Пассажирский поезд из Санкт-Петербурга прибыл на станцию Окуловка около семи часов утра, остановившись всего на десять минут.
Готовый еще заранее на выход Чуя спешно вышел на перрон и еще минуту зачем-то озирался, словно станция была ему незнакома, но на самом деле он в какой-то степени просто рад был оказаться наконец-то в этом месте. Из столицы он выехал вечером и не так уж плохо провел время в дороге, ехал вторым классом, встретил даже кое-кого из столичных знакомых, его приглашали к себе играть в винт четвертым, и Чуя даже обещался быть, но в итоге пропустил назначенное время, задремав за книгой, а проснулся уже в момент, когда поезд отходил от станции Веребье. До прибытия оставалось часа полтора, и все это время Чуя просто смотрел в окно на скучный пейзаж, но в каком-то смысле его успокаивающий, и тихо себе радовался тому, что отдаляется от столицы.
Его предлогом уехать в Песно послужило то, что Мишель уже более недели как был там, и Чуя желал навестить его, правда, нужен ли был ему там Чуя, учитывая, что туда же со своими тетушкой и кузиной Юлией Ильиной отправилась гостить Annette Урусова, но Чуя на самом-то деле и не к Мишелю рвался. Он рвался просто сбежать. Валентин это прекрасно понимал и разрешил ему отправиться на масленичной неделе, правда, до этого пришлось очень уж постараться закрыть некоторые дела в салоне. Павел Павлович возражать не стал, хотя поник, учитывая, что на Сашу все же так полагаться он не мог, но Чуя был рад, что не услышал никаких претензий в свой адрес, даже если мысленно они в чужой голове прозвенели. Дотошнов спросил его мельком, когда же ждать обратно, а Чуя неопределенно пожал плечами, ведь следующим пунктом в его планах было напроситься на поездку с Лу Сунлином в Китай, а отбыть они с Го Цзунси собирались уже в марте. Чуя уже мельком намекнул на это Валентину, и тому хватало проницательности раскусить, чем все навеяно, и имя Дазая они не произносили, и Чуя при этом не смотрел Валентину в глаза, потому что к его собственному расстройству добавлялось еще одно, от его собственных слов, когда Чуя прямо ему заявил, что более не собирается насиловать себя унижением и пытаться вернуть того домой. Чуя в тот момент готовился даже с ним поругаться, но Валентин, чутко внимая его состоянию, не стал давать ни советов, ни просто что-то высказывать. Насчет отъезда Чуи он обещал серьезно подумать, и у Накахары была полноценная надежда на то, что желание его будет тем или иным образом удовлетворено.
У Чуи странное чувство. Ему хочется, очень хочется куда-то уехать. Путешествовать. Словно это должно было вернуть его дух в прежнее русло. Он будто бы застывший жил весь последний год, хотел что-то изменить, и теперь ему уже было все равно, если без Дазая. У Чуи тоже гордость есть, и он не намерен ее испытывать столь варварским способом.
Он накануне отправил телеграмму в Песно, сообщив о своем прибытии, но что-то ему подсказывало, что та или не дошла, или по какой-то иной причине ему сейчас придется самому соображать, как добраться до поместья, поскольку, выйдя со станции, он не обнаружил ждущего его экипажа.
Время раннее, прохладно, хоть и одет он был тепло, но оно всегда зябко, когда выходишь из теплого вагона на улицу. Чуя не очень любил местных извозчиков. Мужички они неприятно ушлые были, со своими странностями, но был ли выбор? Чуя даже пожалел о том, что при себе не имеет слуги, но и не мог оставить Валентина без Арсения, хоть тот и сам порывался уехать, взволнованный здоровьем Михаила Дмитриевича, за которого переживал не меньше его родного отца. Вале бы подыскать все же себе кого; он особо не поднимал обсуждений относительно того, что к нему в лакеи напрашивается Никита, но все еще очень сильно сомневался, хотя и переживал из-за судьбы этого молодого человека, рассказав Чуе его историю, при этом в его версии все это прозвучало еще более драматично, а Чуя лишь с опаской спросил, верит ли Валентин этому Никите, и тот тогда впервые задумался о том, что что-то в словах юноши могло быть неправдой, хотя Чуя на том вовсе не настаивал, просто пока не имел повода доверять постороннему человеку. От Дазая верно заразился такой привычкой.
С ним на станции вышло еще человека три, но они уже куда-то подевались, впрочем, ехать с кем-то посторонним и заводить знакомства Чуя особо не желал. Он уже приметил себе одного свободного извозчика, прикидывая, на сколько сможет с ним сторговаться, чтобы прям до дома довез, как его вдруг окликнули:
– Господин Накахара! Господин Накахара!
Чуя оглянулся сразу же на знакомый голос, разглядев во все еще густых потемках, как, запрыгнув в довольно крепкого вида крытые сани, ему машет мужичок, разодетый в объемный тулуп из коричневой овчины; он снял с головы шапку, хотя было морозно, и принялся махать ею, чтобы еще больше привлечь к себе внимание, и снова позвал его:
– Господин Накахара! – он вдруг бухнулся на задницу и пришпорил своих двух орловских рысаков, подкатив прямо к немного удивленному Чуе. – Вот не ожидал вас увидать тута-с!
– Василий, что же ты с утра на станции позабыл? – Чуя с какой-то жадностью уставился на огромные сани немного устаревшей конструкции, но не менее манящие в них запрятаться.
– Да барина своего еще заранее привез. Аль не свиделись с ним? Замерзли-с от долгого ожидания, видать, сразу в вагон сиганули! – он расхохотался. – А вы? Из Петербурга будете-с?
– Из него, – Чуя все оглядывал сани, чуть ли не пуская слюни. – Только дома, видимо, пропустили время моего прибытия.
– Так садитесь! Домчу! Прямо к крыльцу подвезу!
– Так не по пути ведь, – Чуя несколько смутился: Василия давно он знал, он служил в соседнем поместье Соколовка, что было в примерно пятнадцати верстах от Песно, принадлежало оно Тайному советнику Миронову Вячеславу Ипполитовичу, которого, судя по всему, и привез Василий на станцию, да еще не успел уехать.
Чуя не удивился, что не признал никого знакомого, да и не вглядывался он в скрытые темным утром лица. Миронов бывал у них гостем; с молодежью, правда, не общался, наведываясь в основном по каким-нибудь хозяйственным делам, считая своим долгом помогать и просвещать Марию Алексеевну; Чуя несколько раз гостил у него, немного знакомый с его уже давно повзрослевшими сыновьями, которые теперь почти в деревне-то и не бывали.
– И что ж не по пути? Там расстояние-то! Пройдем! А вам тут чего мерзнуть! Садитесь! Довезу, довезу! Лошадки мои уже накормлены и напоены!
Чуя не стал больше заставлять себя уговаривать. Василию он доверял, так что раздумывать не было причин, и он радостно пристроился, закутавшись сразу в разложенные внутри одеяла.
Он думал даже немного подремать, но сон не шел, да и время уже было привычное для подъема, и Чуя просто таращился на заснеженный лес, через который начался их путь.
Может, чуть больше часа прошло, как он стал ощущать, что напряжение, по крайней мере, от последнего месяца, слабее стало давить на плечи. Чуя даже позволил слабой улыбке дернуть себя за щеку.
В этом было всегда что-то волшебное. Возвращение домой. Невольно, но он вернулся воспоминаниями в тот день, когда впервые прибыл в эти земли. Едва ли счастье и радость могли тогда заполнить эти дни, и сейчас Чуя даже удивлялся тому, что те страхи его и волнения не вспоминались как что-то неприятное. Скорее это был опыт. Тяжелый для девятилетнего мальчишки, оказавшегося в чужом краю, но опыт. Тот первый год… Чуя всегда прежде был здоровым ребенком, но едва он оказался в суровых условиях, его организм стал устраивать бунт за бунтом. Ослабленный тяжелой формой скарлатины, что он пережил, он вскоре снова разболелся, простыл. Все еще воспринимая все вокруг себя совершенно чужим, он ощущал себя глупым мальцом, которому захотелось приключений, но он не продумал все до конца в силу того, что и не мог продумать. Дазай в те дни был лишь жестоким раздражителем для него, поговорить он мог только с Лу Сунлином, но все это было не то. Разве мог Чуя явить им свои слабости? Разве мог дать понять, что сходит с ума от чужой обстановки, совершенно чуждого его пониманию языка, и в те дни ему порой казалось, что он все забыл, чему научил его Лу Сунлин за недели плавания. Чуя ужасно хотел домой, ненавидел Дазая, ненавидел этот холод, которым веяло, едва он покидал протопленные комнаты, холод этот был ужасающим, и ему даже порой снилось, что он замерзает до смерти.
Внешне же он терпел. Не капризничал, слушался, учил уроки. Настороженно, но знакомился с окружающими, при этом не зная, что же ждать от них. Единственное, Дазай тогда чувствовал себя в этом отношении похожим образом и тоже вел себя крайне настороженно. Они медленно привыкали к новой семье, в которой оказались; не знали еще, стоит ли верить тому проявлению доброты, что на них была обращена. Здесь все было по-другому, по-своему строго, и, может, капельку, интересно, но любопытство тогда на фоне всех болезней Чуи едва ли могло явить себя в полной мере.
Та первая зима, однако, помнилась не только холодом и обилием соплей. Он впервые тем поначалу для него мрачным зимним утром увидел рождественскую елку, украшенную взрослыми для детей, и тогда так и не понял всех смыслов праздника, но ему понравилась эта елка, обвешенная фантастического вида игрушками, ему понравились зажженные вечером свечи, и еще – это было одно из самых ярких его воспоминаний о маленькой Юсте, наряженной тогда в прекрасное белое платьице и читавшей какое-то поздравительное стихотворение матери на французском языке, звучание которого уже тогда его стало пленять. Чуя никогда не видел таких красивых девочек, в таких платьях, он был в восхищении и, может, даже капельку испытал то, что могло бы быть похожим на эту невинную детскую влюбленность, а еще посчитал Дазая за своего соперника за внимание красивой девочки. Дазаю она тоже понравилась. Нечто дивное и непривычное было в этом ее образе. Может, тогда они и захотели наконец-то попробовать дружить с этой девочкой, которая почти с самого начала их приезда то и дело крутилась рядом, приставала, щебетала на своем французском, постоянно придумывая способы, как бы подобраться поближе и познакомиться. Останавливало ее лишь то, что мальчики мало что из ее речи на двух языках могли понять, а она уж и подавно не могла взять в толк, что это за странный у них язык, и спрашивала у Лу Сунлина, откуда дядя Валя их таких достал. Но время шло, и ушло недалеко, и преграды стирались. Чуя помнил, что куда лучше осваивал язык не из занятий с Лу Сунлином и не с позже нанятым для них учителем-японцем, с которым сначала не особо и интересно было общаться помимо уроков. Тогда Юстя была единственной их сверстницей, кто с ними захотел дружить. В ее арсенале была целая куча игр, которые или отдаленно напоминали что-то японское, или же были совсем незнакомы, но тем самым куда больше привлекали. Чуя никогда прежде не запускал бумажного змея, которого Юсте откуда-то привез кто-то из родных в подарок, он до сих пор помнил свой наивный восторг от этого развлечения.
На территории поместья часто появлялись крестьянские дети, смотревшие на них косо; не пугались, но частенько вели себя странно. Чуя, может, к счастью, тогда не понимал их разговоров, но и так ощущал себя неуютно под их взглядами. Он прежде и подумать не мог, что привлечет столько внимания, и внимание это будет порой обращенным на него не с добрыми мыслями. Их, случалось, даже опасались, но задирать не решались поначалу, побаиваясь, видимо, того что оба мальчика воспитывались хозяйкой дома, а ее тут уважали, но дети есть дети, и все же они, если взрослые не успели им нашептать, не столь жестоки, когда сталкиваются чем-то непонятным и чужим, ударяясь в глупые суеверия. Были случаи, что Чуя дрался с местными мальчишками, провоцируя их порой даже на драку, но все это заканчивалось быстро, и местные даже подивились тому, что этот странный мальчик еще и может отпор им дать, значит, с ним надо аккуратно иметь дело, а при случае и, может, даже подружиться.
Со взрослыми же куда сложнее. Дети способны проявлять злобу, но их сердца еще мягкие, и можно их исправить. Сердца взрослых же – камни, и если в этом камне уже заложены невежество, глупость, то не вытравить их оттуда. Чуя во всех деталях не знал всей истории, но повод к ней был совершенно невинный. На кухню тогда из здешней деревни взяли новую повариху, женщину еще не старую, но уже не молодую, служила она прежде как раз в Соколовке у Миронова, но не поделила что-то с новой женой барина и ушла. Мужа у нее не было, а детей содержать на что-то было надо, и Мария Алексеевна быстро сориентировалась, пригласив к себе.
Прежде новая повариха, казалось, не проявляла вообще никакого внимания к детям из хозяйского дома, но этому все равно суждено было случиться: кухня выходила отдельной пристройкой к основному дому, имела свой дополнительный вход с крылечком и навесом, оплетенным диким виноградом, из-за чего получалась тень, и Дазай там пристраивался обычно почитать, чтобы иметь возможность пробраться в само помещение кухни и взять что-нибудь вкусное; тогда как раз уже яблоки начали поспевать, и их целыми чашами, желто-красные, оставляли на огромном деревянном столе, готовя под варенье. Брать можно было, вот Дазай и таскал. И попался этой женщине. Она, как выяснилось, все больше стала коситься на них, а тут еще и увидела в его руках книгу, японская какая-то, Дазай тогда не отрывался, читал постоянно. Что там так напугало эту женщину, письмена незнакомые в сочетании с самим Дазаем или что, но она вдруг стала слухи разносить по окрестностям; Чуя тогда впервые услышал это странное слово «нехристи», и даже сначала не понял, что оно к нему относилось, не понял его смысла, не говоря уже о том, что и не мог потом понять, чем заслужил и с чего, но вокруг в самом деле стали болтать, что в местной усадьбе чуть ли не бесов азиатских пристроили жить, нечистые они, пусть и дети, и все в подобном духе. Дошло до того, что свои опасения, завуалированные беспокойством, стали выражать уже Марии Алексеевне в лицо, когда она, к примеру, приезжала на утренние службы в деревенскую церковь; Мария Алексеевна, кроткая по своей натуре, сначала держалась, не обращала внимания, но когда к ней из окрестных деревень пришла небольшая подговоренная шепотками сворка баб с мужиками и принялась с демонстративным заискиванием увещевать барыню, что грех она тут разводит, Мария Алексеевна совсем обомлела, не понимая, какой еще грех, о чем они?! Чуя, в силу разных обстоятельств, почти не замечал всей этой истории, может, даже бы и не вник в нее, если бы не приехал взволнованный сообщениями бывший тогда ближе всех по расстоянию Дмитрий лично разобраться с теми, кто недоволен. Никаких серьезных последствий не случилось, та женщина сама от них ушла, потом так и продолжала всякое болтать, но кто ж ей запретит, но визитов с разговорами о грехах и демонстрацией своего невежества более никто не наносил. Кто-то даже извиняться приходил.
Невежество порой выказывали и люди иного сословия, приезжавшие в гости к Марии Аменицкой, но те все болтали за спиной, а болтать – люди всегда будут болтать. Дазай так говорил уже позже. Как бы ни менялся мир, а природа, сущность человеческая, желающая как и добра, так и зла окружающим, желающая видеть кого-то страдающим, желающая сплетничать, злословить и обижаться на то, если это делалось в их адрес в ответ, – не меняется. Люди суть такие, с этим спорить, свою гордость лишь унижать. Чую тогда поражало это в Дазае. Какое-то спокойствие, с которым он принимал неприятные человеческие стороны, хотя порой он выглядел при этом каким-то грустным, но с Чуей никогда это не обсуждал напрямую, даже в тот момент, когда они сблизились на уровне собственных душ.
Все эти годы в Песно… Как все вдруг обернулось, что Чуя перестал воспринимать этот дом своим ошибочным заточением? Затем больше… Здесь было все. Все его счастье и самое сильное чувство, что только подкрадывалось к нему сквозь детство, что полнилось играми, забавами, проказами и обязательными уроками: изучением русского, французского, китайского, который постепенно стал меньше притягивать к себе интерес, но Чуя не хотел отставать от Дазая; они в обязательном порядке занимались дополнительно японским; изучали арифметику, географию, мировую историю и литературу, заучивали целые куски шедевров поэзии, что особо очаровывало тогда Чую; пробовали рисовать, и здесь уже Дазай не смог сдержать своего особого интереса, хоть и ленив был даже на этом поприще. Мария Алексеевна частенько лично с ними занималась музыкой. Всегда ласковая, она просто уже своим присутствием располагала к урокам, и это было настоящей драмой, если с ними в отсутствие ее занимался кто-то другой, вроде учителя Юсти.
Затем к ним был выписан по просьбе Валентина Сакагути Анго-сэнсэй, который уже вплотную занялся с ними японским языком, литературой с обязательным набором всех известных поэтических антологий, шедевров эпохи Хэйан, которые, к радости сэнсэя, будили в них тогда искренний и чистый интерес, тем самым заодно погружая в перипетии истории родной страны, чему также уделялось внимание. Это было одним из условий Фукудзавы: не дать забыть мальчикам места, откуда они происходили. Чем именно Валентин смог умаслить Сакагути – тайна всех тайн, но прибывший сначала, по его мнению, чуть ли не в морозный ад, Анго вскоре обжился, став их любимой жертвой для проказ, впрочем, сам виноват был: никто его не заставлял изображать из себя гувернера, чем Анго увлекся, порой слишком изводя своих воспитанников занятиями и невольно провоцируя вести себя плохо, ибо у детей нередко имела свойства множиться вредность в ответ на строгость.
Чуя вспоминал это все с улыбкой. Времени ведь не так много прошло, но он оглядывался и пугался. Будто бы вот, он не так давно с разбега влетал в холодное озеро Песно под испуганные крики Морин о том, что заболеет ведь, а рядом с ней от души хохотал Даниил и говорил, что ничего! Зато закаленным будет! И сам мчался в озеро, а потом получал нагоняй от младшей сестры за то, что недавно только ходил простывший и теперь вот снова слег, на что Дмитрий заявлял, что Даня специально заболел, чтобы поваляться в постельке и поизображать из себя барина, на что он только и способен. В семье Савиных не было, однако, этой традиции – валяться понапрасну, ибо лишила их судьба пассивного достатка, чужда здесь была бездеятельность, и лично Чуя тоже отрицательно относился к излишней праздности, но мог поддаться ей, когда уж больно хорошо становилось на душе. Или любящий ленивое созерцание Дазай затаскивал за собой в это состояние.
– Барин, ничего не надо нам? – прервал его мысли Василий, когда они мчались через деревню, где частенько в поездках делали остановки, чтобы перекусить и погреться в небольшом придорожном трактире; Чуя дал отмашку остановиться, чтобы промочить горло чем-нибудь горячим и дать лошадям передохнуть, а заодно просто размяться, покурить.
Мороз чуть отпустил, было даже хорошо. Такой мороз, освежающий, Чуя любил; солнце стояло ясно в небе, снег блестел вокруг. Будто бы и нет на душе никаких переживаний, будто бы Чуя просто возвращается из очередной поездки домой, и приедет, и там все, как всегда, все хорошо. Он поделился с Василием своими американскими папиросами, а тот сначала помялся, но отказываться не стал и с удовольствием затянулся. Чуе же тоже весь процесс как-то еще больше доставил хорошего настроения, которое в чем-то было и условным, но вечно сходить с ума тоже сложно. Сладок дым на морозе. Курить он начал рано, повторил за старшими. Сначала таился от Марии Алексеевны, а потом уже и открыто, когда поздно было его ругать.
И снова в путь.
Мимолетно Чуя подумал о том, что жаль, что сейчас не идет снег. Если в детстве крепкие морозы он воспринимал сущим варварством по отношению к своей персоне, то вот снегопады, когда снег сыпался жирными такими хлопьями – это было что-то чарующее. Особенно, если ты наблюдаешь это из дома. Он часто разглядывал падающий снег из теплой комнаты. Но также и не прочь был в него нырнуть, обнаружив, что здесь, сохраняющийся всю зиму, он куда больше пригоден для разного рода игр. Чуя все еще помнил свой искренний восторг от вида ледяной горки. Эта была его вторая зима здесь, совсем иная, тогда уже почти были забыты все его горести, и если они и были, то слетели с него, когда он сходил с ума на этой горке, рискуя свернуть себе шею, хотя больше рисковал Дазай, которого Чуе было в удовольствие спихивать вниз, причем не со ската, а прямо так, чтобы бухнулся в сугроб и голову себе расшиб! Жестоко, но Дазай сам всегда провоцировал его на жестокость. Где же у него середина у этого Дазая? То крайняя жестокость, то безмерная любовь, которую он обрушил на Чую, не позволяя тому высунуть нос и глотнуть воздух. Так и утонул.
Вроде бы детство не так давно было, но Чуя ощущал что-то щемящее от того, что все это оставалось позади. Он не хотел страдать о том, что его жизнь отправила хлебать взрослые горести, ибо не считал себя кем-то особенным, кого не должны касаться беды и у кого вся жизнь будет сладким повидлом, он еще совсем ребенком это усвоил, но не мог понять, что же все-таки сделал не так, и дело было не в той разрушительной поездке в Париж.
Дорога, по которой они мчались, была хорошо укатана, в пути они более не задерживались, и Чуе стало казаться, что он видит уже знакомые леса. Не уверен был, но в то же время – ему казалось, что всё это его места, где он бывал. Помнилось многое, разное, горькое и сладкое. Сладко-соленое. Таким вкусом осталось понимание того глубокого чувства, что смутило его и смело, словно оглушило фортиссимо, изо всех сил. Он никогда прежде и представить не мог, что так оно бывает, любовь никогда не грезилась, была чем-то сказочным и достойным девчонок, он любил чисто по-детски, пока часть этого чувства не превратилась в совсем иное. И Дазай тому виной. Неужели теперь это все здесь и останется, не имея шанса продолжаться?
Чуя дал себе слово, что не будет более хандрить из-за этого. Быть выше – разве так сложно? Он вполне мог. Он уверен был, что справится. В конце концов, на что он рассчитывал? Что Дазай вечно будет подле него? Они будут вместе? Возможность этого витала над ним, а теперь пропала куда-то.
Немного больно возвращаться туда, где прошлое, некогда сулящее успокоение души, начинает причинять боль, но еще хуже и не вернуться.
Он не умел, как некоторые, думать наперед, все заранее представлять, но он умел противостоять тому, что могло внезапно всплыть перед самым носом, что бы это ни было. Чуе придавало спокойствие это умение не пасовать, и глубоко в душе, наверное, он еще не сдался, но просто не думал сейчас об этом. Нужен свежий воздух, нужно что-то иное, а там – как уж сложится.
Обидно, горько. Все это будет при нем. Горько и сейчас, когда он уже видит сквозь деревья застывшее озеро. Василий сокращает их маршрут, направляя своих рысаков прямо по укрытому снегом льду, и Чуя снова многое вспоминает из своего детства, проведенного среди озер и леса, и там то лето, то зима, или ж осень, такая всегда чудесная здесь, которую он изначально не любил, но потом вдруг оценил всю ее прелесть.
Они сошли со льда и теперь мчались вдоль береговой линии, и Чуя мог уже видеть издалека главный дом поместья, солнце яростно билось в застекленную веранду, отражалось в снеге вокруг. Дивное всегда это зрелище. Самое приветливое, что есть на свете. Сам того не замечая, Чуя затаил дыхание и даже поверил в то, что смог обходиться без воздуха еще минут пять, пока они не подъехали к главному входу, уже примеченные домашними.
Выбежавший в одном тулупе лакей Степан, служивший здесь еще при покойном хозяине, сначала даже и не понял, что за гость к ним пожаловал и буквально опешил, когда из саней, придерживая шляпу, вывалился засидевшийся Чуя.
– Ох, боже ж мой! Так мы вас и не ждали, Чуя-сан! Так уж добрый день вам!
– Не ждали? Телеграммы теперь совсем видимо смысл потеряли здесь, – Чуя, впрочем, не был сердит, зимой тут и правда почтовые службы халтурили безбожно. Сам виноват, надо было несколько раз посылать оповещения о своем прибытии. – Меня Василий довез. Чаем его отпоите и дайте что-нибудь покрепче, пусть отдыхает, а это от меня лично, – Чуя сунул ему щедрую плату, хотя тот и отпирался, но глупо уж не взять денег. – Дома кто есть?
– Михаил Дмитриевич почивают еще, кто ж тут рано встает! Разве что Таисия Алексеевна в деревне, как всегда, хлопочут, с блинами да сырниками отбыли, сани туда все угнали, катать будут детишек, – Степан подхватил багаж Чуи, дав указание прибежавшему мальчишке с кухни отвести туда Василия, а Чуя тем временем грешным делом подумал о том, а не в деревню ли все сани, вместо того чтобы встречать его, умчали, с Таисии станется, благотворительность для нее необходимость, а насолить кому – сласть. – А Мария Алексеевна в Старую Руссу еще вчера отбыли, дела у них там, обещались завтра утром быть. Говорят, Катерина Кирилловна сюда будут, Михаил Дмитриевич, как узнали-с, приказали баррикады строить, я аж подумал, что и правда надо чего такого делать! Шутить изволили! Барышни при нем тут, смеялись надо мной, Чуя-сан, громкие оне-с, очень громкие, но зато хоть весело в доме. Замерзли, наверное, с дороги-то?..
Чуя не особо слушал его болтовню. Он оказался внутри дома, тут же стащив с себя пальто. Внутри царил легкий полумрак с танцующими тенями, в этом полумраке всегда было что-то сказочно-таинственное, и этот запах: аромат китайских благовоний, которые всегда здесь использовали, французский парфюм, смола, выпечка, розовое масло, дух погасших свечей с тонким медовым вкусом потекшего воска. Чуя слышал наверху голоса – кто-то заливисто смеялся, а затем на этом фоне пробасил Мишель. Уже и не спит. А Степан все треплется, все переживает, про Валентина Алексеевича что-то спрашивает, какие-то новости рассказывает и предлагает чай, на что Чуя тут же реагирует и просит заварить зеленый чай, выращенный в китайской провинции Аньхой. Аромат чая – им особо важно сильнее заполнить этот дом. Оттенок аромата не важен, но его наличие обязательно.
Чуе в самом деле капельку легче. Он дома.