Terzo movimento. XIV.

 Если Чуя и был склонен к хандре и переживаниям, то это только сначала выливалось в некоторое болезненное состояние, которое потом переходило в энергическое раздражение, а далее в деятельность. Фаза энергического раздражения, однако, прошла скомкано, и тут сложно сказать, как было бы лучше ее пережить. Нет, лучше все же по привычной схеме. Все дело в том, что именно на нее пришелся момент, когда начался переполох с пострадавшим от неизвестного Мишелем.

 Чую тогда хоть и оставили успокаивать Устинью, но если так уж честно, то с этим и Морин могла бы справиться, а Чуя все же не был столь ловок в подобных вещах, но он честно держал свой пост, пока не явился домой замученный в кои-то веки делами Даниил и не сразу понял, что за ураган на него набросился. Ураган Чуя тогда оставил на попечении Даниила, а сам помчался к Ильиным, надеясь, что его пустят, ибо пару разу уже был у них гостем, когда Мишель наносил визиты, и его очень даже неплохо приняли, во всяком случае, местные барышни были в восторге от столь симпатичного и непривычного юноши, который с ними и по-русски, и по-французски мог, что их еще боле поразило, а Чуя имел повод в удовольствие порисоваться.

 Госпожа Ольга Андреевна Ильина приходилась родной сестрой maman d'Annette, и еще в Москве завела знакомство с Михаилом Дмитриевичем, очень приглашая его к себе, как будет в Петербурге. Три ее дочери, девицы были еще не вышедшие в свет, хотя старшей, Юлии, уже бы не помешало, но она и сама не рвалась, вообще они девочки были нелюдимые все три, однако ж гостей любили. Вот в этот день очень рады были приветствовать у себя Михаила Дмитриевича, ибо все прекрасно понимали, в какую цель он метит, и находили, видать, его вполне себе годным женихом, правда, от Чуи не укрывалось, что лично Ильиных больше интересовали дела не жениха, а его отца и его золотых приисков, с которых однажды должно привалить наследство, но Мишель предпочитал не обращать на подобное внимание. Так вот, в этот день, решив кое-какие свои дела, он несколько часов провел на квартире родственников своей возлюбленной, а потом уже засобирался идти, намереваясь даже заскочить в салон, так как планировал вечер провести в компании Дотошнова и кого-то еще из старых питерских знакомых. Как рассказывал сам пострадавший: вышел он и неторопливо двинулся в сторону Литейного, в тот момент навстречу шел ему какой-то господин, стемнело уже – толком не разглядеть, да и не вглядывался. Он вдруг, поравнявшись практически с ним, будто бы поскользнулся – «да так естественно!» – это Мишель повторил несколько раз. Мишель машинально попытался спасти от падения бедолагу, даже вроде что-то успел пробормотать ему про то, чтобы был осторожнее, да тот вдруг как вцепился в руку и с размаху врезал не готовой к такой подлости жертве по голове, сбив шляпу, а потом ударив еще раз. Ничего подобного не предполагавший Савин не сразу среагировал, но третий удар, будучи все же крепким по своему телосложению, он смог отразить, но тут же ощутил, как силы покидают его, и он стал оседать, ощущая и боль, и головокружение, и мысль у него при этом была, что сейчас еще и ограбят, но грабить его никто не собирался. Нападавший, как уже потом выяснилось со слов свидетелей, рванул прочь по Спасской, куда-то в сторону казарм Преображенского полка.

 Шума это нападение произвело много с самого начала, так как в этот момент прохожих на улице оказалось достаточно, что – важно отметить – нисколько не смутило нападавшего, словно бы демонстрировавшего весь свой уровень наглости; Ильины тогда тут же среагировали на уличное беспокойство, быстро сориентировавшись и втащив раненого Мишеля к себе в квартиру, чем, конечно, напугали слабонервных барышень, но куда ж было деваться?

 Шума много было и после. Когда подключились газеты и начали наперебой писать весьма красочно о том, как один из членов Торгового дома «Нефритовая цикада» получил по голове, вероятней всего, за чайные дела, а разбирательства относительно контрафактной продукции к тому моменту уже давно стали выходить из узкого круга чайных дельцов. Тут еще и примазали факт ближайшего родства с Дмитрием Савиным, из-за чего самые смелые и глупые издания даже стали публиковать у себя на страницах газет чуть ли не авантюрные романы в виде доводящих до истеричного хохота (хохотал Даниил) статеек о том, что это страшная месть некоего бывшего, но много знающего управляющего золотых приисков, который решил отыграться на сыночке обидевших его то ли деньгами, то ли чем еще Савиных. При этом никаких – за последнее время уж точно – конфликтов с подчиненными у Савиных не было, и никто из управляющих своих постов не покидал, но история, не имеющая ни имен, ни конкретики в событиях, строилась в таком вот нелепом ключе, смутно озадачивая людей и путая все больше. Однако обращать внимания на все это лично из Савиных никто не стал, ибо такую ересь распространяли только уж совсем бессовестные малочитаемые газетенки.

 Стоило отметить, что куда больше вся эта история задела даже не пострадавшего, а его отца и дядю (не того, который истерично хохотал). Дмитрий, который ранее как-то совсем равнодушно относился к предостережениям младшего брата относительно того, что Мишель полез в темные дела их чайного дела, теперь зримо помрачнел; первое время вообще был сам не свой, потом, правда, отпустило, все же человек он был закаленный всякими невзгодами, но прежде они не грозили жизни его близким; Валентин же, по особой своей впечатлительности, едва сам рядом не слег рядом с племянником, который, однако, если сначала и чувствовал себя паршиво в большей степени даже не из-за разбитой головы, а от того, что не смог дать отпор, быстро был вознагражден самым великим утешением, которое его родственники восприняли также в самом светлом ключе: узнав через родных весьма скоро о случившемся, в Петербург примчалась Annette Урусова, и теперь эта молодая и очень даже милая особа целые дни проводила на квартире старших Савиных, приходя вместе со старшей своей кузиной ради приличия, правда, вскоре стала и одна являться, ибо сдружилась близко с Устиньей и ее компаньонкой.

 Где-то на этом моменте Чуя, все это время занятый волнениями о Мишеле, о Валентине, о работе, которая никуда не делась, не говоря уже о том, что именно на него она всей своей массой свалилась, и очнулся; среди этого положительным было лишь то, что Павел Павлович, явно шокированный случившимся, вдруг погрустнел и стал каким-то даже особо словоохотливым с Чуей, делясь своими переживаниями. Правда Накахара вскоре просек, отчасти что именно привело к такому поведению: Дотошнов благоговел в неоправданном страхе перед Лу Сунлином, которого чтил почему-то самым главным (Лу Сунлин и не пытался исправить в этом плане свой образ, весьма чутко ощущая такое к нему отношение), и Павел Павлович, не желая случайно ударить пред ним рожей в грязь, решил, видимо, что стратегически вернее будет куда крепче дружить с Чуей, который в случае чего станет мощной поддержкой. Чуя, впрочем, и не собирался его как-то подставлять, хотя про себя посмеивался, но знал ли бедный Павел Павлович, что Накахаре на самом деле был на все это глубоко плевать?

 Прошло чуть больше недели с момента происшествия, и он до сих пор ничего не знал о Дазае. О да! У него была даже не смутная, а вполне себе ясная надежда на то, что Осаму если не объявится, то даст о себе как-то знать, учитывая, что Мишель все же был и для него не чужой человек, но, кажется, Чуя чего-то не учел в своих надеждах, и им суждено было сделаться разбитыми, почти как голова Мишеля, которого к тому моменту решено было перевезти в Песно, так как требовался ему безграничный покой вдали от столицы, где масса знакомых и родственников, в особенности со стороны матери, то и дело норовили нанести ему визит и проверить, цела ли его голова, или, может, все же протечка мозгов случилась. Чуе тоже до жути хотелось уехать, но оставлять Дазая здесь? С Достоевским?! О нет! В этом плане Чуя был не так прост!

 План в голове созрел не сразу, но едва проклюнулся, показался гениально простым, хотя и не без оговорок. Существовала все еще вероятность того, что Дазай не совсем ушел в подполье, и периодически вылезает оттуда. И вылезает, оказываясь тут совсем недалеко: продолжая посещать профессора Шемякова, которому давал уроки японского. Конечно, ничего не мешало ему их бросить без предупреждения или же наоборот, известив своего ученика о том, что придется сделать неизвестного срока перерыв. Вероятность всего этого была высока, но в то же время Дазай не был настолько глуп, чтобы лишить себя заработка. С одной стороны, он не испытывал привязанности к большим деньгам, был весьма равнодушен к роскоши, но опускаться бы тоже никогда не стал, имея какую-никакую гордость. Профессор же платил за занятия не совсем уж гроши, в большей степени потому, что не так уж просто было найти кого-то, говорящего одинаково хорошо на японском и на русском, да еще и готового тратить свое время. У Чуи не было никаких подкреплений этой его идеи, но она в нем вызвала отголосок надежды; он помнил расписание занятий Дазая, и в нужный день обратился к Дотошнову с просьбой отпустить его пораньше.

 – А что такое? – тут же насторожился тот. С ним в кабинете в этот момент находился Лу Сунлин, который мельком отвлекся от своих бумажных дел.

 – Хочет меня видеть мой бывший опекун, Фукудзава Юкити, – Чуя не был мастером вранья, но был уверен, что едва он что-то такое ляпнет, то Дотошнов тут же купится. – Просит помощи в местных делах, так как сомневается в некоторой компетенции своего окружения. Мне неудобно ему отказывать, все же не посторонний человек.

 – Фукудзава Юкити? – Дотошнов попытался распробовать это имя. Японские имена для него были все еще какими-то дикими, но он честно пытался во все эти дела вникать, даже статьи всякие в журналах читал о Японии, книги. – Конечно, иди.

 Расспрашивать Дотошнов не стал, не имея все же откровенной привычки лезть в личные дела (что не мешало ему, однако, копаться в чужом столе, но, видать, в самом деле все не без греха), и Чуя, не ощущая почти что ни капли раскаяния, поторопился покинуть салон, ибо все же это самое раскаяние покусало его, когда он глянул в сторону Лу Сунлина, который уж точно знал, что с той самой встречи в отеле никто более не имел никаких сношений с Фукудзавой. И иметь не желал.

 Чуе было не до этого. И думать о Фукудзаве он на самом деле тоже не хотел, учитывая, что не без помощи этого человека у Дазая поехала куда-то не в ту степь крыша. Но степи – это степи, а Чуя торопился через городские улицы к дому профессора, плотно обмотав лицо шарфом: начало февраля в Петербурге выдалось суровым, мороз щипал, и рожденный в иных климатических условиях мальчик все же не мог не страдать от этого пробирающего до костей холода, но мороз Чую не пугал! Ха! Чуя мнил себя уж точно сильнее сил природы, и сейчас сдаваться не собирался, хотя без радости представлял себе, как будет караулить Дазая у входа в дом. Торопился он как раз к окончанию его занятий, правда время было рассчитано примерно.

 Глупое это решение или нет – Накахара разбираться не желал. Последнее время он был отвлечен домашними заботами о Мишеле, впадая в свои личные переживания лишь во снах, на подсознании полностью зависимый от своих уязвленных чувств, которые никуда не делись, но так все дальше тянуть не должно было, и Чуя точно не намерен был мириться с таким положением дел. Дазай – редкостный говнюк, это он знал с детства. И с детства он не желал быть обиженным им, что случалось неоднократно, и с некоторых пор не должно было случаться вовсе! В конце концов… Эти самые дурацкие чувства никуда не делись, и Валентин был в чем-то прав: Чуя позлился, но за злобой пришла злоба иного рода. Дазая просто так отпускать не хотелось: из-за переживаний о нем, идиоте конченом, и просто из-за того, что куда сильнее измучает ревность к Достоевскому.

 Был еще один момент, который задевал Чую, и о котором он не мог ни с кем поговорить. Он понимал всю серьезность случившегося с Мишелем, сам не мог не переживать, но на этом фоне все как-то слабо отреагировали на то, что Дазай фактически ушел из дома. С другой стороны… Было лишь сказано, что он куда-то уехал с Достоевским, это мало кого осчастливило, но в то же время не показалось чем-то катастрофичным, хотя, естественно, насторожило, но насторожило только из-за того, что Достоевского с некоторых пор считали в семье неуравновешенным, а о том, что в голове Дазая все шло наперекосяк, близко знали лишь Валентин да Мишель. Но последний не мог проявить инициативы по вполне себе очевидным причинам, да ему толком ничего и не рассказали, а Чуя упорно делал вид, что чуть ли не так и задумано, а Валентин… Чуя знал о том, что тот переживает, но боялся его сильнее тревожить, так как тут накладывались и иного рода переживания, и они оба находились в одном капкане чувств, да и Чуя мнил себя куда сильнее, готовый сам справиться и разобраться, мотивируя это все тем, что невыносимо боле терпеть к себе такое отношение.

 В одной из квартир дома профессора Шемякова, кажется, проходил какой-то званый вечер. Съезжались гости, весьма разодетые, намечалось пышноватое празднование. Из-за этой суматохи Чуя боялся пропустить возможный выход Дазая, хотя, придя сюда, уже засомневался в том, что вообще стоило являться, и Дазай давно не посещает занятия, и умнее было бы выяснить прежде о них, но поздно: Чуя стоит на морозе, проклиная всех подряд, особенно этих гостей, что, встречаясь друг с другом, еще не дойдя до места назначения празднества, завязывают разговоры прям на холоде, предвкушая жирное веселье. Кому-то весело, а кому-то холодно.

 И Чуя не может не вздрогнуть, когда его мысли внезапно подтверждаются вслух, но не им самим, а голосом, что звучит словно из какой бесовской дыры.

 – Ты тоже завидуешь их радости? – уточняет голос, словно в поисках мига солидарности, что так редко имел место между двумя людьми, которые давно друг друга не видели, и, что касается Чуи, он бы предпочел и далее жить так на расстоянии.

 Чуя стоял чуть в стороне от фонаря, не желая быть обнаруженным раньше, чем он сам того захочет, а вот обладатель голоса как раз оказался на свету. Тоже замерз. Может, даже щеки слегка отморозил, хотя у Фёдора всегда, по мнению Чуи, было совсем уж нездоровое бледное лицо. Когда он впервые увидел его тогда в Хакодатэ, он произвел куда более приятное впечатление, нежели, когда Валя привез его спустя некоторое время из Японии в Россию. Чуя не был мнительным, но в отношении Фёдора не мог избавиться от этого чувства. Не зря. Смотрел на него сейчас – что-то смертельно опасное в нем вдруг ощутилось. Накахара, конечно, порой был склонен к авантюрного рода фантазиям, так что его это не особо смутило. И вообще! Он ухмыльнулся ответно, он ликовал! Он сообразил уже, что Фёдор не просто так оказался в этом месте, и Чуя, хоть и не рад был видеть его, однако не мог не ободриться! Он не ошибся!

 – お久しぶりですね[1], – растекается в какой-то неловкой улыбке Достоевский, словно слегка виноват перед старым знакомым в том, что столько времени не давал о себе знать. Чуя бы еще столько же потерпел. А потом еще столько же. До конца жизни, сколько бы ему ни отсчитали.

 – Не паясничай, – Чуя терпеть не может говорить с ним на родном языке. Эта его манера, всегда слащаво-учтивая. Чуя понимал, что дело больше в том, что Фёдор так выучился, так привык, но он слишком уж хорошо знал язык, чтобы не понимать всех тонкостей, и явно пользовался всеми этими вежливыми оттенками в каких-то своих целях, что нельзя было не заметить. Это не фантазия Чуи уже. Дазай сам об этом говорил. – Твои ужимки все – оставь при себе.

 – Какой ты грубый, Чуя-кун! А ведь бывали дни – неплохо общались! Ну, не смотри на меня, как на врага своего извечного. Зла я тебе не делал.

 – Еще бы сделал. Лежал бы уже давно в могиле, причем мордой в землю, как я бы тебя туда и спихнул, закопав поскорее.

 – Боже помилуй! Ты жесток.

 – Какого черта ты тут делаешь? – лучше игнорировать все его эти восклицания, он в игре словами порой хуже Дазая, Чуя точно не справится, поэтому проще пропускать мимо и гнуть свою линию.

 – Чудесная погода. Морозит как! А дома-то, дома, в Японии, Чуя, так не бывает.

 – Ты из-за Дазая здесь? – Федор зря думает, что Чуя не способен идти вот так вот в лобовую атаку, и это в самом деле сбивает Достоевского, и он внезапно смотрит на него хмуро, будто отбили все настроение поглумиться.

 – Очевидно же, – отвечает он уже вполне себе обычно, без этой наигранности, даже во взгляде что-то поменялось. Вот теперь видно: как сильно он не рад видеть здесь Чую. Накахара в этот момент внезапно осознал, что в этом есть его преимущество! – И ты сюда явился. Дазай все гадал, сообразишь или нет.

 – Как видишь. Сообразил. А ты? Все науськиваешь его, крыса? А?

 – Ах, если б я…

 – Ах, если б ты! Вот да! Как раз ты! – Чуя ступил на свет к нему, из-за чего Достоевский попятился: атаковать он Чую всегда мог лишь словами, а вот в остальном – предпочитал держаться подальше, прекрасно сознавая весь его взрывной нрав. – Что ты там ему болтаешь языком своим дрянным? Отличился уже раз! Нет, сволочь, тебе мало!

 – Чуя, не на улице же выяснять отношения.

 – Я не выясняю. Я готовлюсь избавиться от вредителя, – Чуя подошел к нему вплотную, вытолкнув из-под света фонаря, из-за все еще шумящих собирающихся у парадной гостей мало кто обращал на них внимание, хотя Чуя уже не сдерживал свой голос в тишине. – Какого черта, скажи мне? – Чуя схватил его за шарф, дернув к себе, да схватил так, что готов был и придушить, спровоцируй Достоевский его сильнее. – Тебе неймется? Задница горит, что покоя нет? Дазай, я, Валентин, кого ты еще хочешь извести своими капризами? Тошно смотреть! Крыса!

 – Чуя, ты точно последний человек, с кем я пожелаю что-либо делить, и кому пожелаю что-либо пояснять, – Фёдор произнес это сдержанно, но нельзя было не отметить, что напиравший на него Чуя, заставил его нервничать. – Пусти меня.

 – Пущу. Мордой о землю. Или об лед. Не поленюсь, дотащу до ближайшего моста! И спущу к чертям! Слышишь? Обещаю!

 – Станешь в самом деле руки марать о крысу?

 – Если это сулит избавление от крысы – и не на такое пойду.

 – Как ты мне подобными жертвами щемишь сердце.

 Чуя мгновенно оторвался от застывшего лица Фёдора, глянув в сторону. Они оба глянули. Сразу не заметили, как Дазай вышел из дома, слегка замешкавшийся из-за того, что попал, того не ожидая, в толпу ряженых личностей, что все еще не закончили прибывать к кому-то, явно превышая возможности здешних квартир, и вот Дазай перешел дорогу и узрел то, к чему не особо был готов. Точнее он предполагал, что Чуя может тут объявиться, но не думал застать его в момент, когда он всем своим видом выказывал намерения совершить грех, о котором не пожалеет.

 Кто бы знал, сколько эмоций в тот момент Дазая переполнило!

 Если Достоевский надеялся, что сие явление даст ему свободу, то зря. Чуя теперь почти был готов душить его, ощущая себя удавом, который обвил добычу кольцами и теперь повинуется лишь инстинктам. Слишком хорошо зная Чую, Дазай немедленно приблизился к ним, схватив его за руку, но не отдергивая, а пока что просто таким образом прося отпустить.

 – Чуя…

 – Где ты шляешься, идиот? Не пора ли кое-кому вернуться домой? – Чуя был рад, что голос его не прозвучал с мольбой, вполне себе жестко и спокойно, возможно, злость, которая явилась, едва явился и сам Дазай, смешалась со всеми переживаниями, оттянув их на себя. Вот так и дальше держаться!

 Дазай лишь посмотрел на него. Ничего не ответил. И это есть дурной знак. Раньше Дазай мог бы все при ссоре обратить в насмешку, ответить ему грубостью, но он сейчас смотрел, как-то грустно и обреченно, словно это Чуя его мучил, а не наоборот! Вот ведь сволочь! Но бить хотелось в такой момент Достоевского, а не его!

 – Мне кажется, вам надо немного поговорить, я даже готов оставить вас наедине, – Фёдор явно таким дешевым образом пытался спасти себя, но Чуя вдруг встряхнул его резко, рискуя привлечь к ним ненужное внимание.

 – Чуя, – снова позвал Дазай, теперь уже напрягая свою руку, уже не намекая, а требуя выпустить Фёдора. – Я хочу, чтобы ты понимал, что сейчас это все бесполезно. Иди домой, пожалуйста.

 – А ты к нему домой пойдешь? – Чуя в самом деле выпустил Достоевского, потому что Дазай уже буквально заставил его это сделать, что разозлило еще больше, и Чуя стискивал зубы, глядя на него. – К нему, да? А ты хоть в курсе, что дома происходит? Или тебе глубоко плевать? – Чуя говорил уже ему это в спину, когда Дазай схватил Фёдора за локоть развернув прочь, но шага не сделал. – Ну, чего ты торопишься свалить? Совсем плевать, да?

 Они все еще не привлекли на себя внимание по той простой причине, что возле дома по-прежнему шла суматоха. Совсем стало морозно, Чуе казалось, что у него брови уже начинают леденеть из-за обильно выдыхаемого пара. Насчет бровей сложно сказать, но торчащие из-под шляпы волосы успели заиндеветь.

 – На Мишеля напали. Тут вот, совсем рядом, буквально через переулок. Это-то тебе хоть известно? Сделаешь вид, что все равно? Что кроме Одасаку тебя ничто не способно взволновать, но каково – плакаться и ныть по тому, кого уже и нет, возможно, в живых и класть на тех, кто продолжает жить, вся твоя сущность страдать, Дазай! Мерзкая!

 Ох, Чуя знал, что зря дает словам волю. На них уже оглядывались, но ни слова из его речи понять не могли, потому, наверное, и оглядывались. Дазай не оборачивался, а вот Фёдор смотрел на него, словно был доволен тем, что Чуя не сдержался и наговорил все это. Только плевал он на Достоевского! Дазай намеренно не реагирует?

 – Что? Даже не возмутишься в ответ? – Чуя приблизился к ним, он вдруг ощутил, как злость прозрачно выходит из него наружу. Если Дазаю можно оскорблять, то почему он сам не может тем же заниматься? – Обвинишь меня или как, скумбрия? Так и будешь отмалчиваться? Напомни, что это я во всем виноват, что я держал язык за зубами, и при этом умолчи, что я это делал по просьбе твоего драгоценного Одасаку, и при этом ни ты, ни я – никто из нас никогда не были ответственны за его жизнь! Столько проблем из-за того, что он не захотел сдаться и попытаться решить все правильным и мирным путем! А виноват у тебя теперь лишь я!

 – Как давно ты все это копил внутри себя, чтобы мне так вот вывалить? – Дазай спрашивал это тихо, он уже начинал подмерзать, но даже не замечал этого; сложно теперь было сказать, что он контролирует себя: он развернулся и смотрел на Чую мало сказать хмуро, разве что шум подымать не собирался: в своей настоящей злобе он никогда не переходил пределы громкости, в отличии от Накахары, который и не рад был устраивать разборки на улице, но уже устроил.

 – Как давно? О нет, я не опускаюсь до того, чтобы собирать в себе подобное, а потом вываливать в нужный момент! Я говорю тебе это лишь сейчас, потому что ведешь ты себя несправедливо и как полное дерьмо, Дазай! А этому, – он кивнул на Достоевского, – и того, зубы выбить мало будет.

 Дазай спрятал руки в карманах пальто. Не видно было, но он сжимал их в кулаки; где-то отдаленно он понимал и принимал всю обиду Чуи, но слышать все его слова – Осаму никак не хотелось сейчас признавать, что он сам до этого довел.

 – Что он тебе наболтал опять, Дазай? Ты потащился к нему снова после встречи с Фукудзавой, и ты опять будто бы спятил! – Чуя потянулся к нему, чтобы дернуть за руку к себе, но нисколько не предвидел, что Фёдор попытается предотвратить его это действие, словно узрел в том лично для себя угрозу.

 Чую очень возмутило сие постороннее движение, и он резко заломил Достоевскому руку, тот вскрикнул, чем привлек ненужное внимание, и тут уже в Чую вцепился Дазай.

 – Выпусти его, не место устраивать разборки, – голос его был при этом загробно-ледяным, из-за чего Чуя напрягся еще больше, еще сильнее сдавив Фёдору руку, но тот уже не подал голоса, собираясь терпеть тогда уже из принципа! – Чуя, так мы с тобой точно ничего не решим, Чуя, все смотрят!

 – Ничего не решим? Что ты решаешь сейчас? Снова уходишь? Снова плевать на меня хотел? Я уже не спрашиваю про все остальное!

 – Да. Если ты хочешь это услышать. Я не намерен сейчас возвращаться домой. Я не могу…

 – Эй, кто такие! Что шумите здеся?! Сейчас позову, кого надо! Быстро вас отсюда выметут! Пьяницы, что ли?! – к ним приближался довольно разгневанного вида дворник, который дежурил вблизи дома, поглядывая косо сначала на шумных гостей, которые почти что исчезли с морозной улицы, а теперь переключил свое внимание на особ, по его мнению, куда более опасных, и весь вид дворника откровенно намекал, что для случайных прохожих он не поленится позвать полицейского.

 – Не стоит беспокойства, мы уходим, – Дазай тут же повернулся к дворнику, который признал в нем молодого человека, посещавшего известного ему профессора, и как-то даже смутился, не зная, как теперь правильно применить свою браваду, а Дазай в самом деле попытался подтолкнуть Чую одновременно к тому, чтобы отпустил Достоевского, и заставить обоих уйти отсюда и не портить ему репутацию. – Чуя, прекрати вести себя неразумно, иди домой. Возвращайся. Не доводи до того, чтобы я иначе с тобой разговаривал, что ты, впрочем, заслужил, учитывая, что не желаешь заткнуться в некоторых случаях!

 – Я за шиворот тебя потащу, если надо будет, а его прибью просто…

 – Не обидно ли будет потом из-за меня в тюрьме оказаться? Или ты, как Одасаку потом тоже будешь скрываться, только вина твоя будет доказана!

 Фёдор и сам понимал, что зря он произносит подобные слова. Продиктованы ли они были болью в руке, которую Чую все еще пытался ему вывернуть, или же его раздражала сама сложившаяся ситуация, но Фёдор все же быстро осознал, что говорить подобного не стоило. Потому что Чую это окончательно разозлило, а Дазаю дало повод его не удерживать.

 Кажется, нос не хрустнул – не понял, но кровища на мерзлую землю все же брызнула, хотя при свете фонарей видно было не столь хорошо. Упавшие капли, едва отдав жар окружающей среде, стали примораживаться.

 – Ну ты и сука, Чуя! – Фёдор тут же зажал нос шарфом, однако если он рассчитывал на какое-то сочувствие Дазая, то – зря.

 – Идите вы оба к чертям собачьим! – процедил Дазай сквозь зубы, бросившись прочь.

 У Чуи было желание его перехватить, но гордость оказалась сильнее. Вот, значит, как? Ничего не поменялось с момента, когда они виделись последний раз, эта тварь еще больше нос воротить стала!

 – Я бы мог пожалеть тебя, Дазай. Я даже это чувствую к тебе, но сейчас – ты жалок просто, – Чуя произносил это уже не от обиды, а в самом деле: он ощущал, что исчерпал последний шанс, он помнил о словах Валентина, но теперь, кажется, вновь потерял в них веру, он попытался, но Дазай непробиваем, ведет себя хуже последней сволочи, корчит из себя страдальца, так пусть провалится в ад, а туда может забрать и Достоевского, и Оду, если тот еще жив, и Чуя не собирается жалеть о своих мыслях подобных, и вообще надо было это вслух сказать, но он не хочет более иметь дел с этими двумя. – Провались! Я клянусь тебе, я желаю тебе этого! Никогда более тебя не видеть, не знать. Провались туда, где ждут тебя те, кто тебе больше нужен.

 И более он не собирается предпринимать попыток что-то исправить. Достало! Он год терпел; он растоптал свою гордость – пришел сюда, но пришел зря, он в этом убедился, и более – ни капли желания унижаться и биться в слезы и кровь ради такой сволочи. Пусть и не было враньем все, что происходило между ними, но Чуе впервые захотелось обрубить все нити. Уж он-то точно не пропадет, а Дазай – Чуя не подписывался никогда беречь его. Хватит. Последняя капля. Обидно разве за то, что надо было сильнее побить Достоевского, а не просто нос ему расквасить.

 Чуя поспешил прочь, желая поскорее скрыться, впрочем, был уверен, что Дазай и не оглянулся на него.

 Всю дорогу до Фонтанки жмурился и со злостью расцеплял потом чуть склеенные на морозе ресницы.

[1] O hisashiburi desu ne! – Давно не виделись! (яп.).

Содержание