, потому что точно за такую проделку достанется, и на самом деле – плевать, что он уже должен был вырасти из таких вещей; это же Чуя, с ним такое можно проделывать всегда, только Дазай разве что до середины комнаты добрался, и просто смотрит на него спящего, закатавшегося в его, между прочим, одеяло. Гусеница вредная. Крепко спит. Сладко ли? Может, его во сне видит? Как сносит ему голову одним ударом ноги, благо, есть за что. Давно – за что, и Дазай никогда не отпирался, но сумел переубедить, а теперь вот – все через задницу и послано самыми некрасивыми словами. Как обидно, что хочется выйти и в ближайший канал, но там лед, и смерть будет мерзкой. Дазай любит все же все эстетичное: и картинки рисовал эстетичные, и музыку такую же любил послушать, играть – нет, лучше слушать, и одеться иногда – мрачно эстетично, модное, французское, как любит Чуя, но в иных оттенках: черный – отличный цвет, в общем, какая-то в этом прелесть должна быть, и самоубийство – тоже, но получится ведь наоборот. Так что он останется страдать. Вдвойне. Дазай просто смотрит на кровать Чуи, и думает о том, какого все же чёрта все так складывается. Валентин тоже крепко заснул, только поза его какая-то нервная, и Дазай ощущает порыв непривычной для себя жалости. Такой непривычной, что за все годы этого чувства все равно считал его чужим внутри себя. Нет, это не жалость. Это понимание.

 Что за странная картина. Он вернулся, едва собравший свои разумные мысли и водрузивший их, свалившиеся, на прежнее место, почти был рад, что сходил к Достоевскому и остался в здравом уме, но вот он стоит в комнате между двумя самыми ненавистными ему людьми: одного готов ненавидеть за то, что всю свою жизнь со всеми потрохами ему отдал, а тот и принял; а второго, за то, что посмел предложить бескорыстно себя, да Дазай рискнул ответить на когда-то утраченную родительскую любовь, посмев в обоих случаях сдвинуть с места старого друга, что считал самым близким.

 Они оба виноваты, что оторвали его от Оды. Не позволь Дазай этому случиться… Что? Иначе бы сложилось? О, что за глупость. Он понимал это сверх того прекрасно! И злился он не на Чую – на себя, но потом вспоминал те дни в Париже – и нет! Чуя тоже был виноват. Все они виноваты. А он сам – более всех. Как могло так все измениться? Он в детстве ощущал себя куда более храбрым, готов был броситься хоть куда ради спасения Одасаку, ничего не боялся! Но и ничего не имел. А теперь все изменилось, слишком многое обрел, но как посмел от чего-то отказаться?!

 Эти мысли его были хаотичны, и он путался в них. Валентин виноват в том, что скажет ему правду. А ведь к кому, как не к нему бежать и жаловаться на Чую? Он так привык за эти годы. Чуть что – он мчался, отыскивая его, где бы ни был: в кабинете дома в Песно, на веранде, купающимся в озере, за роялем. Дазай обязан был опередить Чую и пожаловаться на него первым, даже если это мелочь какая. И скорее всего его самого за то пожурят, и за проделку его, а потом он купится на ласку, потому что иначе никак, и Валя не умеет иначе. Он со всеми так.

 Дазай лишь в очередной раз пообещал себе хотя бы на него не срываться, однако все его мысли глубокие здесь, посреди комнаты, не решали насущной проблемы: где теперь спать, простите? Чего они тут вообще разлеглись? Вале своей спальни мало? Дазай тут только вот смекнул, вспомнив про свой визит в пекарню, но все равно не понял, что тут произошло, поэтому выдернул из-под головы Чуи одну из подушек, из-за чего тот как-то неудобно скатился со второй, и пошел искать себе плоское пространство для сна.

 Завалился в итоге в гостиной на оттоманке, которая больно маловата была для него, подложил под голову подушку и свернулся в непонятно вида калачик, укрывшись найденным в потемках то ли пледом, то ли шалью. Вряд ли шаль – что-то длинное. Можно было бы пойти в убежище к Мишелю, там удобнее, но Дазай боялся, что встань он – его сознание прояснится, и там снова начнут звучать слова Фёдора, а это не к чему. Надо без него, без его мыслей – все самому.

 

 Что-то витает такое над столом, накрытым к завтраку. Портит аромат чая, но проще игнорировать. Чуя любит все же больше китайский. Обычно отдает предпочтение цветочным чаям. Те же черные, но в них обычно добавляют совсем еще свежие и молодые листочки чайного дерева. Они невинны, едва распустились, прекрасны и призваны отдать всё в себе во вкус напитка. На стол также подан горький чай, по легенде тот самый из района Ичжоу в центральной провинции Сычуань, который, произрастая буквально в каждом уголке тех мест, в горах и долинах, даже зимних капризов не боялся; сбор и сушка его начинались в третьем лунном месяце, такой чай мог придать бодрости не хуже кофе. Тот ли это чай, о котором писал в своем «Чайном Каноне» писатель и мудрец дел чайных Лу Юй тысячу лет назад, теперь уж сложно сказать, но рекламу такие истории в магазине давали хорошую, не говоря уже о том, что напиток в самом деле бодрил.

 Дазай смотрит со своего места на Чую, пытаясь будто бы прятаться за своей чашкой. Знают ли люди за столом, какие витают у него в голове мысли? Чуя снился полночи в самых компрометирующем смысле, манил за собой, трогал, а потом Дазай во сне ощутил себя сущим похабником, когда понял, что ему снится Чуя лет пятнадцати, а сам он как будто бы даже старше, чем есть сейчас. Удушливое чувство стыда, но какое-то сладкое. Можно было лишь оправдать себя тем, что пятнадцатилетний Чуя в пятнадцать так и был невинен, несмотря на все искушение, что нашептывались ему издевательски приставучим Дазаем, так что совесть почти чиста. Но сон все равно оставил смешанные чувства. Дазаю просто надо с кем-то переспать. И отпустит. Все же просто. Хоть с тем Никитой. Он как раз с ним познакомился, когда тот крался прочь из квартиры. Дазай даже попытался что-то там себе представить, а потом ощутил что-то вроде гнетущей тоски, которая вещала ему – все равно ничего не изменится, пока сам не изменишь.

 А сам – только и мог следить через стол из-за кружки.

 Чуя тоже следил за ним. Можно было вообще видеть, как они, не особо скрывая, хмуро переглядываются. Как на своем языке говорят молча. По некоторым движением глаз Дазай прям читает, что ему желали бы сломать нос. Или дать по яйцам, что он еще больше заслужил, и он даже вздыхает тяжело, словно и впрямь ему подобное сейчас грозит, но Чуя не хочет портить завтрак. Будет он еще растрачиваться на подобное. У него впереди целый день с Дотошновым, и врезать на самом деле он был бы не против ему. А еще лучше – принести ему кусок другой плоти, чтобы хоть на время от себя внимание отвадить.

 Валентин, сидящий словно на поле сражения между двумя баррикадами, с педантичным видом мазал мягкий хлеб маслом. Чуя мог констатировать, что вчерашняя хандра его поотпустила, он выспался, выглядел куда лучше, вопросов о крайне волнующей его персоне не задавал, насчет другой – в его спальне – тоже в плане своих изнывающих от стыда мыслей затаился, к тому же Дазай выставил Никиту до того, как Валя это обнаружил, и был отчасти рад, правда расстроился, что не дал тому хотя бы пяти рублей, чтобы купил себе чего-нибудь вкусного или полезного.

 «Маленький он, что ли? Вкусное ему…» – проворчал тогда Чуя. «Да пусть в нем хоть что-то детское и невинное останется», – был ответ.

 – Валентин Алексеевич, – Арсений нарисовался с добавкой хлеба и какой-то запиской: с минуту назад они слышали, что кто-то звонил в дверь. – Тут вам послание из квартиры братьев ваших-с передали. Озвучить содержаньице-с? – Арсений любил, когда ему позволяли просматривать или зачитывать всякие рода послания, он очень гордился всегда тем, что грамоте был обучен в достаточной мере.

 – Прошу, – Валентин при этом полуобернулся, он, в отличие от мальчиков, был уже при костюме; если у него на день были назначены какие-то дела, то он на завтрак выходил уже полностью собранным. Даже совсем легко повеяло парфюмом, едва он повернулся, но это, скорее всего, был сохранившийся ранее на одежде аромат. И Дазай, и Чуя невольно оказались в своем детстве – так убаюкивал их в прежнее счастье этот запах.

 – Даниил Алексеевич зовут к себе в карты играть вечером. Пишут, что очень страдают.

 – С похмелья, что ль? – булькнул в чашку Чуя, не сдержав смех.

 Валентин взял сам посмотреть записку.

 – И правда. Пишет: «Жду всех вечером на партию. Стуколка или на ваш выбор. Я очень страдаю!». Как будто телеграмму составлял. С похмелья, говоришь? Тогда все ясно. Представляю картину: лежит там с полотенцем на голове и плачет, как мучающаяся от обмороков барышня. Наверное, это очень мило сейчас выглядит. Зайти глянуть, что ли, – Валентина явно развеселило утреннее страдание братца. Бедный Даниил, никто никогда не знал к нему жалости в мгновения его мук великих.

 – Юстя приехала в Петербург, – вдруг вспомнил Чуя, а затем добавил, увидев вопросительные взгляды: больше удивился Дазай. – Я был у них вчера. Как раз гостей застал. Мать и дочь Потешкины. Если бы не Дмитрий, то Юстя точно бы старшую из них скрипкой огрела.

 – Зря не огрела, – не мог не вставить Дазай, наконец-то поймав во взгляде Чуи общее единение в этой мысли. Валентин, однако, даже журить их не стал.

 – Она никак не сообщала, что будет здесь, да еще такая взъерошенная, – с волнением произнес Чуя.

 – Неприятность с ней сделалась. Если расторгнутую помолвку можно вообще охарактеризовать таким словом. Прискорбно, но, Осаму, твое холодное подозрение относительно ее жениха едва ли было предвзятостью.

 – Да разве могли быть сомнения, что мой гений предсказывания мог не попасть в цель. Я всех насквозь вижу!

 – Кроме себя, – не сдержался Чуя. И прежде чем ему прилетела ответка, уточнил: – Я заметил, что настроение у нее было какое-то… Злое, – он не стал упоминать, что они вчера на двоих пытались распить бутылку.

 – Маша мне написала, но просила пока сильно не говорить. Но раз уж я выдал все. Этот Модест Иванович сущий прохвост.

 – Дай угадаю! Вся их семейка – те еще наглецы. Несбывшийся жених, как я предсказывал, нахал редкостный, а мать и отец… Слухи тихие бродят, но я выяснил – в самом деле у них за душой ни гроша, все в долгах. Лично говорил с парой человек, у кого они займы крупные брали. Я же голословно кричать зря не буду. Они бы и рады были Юсте с ее приданным, да только хорошо запомнили, что на любое их заикание о будущих денежках, они встречали намеки на то, что ни гроша не получат на поправку своих дел. Юстя пусть и хотела скрыть от себя правду относительно гадливости этого Модеста, но уж точно ясно видела суть его родителей. А сам мальчишечка… Да вы посмотрите! У него же еще и запасная есть невесточка, единственная наследница питерского статского советника, в девках засиделась, за любого пойдет. А там и перепадет чего обнищавшим.

 Дазай это выдал с ожиданием подтверждения каждого его слова, и Валентин немного смущенно кивнул. Вообще-то никто из них точно не знал о благосостоянии семьи Хомовых, которая некогда и правда имела определенное влияние в столицах, но затем резко ушла в тень, так что слова Дазая лишь дополнительно заставили убедиться, что Юстя едва не влипла в весьма неприятное семейство.

 – Я сразу видел, что он врал. Еще когда только нарисовался дома в Москве впервые со своей родней, пользуясь отдаленным знакомством. Окучивал Юстю. Истинно врал, но вы же всегда мне пеняли, что я в людях вижу лишь плохое, как же. Впрочем, Юстя сама хотела обманываться, правда, не знаю, что она в нем нашла. Даже Чуя куда симпатичнее.

 – У меня вилка в руке. Заметь.

 – Да, пока у меня на месте оба глаза, чтобы заметить. Не порть симметрию.

 – А насчет второй его кандидатуры в невесты ты как узнал? – Валентин не обратил внимания на их типичные подколки. – Устинья выяснила-то окольными путями, что еще ей неприятнее. Теперь вот и знать не желает, лишь гордость свою распаляет. Злится сильно, Маша говорит.

 – Точно так же провел расследование. Все увлекательнее, чем исполнять приказы человека, у которого зубы крошатся о власть, а он и не замечает, – Дазай сделал вид, что и не наехал сейчас ни на кого по фамилии Дотошнов. – Последил немного, походил, поизучал. Модест этот в Петербург приезжал. Только самоуверенные идиоты будут гулять у всех на виду по Невскому и думать, что умнее всех. Дазай Осаму умнее всех, но моя скромность и держит меня в тени таких вот мерзавцев.

 – Что ж не сказал о своей борьбе со злом? – Валентин как бы слегка упрекнул его, но видно было, как он снисходительно улыбнулся.

 – А решил, что так оно лучше. Пусть Устинья сама все узнала, увидела. А то ж ей гордость не позволит принять правду в том, что она ошиблась, купившись на слащавые речи.

 – Жестокий ты, Осаму.

 – Не обвиняй зря. Жестоко было бы ее отдать за такого человека, пусть и сама просилась. Но я девушек за такое не осуждаю. У них чувства смещены, отделены от разума. Тем они и лучше мужчин.

 Его заявления явно никто не понял (Дазай и сам его не понял, скорее так выразил свое отношение именно к Юсте), но более в спор вступать не стал, а Чуя про себя еще раз отметил вчерашнее состояние Юсти. Несмотря на всю драму, ему показалось, что девушка готова не страдать, а мстить. Дазай бы одобрил. Не будет ему говорить.

 – Я, чтобы вы потом на меня не дулись, должен донести до вас одну весть. Вчера пытался, но даже лучше, что вы оба вместе здесь. Мне написал Фукудзава Юкити. Он в Петербурге находится с длительным рабочим визитом. Хочет свидеться.

 Дазай не понял, что это именно в нем звякнуло. Потом дошло – это Чуя с грохотом поставил кружку на блюдце. Он при этом вытаращился на Дазая, словно спрашивая ответа у него, а не у Валентина, который тоже замер, ожидая от них приговора своим словам.

 – Объявился, – лишь произнес Дазай. А он даже не успел хорошенько подумать о том, почему Фукудзава затаился и не дал о себе знать, ведя тихо свои дела. Уж не скрывался ли… Но нет. Просто, видимо, ждал нужного времени. Знал бы сейчас Фёдор, но Дазай даже записки не пошлет ему. Это его теперь дело, а Достоевский пусть наслаждается своими теориями со всем развратом, на который только способен. – Что ему надобно? Хочет узнать, что вы с нами сделали?

 – Он что, нас обратно потребует? – Чуя задал куда более прямой вопрос, при этом Дазай только сейчас всмотрелся в него повнимательнее: новость отозвалась в нем диким волнением. Чуя любил такие вот утренние завтраки, даже если затем предстоял тяжелый день, он был расслаблен, но теперь ему точно кусок в горло не полезет. Никита вчера принес с собой булочки, они еще не успели даже подсохнуть, из них – едва надкусишь – выливалось вишневое варенье, Дазай тоже такую жевал, только на него никак не повлияла новость: уже не могла столь сильно повлиять, а Чуя вот теперь точно к своей булочке не притронется. – Больше десяти лет сидел себе где-то спокойно и тут, откуда-то взялся и требует встречи! Да пошли его к чертям или еще куда!

 – Ну, Чуя, чего ты, – Валентин перехватил его за руку, усаживая на место – тот и не заметил, что вскочил. – Кто ж вас обратно теперь заберет? Теперь уже брать поздно, не перевоспитаешь, вы детки большие. Но если серьезно, то снова – зря ты так. Не требует он встречи. Его письмо было очень вежливым, он написал его на английском, и кто-то даже научил его приписать на русском приветствие и обращение. Он зовет нас всех. И братьев тоже. Он не высказал никаких пожеланий или чего-то, что могло бы вас взволновать, лишь хочет встретиться, увидеть вас, если имеется таковая возможность. Я понимаю ваше смятение, но теперь-то уж нечего переживать. И я еще подумал, может, я зря так подумал, но… Вдруг у него есть какие-то сведения относительно слухов поимки Одасаку.

 Дазай глянул на него. Он прекрасно знал, что Валентин тоже переживал, писал кому-то из своих японских и китайских знакомых, но те лишь прислали ему очередные невразумительные газетные статьи; нанимал какого-то человека в Шанхае для поисков, но тот так и не прислал даже крупицы из того, что могло бы стать зацепкой. Валентин достаточно проработал с Одой, чтобы завязать с ним не просто тесные отношения коллег, они путешествовали вместе, работали. Дазай никогда не говорил ему, но еще тогда в детстве он наивно доверился тому, что Валентин рискнул помочь его другу, и это то редкое, в чем он не успел разочароваться в жизни.

 – Это не рискованно ли будет, говорить с ним о таком? – насторожился Чуя, при этом боясь глянуть в сторону Дазая.

 – Если ты не выдашь ему это в лоб, то с чего рискованно? – Валентин допил чай, кажется, ему уже было пора, он не уточнял, куда собрался, но точно не в салон, иначе бы они выдвинулись вместе. Судя по его виду, это были также рабочие дела. – Осаму, ты бы уж верно додумался, как подвести разговор?

 Дазай задумчиво усмехнулся, таким образом как бы говоря, мол, вы во мне сомневаетесь?

 – На когда назначено?

 – Сегодня вечером. В гостинице «Европейская». Братьям я отправлю послание, надо же еще Дане ответить, что карточная партия или должна быть перенесена, или – играть поздно ночью у меня желания не возникает, еще не знаю… Осаму, – Валентин выждал, когда тот оторвется от вида капающего на чашечку варенья из булки. Дазай посмотрел на него. Взгляд у Валентина был какой-то будто бы предупреждающий. – Я ценю твои изыскания ради Юсти, но твои другие дарования пригодятся не меньше. У Павла Павловича было какое-то еще дело к тебе в салоне. Будь добр, появись там. Я днем сам приеду. Осаму? – Валя взъерошил ему волосы, и тот отдернул голову, пробурчав, что придет. – Чудесно. Чуя, доедай, не нервничай, никому я вас не отдам.

 – Вот еще! Я не маленький, чтобы меня отдавали!

 – Может, и не маленький, но мелкий, – не удержался Дазай, и он тут же перехватывает руку Чуи, ударяя ее об стол и не давая запустить в себя тем, что он хотел схватить.

 Всего-то булочку. Дазай подумал о ноже для масла, что лежал ближе. И он бы даже оправдал такой выбор. Вот ножа от Чуи, даже такого ножа, он точно заслуживает, но, Чуя…

 Валентин ретировался, не желая вмешиваться в их разборки. Дазай же выпустил его, а в ладони будто бы продолжал пульсировать кровоток, что он ощутил, пока сжимал его запястье. Это так мало – почувствовать, как в Чуе полыхает жизнь.

 Дазай попытался расслабиться, а вот Чуя так и замер. Смотрел на него в упор, будто принял какое-то решение и теперь ни за что от него не отступится. И стоило бы тут насторожиться. Дазай и насторожился. Поглядел на того, кто прожигал его взглядом, на что недовольно произнес:

 – Зачем сказал Вале про Достоевского?

 – А зачем ты опять с ним виделся?

 Дазай хотел огрызнуться в ответ, но Чуя тут додумался еще и сократить дистанцию, о боже, больше! Он еще и посмел ему руки на плечи положить, словно пытался вдавить Дазая в стул, а тот смотрел в ответ, мол, давай, спровоцируй меня, я жду… Только вот ждать Дазаю, после состояния, в котором он пребывал вчера… Невыносимо. И невыносимо не потому, что скребет в одном месте, а потому что слишком много его самого уже было вложено в Чуе, и он, Дазай, сам постарался, настырно старался, что сейчас на него накинулось не пустое вожделение, или этот азарт поимки желанной добычи, это отчаяние, с которым он всегда обращался к Чуе, сам того не понимая, и Осаму резко встает, чего от него не ждали, и тащит Накахару, который начинает ругаться, потому что спотыкается о ножку отодвинутого стула, и не получается у него оттого следовать так спешно, а его тянут за собой, и как это почти позорно, но кто видит – в квартире никого, а Арсений явно затаился в своем уголке на кухне, и Дазай не помнит вообще про него, если честно, в момент, когда втаскивает Чую в их спальню, крепко вдавливая в свое тело.

 Ему показалось, что Чуя что-то хотел сделать, когда его начали целовать. То ли вцепиться ему в волосы, чтобы уж выдрать, то ли глаза выдавить, или что он там в детстве еще вечно дерзко обещал ему? То ли – Дазай почему-то уверен, что его самая крайняя мысль – самая верная: Чуя хотел коснуться его лица, удержать, если вдруг Дазай отстранится, но что-то его остановило, и его руки замерли, но Дазай не отпустил – целовал его с какой-то яростной тоской, будто так говорил, что у него есть повод обижать, есть повод так вести себя, и пойми меня! – как бы мерзко и глупо это ни выглядело!

 В том ответе, что он чувствовал, могло скользить понимание, но Дазай больше ощущал ответную обиду, и сам на себя разозлился, отстранившись, но не отпустив, и был уверен, что Чуя вырвется из принципа, еще и ударит его, но тот поддается, цепляясь за него руками, отступая назад. Он падает так опрометчиво смело спиной на свою кровать, утягивая Дазая за собой, и пусть все это в горечи обид, но Накахара невыносимо скучал, и ему без разницы, даже если Дазай сейчас просто вдруг бесится!

 А Дазай, словно первый раз, теряется, дергает его за пояс халата, но Чуя ему не помощник, намеренно: пусть возится, пусть распаляет; Чуя уже столкнулся с тем, что частично его потерял, что там дальше – страх, как боится узнать и ведь редко угадывает, поэтому – лучше уж так, в суматохе, нелепо, зато как горячо – когда рука касается оголенного тела, Чуя не может не показывать своих чувств, и тянет Дазая к себе, желая дать ему понять, что сам все еще любит его, черт возьми! Любит, как Дазай сам вынудил его на то, и это жестоко, мать твою, Дазай, когда ты теперь отталкиваешь, когда ты сам столько сделал, чтобы тебя так желали!

 Чуя сжимает его лицо руками, не давая отстраниться, сам целует его, коварно понимая, что Осаму сейчас плохо соображает и просто поддается своим желаниям, и Чуе все равно, откуда они у него!

 И правда… Дазай будто и не помнил о том, что несколько месяцев уже истязал себя тем, что сторонился Чую. Он навалился на него, чуть ли не с рычанием хватая ртом шею, распахивая на себе самом халат и прижимаясь.

 Дазаю кажется, что в момент, когда он привстает над Чуей на руках и смотрит на него, к нему должен вернуться разум, и он должен подумать о своей идиотской обиде, о всех своих невеселых мыслях, о том, что пытался насадить ему в голову Фёдор две ночи подряд, но он не может найти на это сил – они скорее не идут, будто где-то отдаленно Дазай понимает, что ничего важнее Чуи нет, а сам Чуя вместо того чтобы его отпихнуть и отомстить, просовывает руки под мягкую ткань халата, Дазай ощущает его ладони на своих ягодицах, и Чуя давит руками, заставляя чуть покачиваться и соприкоснуться в творящей дрожь чувствительности, чтобы кровь до боли заполнила вены под напряженной тонкой кожей. Дазай наклоняется и отрывисто целует Чую несколько раз, все оторваться не может, и Чуя слишком уж ведет себя гостеприимно. Дазай сводит его ноги вместе и теперь движется быстрее, между бедер. Ему показалось, Чуя ждал от него в этот момент куда более интимных действий, но он хватает за руки и не отпускает, и без того слишком хорошо, а еще этот взгляд…

 Дазай должен догадаться, что у него выпрашивают сейчас. И вовсе не того, чтобы коснулся его влажной плоти рукой, до этого он и сам дорвется. Чуя смотрит с этим видом: «ну, ты же всегда это шепчешь мне, а сейчас?»

 Все еще любишь, любишь, – Чуя держит эту мысль в голове, он видит это, Дазай в такие моменты никогда не лжет, но он не говорит ни слова, и это пугает. Все их ночи прежде – сладчайших шепот до стыда, можно потом целый сборник составлять, и Чуя записывал даже, пока случайно не оставил без присмотра свои драгоценные записи в одной из комнат усадебного дома в Песно, и чуть сердце его не остановилось, ведь писал он там не только на японском, но и на русском… Он едва не уничтожил его после от страха, а потом зашил так, чтобы никто, даже он сам, туда не залез, а все доверенные бумаге тайны – это все в памяти, но память – одно, а слышать это в момент безудержных ласк – Чуя буквально молит его взглядом, но сам молчит. Ждет ли Дазай от него слов?

 Осаму же не хочет смотреть ему в глаза, и он, не прекращая елозить по взмокшему телу, мучая их обоих своей ладонью, льнет к нему, пряча лицо в его волосах, целуя шею, и вздрагивает, когда Чуя вскрикивает, хватается за него, поворачивает голову, желая самому поцеловать, и это единственное, что способен Дазай сейчас ему позволить.

 Дазай упирается коленом в кровать, не отстранился еще, его пальцы скользят по голому бедру Чуи, скользят игриво, размазывая семя по подрагивающему животу. Дазай очень многое хотел бы ему сказать, ему дурно из-за того, что он сейчас чувствует, понимая, что его по-прежнему жалит эта сумасшедшая любовь, но там же рядом сидит его вредность, питаемая обидой, они тоже занимаются любовью, эти две твари, и травят его таким образом. Осаму резко поднимается – его все еще пытаются удержать, и он хочет сказать что-то гадкое, но вырывается лишь сиплое:

 – Прости.

 И все.

 Чуя лежит еще какое-то время, приходя в себя. Кажется, он опоздает на работу. Ему надо просто полежать, чтобы унять это дребезжание в теле, ощущение, как будто кто-то неумело поводил смычком по струнам, но вместо того, чтобы возмутить разум, это действие принесло ему словно опиумную негу. Жутко, но хочется в этом остаться.

 Ничего не изменилось, Чуя это понимает, это просто очередная пакость между ними, как о таких вещах говорят те, кто имеет к ним отвращение, но Чуя может хотя бы криво улыбаться от мысли, что, по крайней мере, в этом плане не противен Дазаю.

 Он специально не смотрит, что он там делает, а Осаму все же пытается привести себя в порядок. Чуя слышит, как ударяется вода из кувшина о фарфоровые стенки, слышит, как Дазай чихает, потому что от сильного усердия вода попадает ему в нос, и он толком не умылся даже, обтерся и принялся одеваться. Чуя может это себе представить. Как Дазай одевается, как расправляет на себе свежую сорочку, поверх натягивает жилетку, вяжет галстук, очень туго, словно пытается врезать себе его в шею, и этот момент всегда выглядит как-то болезненно.

 Дыхание хочется задержать в момент, когда Дазай вдруг приближается к нему, замирает возле кровати. Чуя ждет всего. Самой банальной грубости, колкости, очередной гадости, нелепого комментария о том, что он так и лежит в постыдной позе, едва сведя ноги, весь растрепанный. Молчание невыносимо, и Чуя осмеливается глянуть на Дазая.

 И едва он решился – как тот вдруг резко бросается прочь из комнаты, но Чуя уловил! Он видел его взгляд, и ему стало страшно. Все, что он предполагал, все – это не то. Это другое. И Чуе очень хотелось верить, что это лишь он себе придумал.

Содержание