Terzo movimento. XV.

 – Сам виноват.

 Дазай был беспощаден в плане сочувствия, точнее несочувствия. Фёдор лежал на спине на диване, пристроив на своем лице полотенце, в котором некогда был снег, но теперь он растаял, Фёдор свернул это полотенце в несколько раз и закрыл им все лицо.

 Дазай не приближался к нему, чтобы посмотреть, насколько сильно вспух его нос, он и так мог себе хорошо представить, зная, как сильно может вмазать Чуя, а тут еще он, однако, все же бил не со всей дури, иначе Достоевский точно бы перелом заработал. Дазай при этом про себя даже жалел о том, так как считал, что заслужил, но что-то ему подсказывало, что пришлось бы тогда возиться и искать врача, а обратиться к тем, кого он знал, Дазай не желал бы, рискуя таким образом выдать их местообитание, а сидеть и листать справочник – то еще удовольствие. Чуе можно было бы сказать спасибо, если бы Дазай не был на него в относительной степени зол и обижен.

 Осаму, однако, доставало ума чуть сбить градус этой обиды, которая корнями врастала в него весь этот год, но здесь он ясно ощущал, что сам довел до точки невозврата, и в то же время: Чуя просто сука, если посмел так заикнуться об Одасаку, словно для него самого он ничего не значил! Или же правда не значил? Дазая на миг, тогда еще там на улице, ужаснула эта мысль, но его и так потряхивало всего изнутри, и он только сейчас снова осекся, и не знал, верить ли ему в слова Чуи или нет. Накахара так искренне сыпал проклятиями, что Дазай не мог отделаться от чувства, что услышал потаенные мысли Чуи. Неужели он добился того, к чему с закрытыми глазами шел?

 Но даже на фоне всей этой драмы на морозе он пока что не переубедил себя относительно своего поступка – покинуть дом. Это не было каким-то протестом, это было естественным желанием оказаться в какой-то момент вдали от того, что может вмешаться в его мысли, а Чуя, Валентин, да даже кто-то из старших Савиных – все они могли. Может, Достоевский и не лучшая для него сейчас компания, но Дазай, находясь в его обществе, ощущал себя свободнее почему-то, пусть и веяло темнотой. Темный путь… Странно. Когда он думал о Фёдоре, то часто вспоминал тот солнечный день в Хакодатэ недалеко от церкви русской миссии. Почему с тех пор все так обрядилось тенями?

 Но на свет Дазай точно не хотел. И считал, что у него на то есть причины, которых он не заслужил, и если все так несправедливо – то только тьма.

 Из темноты он и следил за всем. Чуя был не прав, когда кричал на него за то, что ему нет ни до кого дела. Было. И прекрасно он знал о том, что случилось с Мишелем. И даже порывался в какой-то момент примчаться, справиться о его здоровье, но побоялся столкнуться с Чуей, побоялся опять увидеть Валентина, а еще последние несколько дней он мучился головными болями, которые, стоило здесь признаться, спровоцировал сам себе.

 Он понятия не имел, где Достоевский достал морфий. Но в одну ночь, когда проснулся словно бы от болей в сердце, что было всего лишь нервное, но пугающее, он попросил Достоевского хоть что-то сделать, успокоить его, не распуская при этом руки, как тот порывался, словно бы издеваясь, и Фёдор как-то уж совсем равнодушно напомнил ему о морфии.

 Одна доза. Кажется, она была больше положенного. Специально ли Фёдор такое устроил? Расслабило на весь остаток ночи. А потом с непривычки Дазая долго тошнило, и голова еще день трещала.

 – Убить ты меня так, что ли, хотел, – все повторял ему Дазай, а тот лишь присаживался рядом с ним, гладил по голове и целовал в губы, начиная болтать о чем-то постороннем, постепенно переходя на свои теории о Фукудзаве, и Дазай все это слушал сквозь боль, засыпал, и потом видел во снах Фукудзаву и Евдокию, только ни черта не помнил, что же они там вдвоем могли делать.

 Несколько раз у них поздними вечерами появлялся Шибусава. Он рискнул покинуть уголок у Литвинова, сняв себе более приличное жилье, по-прежнему каждый день являясь перед Фукудзавой, и голова и все остальные члены у него так с мест своих и не пропали, но это пока что не убеждало его в том, что он в безопасности. У него случился конфликт с Эдогавой Рампо, и Шибусава в этом стал видеть дурной для себя знак, из-за чего в нервном раздражении и прибегал теперь к Достоевскому. Дазай лежал на диване и слушал их разговоры.

 Фёдор уже отказался от своей идеи прицепиться к Фукудзаве в качестве помощника, при этом никакого плана по осуществлению своего замысла так и не заимел, словно чего-то выжидал или же сам был к тому не готов, правда на такую догадку Дазая реагировал с презрением и говорил ему, что ожидает, когда Дазай наконец-то сам проникнется до конца мыслью. После таких слов хотелось отодвинуться от него. Но Дазай не уходил.

 Шибусава не рисковал часто отлучаться, придумав себе, что в его отсутствие Эдогава будет готовить против него заговор, но, как правило, приходил с кучей сведений о своем начальстве и со всё сильнее нарастающим беспокойством за свою шкуру, не особо понимая, что второе Достоевского совсем не трогает, а вот первое – это ему было интересно.

 Дазай не мог не видеть, что Шибусава под давлением своего нового знакомого отчасти сам в себе раздувал опасность, исходящую от Фукудзавы, а Фёдору доверял лишь потому, что некому больше было. Глядя на это, Дазай с подозрением все думал: может, Фукудзава в самом деле столь темный человек, что у Шибусавы столько опасений из-за него?

 Интересно, придет ли он сегодня?

 – Если хочешь знать, я боялся, что ты поддашься ему, – прозвучал сквозь полотенце усталый голос Фёдора. – И ведь мы оба знали, что однажды Чуя догадается проверить, приходишь ли ты на занятия к профессору. Только скажи мне, Дазай, сам-то ты: из-за денег ли лишь ходишь с ним заниматься или рассчитывал так увидеть Чую?

 – Даже если так? Устроишь мне сцену ревности? – Дазай рассмеялся даже. – С твоим носом баклажаном. Повесели меня.

 – Заткнись.

 Дазай и рад был заткнуться. Он никак вот не был настроен на разговоры, так что с почтенным удовольствием готов был внять приказу затихнуть, хотя замечал при этом, что с дивана на него так и косятся, приподнимая то и дело полотенце. Осаму в этот момент, пока голова была ясной и чтобы отвлечься от своих переживаний из-за всех услышанных от Чуи слов, разложил на рабочем столе газеты и просматривал заметки о нападении на Михаила Савина. Чуя задел его совесть сильнее, чем он мог представить, поэтому решил поподробнее вникнуть в дело, отсеивая различные сплетни и откровенный бред, однако, газетам с их глупостями надо было отдать грустное должное: писали они по делу мало. Более-менее правдивого вида заметка была во вчерашнем номере «Санкт-Петербургских ведомостей», экземпляр которой Дазай позаимствовал у одного из местных квартирантов. Видимо, здесь издатели были относительно в курсе разбирательств по делу контрафактного чая, поэтому никто не фантазировал на предмет того, почему и кто напал на Михаила Савина, даже писали о том, что полиция уже учинила по этому происшествию допрос братьев Поповых-Старостиных, но те упорно отвергали все обвинения, и в самом деле: предъявить было нечего, а нападавшего не нашли до сих пор. В одном из ранних номеров было описание преступника, но под такое сойдет добрая часть местных мещан, так что надежда на то, что кто-то узнает разыскиваемую личность, стремилась к нулю.

 Во вчерашнем выпуске «Нового времени» тоже имелась заметка о нападении, но писанная в довольно саркастичном ключе, что у Дазая создалось ощущение, будто писавший ее даже жалел, что Михаилу не проломили череп целиком, а то иначе история получалась не до конца зловещей – без трупа-то оно не особо интересно. Вообще мысль была такая, что Савин сам во всем виноват, мол, сам спровоцировал темное дело со своим чаем, который, как писал автор статьи, еще и сам неизвестно каким образом приобретает, может, ворует прямо из Китая (вот уж клевета!), и теперь вот получил по заслугам. Ничего полезного в статье не было, и Дазая она только разозлила, но вряд ли Савины тихо станут терпеть такие наговоры, с другой стороны, был ли здесь смысл опускаться до разбирательств газетенками. Пошумят и утихнут. Такое уже бывало, Дазай знал, что, будучи людьми, вовлеченными в серьезные дела, Савины нередко попадали под нападки и критику с разных сторон. И все же случай с Мишелем был куда более серьезным. Дазаю стало как-то в этот момент особо жаль его отца. Дмитрий Алексеевич порой казался человеком несколько угрюмого склада, но Дазай испытывал к нему теплое чувство уважения, проведя с ним для того достаточно времени в детстве и помня его отношение к нему и Чуе. Был даже в самом начале один неприятного характера случай, когда начались нехорошего толка среди местных жителей Песно разговоры относительно привезенных издалека мальчиков, что едва не закончились одним мелким, но неприятным инцидентом, с чем потом лично разбирался примчавшийся из Петербурга Дмитрий; возможно, он тогда даже несколько погорячился в своем негодовании, но в тот момент Дазай смог убедиться, что не одному Одасаку есть до его судьбы дело, и он зря сильно ограничивал круг людей, которым мог доверять, хотя по-прежнему, наверное, не понимал этого сложного механизма: что именно заставляет одного человека заботиться о другом. Неужели лишь одно чувство, со всеми его вытекающими, тому причиной? Это было чем-то удивительным, и хотелось в это верить, но потом Дазай вспоминал Мори, вспоминал все дурное, что видел в его доме, судьбу Одасаку, и не мог до конца верить в хорошее.

 – Шибусава, похоже, сегодня не придет, – тихо проговорил из-под полотенца Достоевский, вмешиваясь в чужие мысли. – Он вчера жаловался на насморк, тяжко ему в местном климате. Последние дни совсем больной ходит. Как бы не помер.

 – А пусть и помрет. Ты, может, успокоишься. А он – тем более.

 Фёдор как-то неестественно хмыкнул, что Дазай тут же насторожился, и насторожился еще больше, когда продолжения не последовало.

 В газетах более не было интереса, Дазай зачем-то таращился в объявления, приметив одно – их чайный салон, и невольно подумал о том, как там идут дела. Нет, Чуя не прав, что ему нет дела! Но… Как он может наслаждаться так вот жизнью, отдавать себя заботам о чайном салоне и весь этот год пассивно ждать, чем кончится вся эта история с Одасаку? Он даже бросил обиженный взгляд в сторону Фёдора: вспомнил, как тот посмеялся на его робкую мечту помчаться в Японию и все разузнать.

 «Что разузнать? – жестко произнес он. – В какую реку сбросили его труп или где закопали? О, Дазай, прекрати. Тут ты ничего кроме слез не добьешься. Душа успокоится только в момент, когда хоть кто-то за ее мучения заплатит».

 Дазай слышал это в момент, когда морфий кружил ему голову с непривычки от дозы, и вдруг подумал: ведь и правда!

 Мысли метнулись к Чуе. Господи, как страшно он скучал по нему! И как все неприятно было от него это выслушивать. И неужели… Неужели правда во всем этом виноват Фукудзава, и если бы не он, Дазай бы не питал в своем сердце боль, а лишь глубже бы мог втравливать в него любовь, что есть единственно полезный наркотик?

 Не для него такая радость. Дазай будто это с самого начала своей жизни знал и боялся.

 – Понимаю, что ты не в настроении, но не надо такими пожеланиями швыряться. Шибусава мне очень пригодится, – запоздало отозвался на его реплику Фёдор.

 – Для чего? Ты тянешь из него пустые сведения о том, чем занят Фукудзава, но если уж честно, если бы ты в самом деле решился совершить то, до чего додумался, то не стал бы растрачивать время попусту.

 – Ты прав. И не прав. Моя идея… Она же не только ради меня.

 – Прекрати, – тут же отозвался Дазай, вставая из-за стола. О, он прекрасно понимал, к чему последняя фраза, но он все еще готов был отбиваться. – Ради меня в твоей идеи ничего нет.

 Фёдор не ответил. Ответил, но на совсем другое:

 – А Шибусава – он очень полезен. Ты просто не подумал о его пользе. Но ладно. Пока не буду с тобой об этом говорить. Вредничай дальше.

 Дазай мрачно глянул на него. Чуя ошибается, если думает, что ему тут в самом деле лучше. Ни черта. Дазай ненавидел эту квартиру, но бежать из нее тоже не мог. Не признавался себе до конца в том, что все эти разговоры Фёдора о мести услащивали его желание возмездия и справедливости, но не более ведь! Не более.

 Есть хотелось. Дазай пошарил в пальто в поисках своего бумажника, куда сунул сегодняшнюю плату за урок, пересчитал свои капиталы, с усмешкой подумал о том, что он был несколько наивен в плане самостоятельности жизни, учитывая, что даже в Японии постоянно был у кого-то на попечении, однако голодать пока что еще ему не светило, и он поторопился выскользнуть из комнаты, дабы наведаться в ближайшую кухмистерскую, съесть чего-нибудь горячего, что будет очень кстати, учитывая, что он снова выбрался на мороз, который усилил свои позиции.

 Переживания ужин едва ли мог сгладить, но Дазай слишком уже был привычен к такому состоянию, поэтому просто старался не думать о том, как расстроила его встреча с Чуей. Мыслей же иного толка не было, копошились они где-то на подсознании, и когда Осаму уже возвращался назад, то просто сожалел о том, что нет возможности пошарахаться по городу и найти себе приключений на задницу, но в такую погоду на свою задницу он найдет только трескучий мороз, а от него не отобьешься, как от какого-нибудь вора или убийцы, которого Дазай осознанно и не веря в это искал для себя, потому что так хотелось.

 Но, как всегда, не срослось.

 Фёдора он застал уже более живым, чем с час назад, когда ушел. Он сидел за столом, распечатав письмо, которое не так давно забрал из почтового отделения. Валентин так и слал ему письма до востребования. Перечислил очередные средства на жизнь. Больше, чем нужно было. Фёдор пошутил, что это на прокорм Дазаю, но Дазай сам предположил, что едва ли увеличение суммы могло быть связано с ним. При всей любви Валентина к нему, он куда больше верил в самостоятельность и выживаемость Дазая почему-то, нежели в то, что Фёдор справится сам. На самом деле Фёдор действительно легко бы справился сам, ведь ума хватало, но желание опекать – с ним не поспоришь.

 Фёдор не отвлекся от чтения письма. Он предлагал эти письма Дазаю, чтобы тот прочел, но Дазай из принципа отказывался. Не хотел в себе ворошить лишние думы. Да и, в конце концов, адресат у них был конкретный. Некрасиво это – лезть в чужие чувства, даже если это близкий человек. Тем более – если близкий!

 Дазай ночевал здесь на импровизированном футоне, по факту – жестком матрасе, который они позаимствовали через хозяина квартиры за отдельную плату. Предлагалась еще и кровать, но вид у нее был столь разбитый, что Дазай оказался не против вспомнить японское детство и традиции, не говоря уже о том, что не столь сильно уж он любил мягкое, даже наоборот, а тут Фёдор еще и поделился с ним одной из своих перинок, благодаря которой можно было не особо бояться сквозняков, и теплое шерстяное одеяло. Топили здесь каждый день по-разному, бывало так, что и дышать нечем, а бывало, что под утро просыпаешься в холоде, но Дазай не жаловался – холод куда лучше влиял на его воспаленный разум, и сейчас он даже куда больше желал его, учитывая, что было слегка душно, а у него началась уже привычная вечерняя головная боль, которая сегодня, однако, пульсировала как-то иначе, куда неприятнее, и стоило признать, отголоски ее замелькали еще в тот момент, когда Чуя явился перед взором.

 Предполагая лечь пораньше, чтобы предупредить усиление болей, Дазай приготовился ко сну, а Фёдор все сидел за письмами. Показалось, что он даже что-то писал, а потом снова вчитывался, и был сильно погружен в строчки. Дазай не ожидал, что к нему внезапно обратятся:

 – Что же со мной не так, скажи.

 – По этому вопросу лучше тебе обратиться к специалисту в известной области. К нам часто за чаем заходит один врач, угрюмый такой тип, подозрительный, правда, потом оказалось, что он вполне себе безобидный, просто настороженный. Служит в больнице «Всех Скорбящих». Если надо, могу тебя с ним свести.

 Фёдор как-то странно глянул в его сторону на такое заявление.

 – Если только со мной разделишь там палату.

 Дазай лишь фыркнул, но сам с глубоким неприятием представил себя в стенах больницы для умалишенных, он в этот момент массировал ноющие виски. Вообще он зря сейчас затронул подобную тему, учитывая, что Фёдор однажды сам имел возможность туда с треском загреметь, да вовремя трещать прекратило. Зачем вспомнил обо всем этом? Надавил сильнее на виски. Провел пальцем в одном месте с правой стороны. Где-то там есть шрамик, скрытый волосами. Бессмысленная глупость детства.

 – Я не обижаюсь, что ты мне так отвечаешь. Я и звучу сам порой непонятно. Я лишь задался вопросом о том, почему я не могу так легко открываться людям. Что для этого надо? Хочешь прочесть, что мне пишет Валя? Ты мне всегда говоришь, что я к нему жесток, и это есть так, о боже, я не могу отрицать подобное, и я сам ужасаюсь себе, но если хочешь знать: я держусь за то, что вот могу читать его слова, обращенные ко мне. Но мне так горестно от них.

 Наверное, на это следовало что-то ответить, но Дазай лишь лег поудобнее на спину и уставился в потолок. За стеной слышался голос, их сосед порой читал сам себе вслух какие-то заумные книги. Дазая раздражала монотонность его чтения, но скорее у него голос был просто противный. И Дазай слушал его себе будто бы назло. Но слушать ему дальше не дали. Фёдора несло:

 – Откуда такая откровенность со мной? Ах, если бы просто… Если бы он просто предложил мне быть одним из тех, к кому его тянет на одну ночь. Вот бы просто было все! Дазай, хочешь знать? Я ведь имел такого рода мысли. Ты слышишь? Представлял ли он, представляет ли… А вот я представлял. Из любопытства и просто желания. Нет, не такого желания, а желания… Не знаю, просто представить. Самое интересное в этом представлении, что оно уносит меня далеко… В тот дом в Камакуре, где мы жили с сестрой до ее смерти. Валентин оплачивал все расходы. Мне кажется, ему это дорого обходилось. У меня там была отдельная комната. Типично-японская, мне она нравилась, хотя не знаю, почему ж именно. Может, из-за фантастического вида неба, утреннего или вечернего, что я мог из нее наблюдать, когда раздвигал сёдзи. И вот именно в этой комнате я несколько раз приставлял меня и Валю. Нет ни предысторий, ни какого-то обоснования тому, как мы там оказываемся. Просто – мы там. На одном футоне; долгие поцелуи, таких долгих в моей жизни никогда не бывало; и я в его объятиях, а он забывается совершенно, укладывает меня под себя, и это восторг на самом деле. Восторг в моем воображении, может, и оттого, что это все так для меня странно и запретно. Стыдливо? Все стыдливое вызывает на самом деле подсознательно восторг. И я несколько раз засыпал с этой будоражащей меня чисто из любопытства мыслью – каково это! Спать с ним в одной постели и принадлежать человеку, который уверяет в том, что любит. Вот ты бы мог мне ответить на этот вопрос? Или Чуя?

 – Считай, я это все прослушал, – раздраженно отозвался Дазай, который слышал все же каждое его слово.

 – О нет, не ври. Но раз не хочешь, не отвечай. Я просто хочу сказать, что мне капельку жаль, что я делаю кого-то несчастным, и ведь вполне бы мог поддаться.

 – Тебе не обязательно поддаваться, чтобы иметь возможность им пользоваться, а другого ты не умеешь, – Дазай ощущал, как сильнее начинает его мучить боль в голове, а тут еще Фёдор с таким разговором. Хотелось грубо послать.

 – Не обвиняй меня и не осуждай. Не твое это дело. А любовь – жертва добровольная в этом случае.

 – Жертвуешь уж точно не ты.

 – Что поделать, если так. А ты, Дазай?

 – Что?

 – Ни разу не представлял себя с ним?

 Опешил – мало сказать!!! Дазай сел, ощутив что-то ну очень трескучее у себя в висках, весь сморщился, чего Достоевский особо и не приметил из-за того, что комната сейчас освещалась лишь в районе стола, который он занял. В таком свете толком не было видно, как там поживает его нос, но это точно было последнее, о чем Дазай мог думать, когда Фёдор заходил все дальше и дальше!

 – Никогда, – отрезал Дазай.

 – В самом деле?

 – В самом деле. Прекрати.

 Фёдор издал какой-то странный звук, который явно выражал сомнение в правдивости ответа, из-за чего Дазай мысленно вскипел, но переубеждать не стал лишь потому, что ему надо было срочно занять снова лежачее положении. К головной боли добавилось и головокружение. Он прям чувствовал, как до него добрался отголосок встречи с Чуей, который растревожил его сильнее, чем он мог предположить. Давление.

 И Фёдор тут… Боже, нет! Дазай не врал, когда отвечал ему. Ох, не был он ангелом, не был он невинно мыслящим мальчиком, и не чурался никогда запретного, возможно, порой слишком рискуя в этом и втягивая Чую в откровенные развлечения, ибо молодость и все такое, но грань… Кто-то не видит ее, считая, что все может быть дозволено, и что в этом такого. Свободы дайте! Быть может, в чем-то и Дазай так мыслил, но уж точно не в отношении Валентина. Фёдор, видимо, очень сильно путает понятия любви, и Дазай сейчас вовсе не желал в этом разбираться, но его собственные чувства уж в этом ключе никогда не были запутанными. Он любил Валентина в полной мере осознанности в том, что этот человек был существенной частью его жизни: так любят родителей, братьев, сестер, друзей, тех, кто бережет твои самые сокровенные тайны, и тут, наверное, все же стоило признать, что это чувство было многим больше, чем просто к кому-то родным, за него Дазай и смел себя особо ненавидеть, потому что позволил ему разрастись в нем, окрепнуть и заслонить собой прежние, детские… Как так получается, кто скажет, но он был уже подростком, которому снова бескорыстно предложили свою дружбу, и он, дико смущаясь, принял ее, впервые вдумываясь и теряясь. Это не было похоже на его детскую привязанность к Одасаку, которую он по-прежнему лелеял, словно бы по привычке теперь, за что и злился на себя, с Одасаку он не мог быть столь откровенным, и пусть тот многое о нем узнавал впоследствии, но они это никогда не обсуждали, и всю суть своего сердца, если являлось тому желание, Дазай передавал Валентину. И то, о чем говорил тут Фёдор! Сумасшедший!

 Дазай все это обдумал, и уже понадеялся, что Достоевский угомонился, даже обрадовался, что в сон стало тянуть, но не тут-то было:

 – Я не говорил тебе ведь? Я однажды видел его с Го Цзунси. Он, кажется, же здесь сейчас, в Петербурге? Слышишь, Дазай? – ему там что, в самом деле необходимо было знать, что Дазай слушает это все?! – Валя однажды приехал навестить меня и сестру. Он останавливался не в доме, где мы жили, а в том, что был частью старой постройки, где никто не обитал. Он приехал с Го Цзунси. Наверное, потому там и остановился. Очень заботливо с его стороны: и к нам, и к своему удобству. А я тогда очень хотел поговорить с ним. Ни о чем-то конкретном, но веришь или нет, я всегда радовался его приездам. А он с ним приехал. Помнишь, в Москве я тебе рассказывал, что увидел, когда однажды залез в чужой сад в Йокогаме, и тот другой рассказ? И я тогда подумал о том же самом. И захотел удостовериться. Я оказался прав. Я видел их вдвоем. И смотрел. До самого конца.

 Дазай сел и вдруг расхохотался. У него в голове все затрещало, но он все равно смеялся, хотя и пытался успокоить себя.

 – Вот тут ты точно брешешь, Феденька! У тебя головка не болит часом, что ты такое несешь? Я бы еще посмеялся, да череп, боюсь расколется. Что ты щуришься? Да я в жизни не поверю в подобное уже просто потому, что Валентин никогда не брал с собой в Японию Го Цзунси, и тем более в те времена, когда ты там еще был, он всегда оставлял его вместо себя в Китае, – Дазай при этом не стал добавлять, что Валентин тут, следуя своей несколько неуемной в плане красивых личностей натуре, просто пользовался моментом, чтобы познакомиться с кем-нибудь из местных, желающих провести одну ночь и забыть друг друга, вероятно, навсегда. При этом Валентин никогда не тащил своих любовников в те места, где гостил. Дазай не мог, конечно, ручаться за него, но все же такого рода подробности знал из первых уст при конфиденциальных разговорах, которые Валентин привык с ним и Чуей вести. Тут Дазаю даже горько стало от мысли, что лишил он себя подобных вечеров за выпивкой и пошлыми шутками. С Фёдором же не пошутишь. И смотрел он сейчас как-то коварно-злобно в ответ на это разоблачение. Видимо, Дазай так уверенно себя повел, что он и не попытался возразить и придумать аргументы в свою защиту.

 – Зачем ты подобное придумал? Совсем рехнулся?

 – Пусть придумал, – Фёдор очень старался сохранить свою невозмутимость, решив при этом ударить с другой стороны. – А что, если я тогда тебе скажу, что видел однажды, как ты сам возлежал на Чуе, страстно вбиваясь в его тело, а потом еще долго не мог оторваться от его задницы, услаждая ее своим ртом?

 Дазай оскалился на такое заявление, он был задет уколом смущения, но его личные интимности, в которые в самом деле, возможно, влез посторонний, в данном случае вдруг взыграли на ином уровне, и он ядовито спросил:

 – И тебе понравилось? Смотреть понравилось? Сам, наверное, с ума сходил?

 – На грани зависти.

 – Отвратительно.

 – А ты даже не смущен.

 – Не пред тобой. Да и не уверен же я опять, что ты не врешь, – Дазай все пытался его прочесть, но определить в самом деле теперь было сложно. Фёдор – не тот человек, которого легко считать.

 – Не вру.

 Произнес уверенно. Дазай лишь хмыкнул. И более разговаривать об этом не собирался. Не потому, что тема была из ряда вон деликатная и личная, был тут иной момент: Дазаю изо всех сил приходилось сейчас скрывать то, как сильно задевают его воспоминания о близости с Чуей. А после той встречи на улице… Когда Дазай принял решение отдалиться-таки от него, он полагал, что кончится для него это болезненно, но именно в этот момент, когда Фёдор все это произнес, ощутил – не просто болезненно. Смертельно. Он не подозревал, что уже не просто скучает, а мучается, и сейчас этого чувства желал меньше всего.

 Он более не собирался ни о чем говорить с Фёдором. Отвернулся к стенке, за которой все еще продолжалось чтение, и попытался, несмотря на пульс боли в голове, найти общий язык с Его Неимператорским Величеством Сном.

 Невсемилостивейший Государь Сон капризничал и издевался над своим жалким рабом, и Дазай ничего тут не мог поделать. Он вроде бы дремал, но в этой дремоте все было паршиво. Голова болела (может, это именно и мешало расслабиться), постоянно мерещился Чуя, который снова высказывает проклятья в его адрес, затаивает в сердце вечную обиду, отказываясь отныне верить в такого человека, как Дазай, а как только Чуя исчезал, являлся Одасаку и почему-то говорил Дазаю такие вещи, которые никогда бы в жизни не сказал, и только подсознание Дазая в своем расстройстве могло до такого додуматься. И он все говорил ему, что это Фукудзава виноват, но тут являлся Чуя, угрожал ему, что убьет Дазая сам, если тут немедленно не застрелится, и затем Дазай видел финал: Евдокия протягивала ему пистолет, плакала, качала головой, глаза ее блестели, и в них выражение глаз ее брата, словно она и за него льет все его слезы, и говорит Дазаю о том, что несправедливо, что ее брат все это выносит один. Что все неправильно, и она не переживет, если Дазай это сделает, но лишь смотрит, как он вставляет дуло пистолета в рот и думает искать глазами Чую, словно ждет его приговора…

 Приговора нет, потому что его будят. И болит не только голова, но и все тело. И сердце бешено стучит.

 – Дазай, очнись же ты! Совсем измучился, – Достоевский сидел подле него и пытался привести в чувство. Он сам, кажется, так и не ложился, на столе была зажжена новая свеча, он что-то читал, а тут Дазай наконец-то достал уже мешать ему своим беспокойным сном. – Что там в твоей голове? Скажи мне? Очухался? Ты повторял все время имя сестры.

 Дазая повело вбок, но Фёдор помог ему не завалиться. Он подсел к нему ближе и чуть прижал к себе, пытаясь успокоить. Дазай сначала принял этот жест, но потом ощутил себя неловко. Даже в детстве, когда он в самом деле считал его своим близким другом, он не имел привычки демонстрировать при нем слабость. Дазай до сих пор ненавидел себя за то, что позволил ему устроить разврат, оголив задницы, ибо тоже то была слабость, но они более не говорили об этом, и Фёдор пока что делал вид, что ничего и не было, пока ему это было так удобно, но Дазай сейчас и не в том был состоянии, чтобы все это обдумывать. Он что-то пробормотал про Чую, сам не понял, что же такое, но Чуя! К нему сейчас хотелось больше всего. Сейчас, когда так плохо, когда все болит, когда он переживает снова из-за Одасаку, со всей силой, а не вот так вот. И не прекратить! Боже, есть ли нечто, что прекратит пытку?

 – Послушай меня, я тебе уже нашел ответ.

 Дазаю показалось, что ему мерещатся эти слова.

 – Что?

 – Ты бормочешь все. Бормочешь имена все те же самые: Чуя, Одасаку… Сестру мою зовешь. Ты понимаешь, откуда все это идет? Я давно тебе все объяснил. Я давно тебе указал пути! Дазай! Слушаешь меня? Слышишь? – Фёдор вдруг так сильно его тряхнул, что Дазая замутило, он толком не проснулся, и вообще не был уверен, что проснулся. Зачем-то вдруг вспомнил, о чем они говорили перед сном его, и совсем запутался в том, что происходит. – Зачем нам эти все страдания? Зачем должны страдать ты, я, Одасаку, Чуя? Зачем душе моей сестры страдать на том свете? Ты знаешь, что я изо всех сил желаю верить в тот свет, и верю, что сестра моя там? О, иначе быть не может! И мне лишь страшно оттого, что внутри меня все темное, но как иначе? Кто-то должен идти по этой дороге. И я так презираю всю несправедливость, что готов. Но один… Я бы мог пойти и убить Фукудзаву в любой момент, но страшно. И один я не могу. Не для меня это только. Для тебя тоже. Ты подумай! С отмщением все прекратится. Оно стоит того. Все прекратится. И тебе спокойнее станет!

 – Да черта с два! Пусти меня, – Дазай был на грани того, чтобы зажать уши руками, но пока что просто мотал головой, таким образом только усиливая боль, но почему-то был уверен, что это спасет от слов Достоевского.

 – Ты скучаешь по нему? По Чуе, правда? И я тебе не заменю его никогда, это угнетает, но я давно это прекрасно осознал – как вершатся наши с тобой отношения. Но, Дазай! Не станет Фукудзавы – все вернется назад! Ты успокоишься. Все это закончится. И пусть это грех, но за покой души не может быть малая цена!

 – Души… Ты все путаешь у меня в голове, ты это придумал, – Дазай попытался осознанно глянуть на него, а еще силился понять, неужели Фёдор в самом деле дошел в здравом уме до таких мыслей? Считает их верными? Или на темной стороне все перевернутое и кажется верным? И никаких обязательств. Никакой совести. – Ты в самом деле полагаешь, что я дойду до того, чтобы убить человека из идеи?

 – Но это же просто, когда ты уже знаешь, как это делается, – Фёдор это так произнес…

 Дазай замер. Он не мог точно сказать, прошиб ли его холодный пот раньше, или же это сейчас. Наверное, все же раньше, когда он прорвался сквозь сон в реальность. А потом снова. У него сердце билось ненормально. Так бьется оно, когда перекачивает подгоняющие его работу вещества. Выбивается потом из сил. А сейчас само по себе сходит с ума. А Фёдор смотрит на него, как-то задумчиво. И Дазай понимает, в чем эта задумчивость. И Достоевский улыбается, когда Дазай качает головой. Мол, смысла нет отрицать.

 – Да, я узнал о том случае, – тихо звучит голос. – Ты не подумай, что я как-то этим воспользуюсь, я молчать буду. Он мне случайно сболтнул. Но я был и удивлен, и нет, узнав. Ты поразил меня. Сколько тебе тогда было, напомни?

 – Отойди от меня, – Дазай отпихнул его, намереваясь встать, но у него голова закружилась. И он побоялся при этом закрыть глаза, словно тогда всё увидит, как в тот день. Фёдор не отставал, что-то еще спрашивал, подробности. То, что давно смогло спрятаться в потемках его воспоминаний, подкрепляемое тем, что вина была его лишь непрямая, теперь вдруг показалось, да в таком уродливом, прежде невиданном виде, что он лишь смог прошептать в ужасе:

 – У тебя морфий еще есть?

Содержание