Quarto movimento. Thema con variazioni. XI.

Allegro con grazia – con dolcezza e flebile.

 

Морской путь Йокогама-Шанхай, апрель 1886 года.

 – Ну что ты? Я же вернусь к тебе.

 Фёдор кивнул и посмотрел перед собой. Очень яркое солнце. Странно. Солнце всегда остается ярким, какое бы горе ни случалось. Безжалостная тварь. Только глазам больно. Большое английское судно заполняли пассажиры. Фёдор на миг представил и себя отправляющимся в путь. Сладко кольнуло внутри, но он быстро прогнал это чувство прочь. Не стоит и дразнить себя. Еще есть немного времени до отправки. Он крепче вцепился Валентину в плечо и в который раз спросил:

 – Все с собой упаковали?

 – Все упаковал. Если что-то и забыл, то ты и сам можешь отсюда отправить Дазаю все свои письма.

 – Нет. Почему-то лучше доходит то, что отправляется из Шанхая. Или же те, что увозите с собой и сами доставляете.

 – К сожалению, последний вариант не очень подходит. В Россию я вернусь через несколько месяцев лишь. Это к слову о том, что тебе стоит подумать до того момента о том, чтобы отправиться со мной, но решение будет твое.

 – Я не… Не хочу пока уезжать отсюда. И Йокогама очень даже мне приятна становится. Как будет время, обойду места, о которых говорил Дазай. 

 Валентин поощрительно глянул на него.

 – Не жди от меня первое время писем, я не задержусь в Шанхае, мне надо будет посетить несколько мест в провинциях, это займет время. Но ты пиши. Как только вернусь, я отвечу тебе. И если надо будет, приеду сюда.

 Фёдор снова кивнул, а потом вдруг заметил:

 – Нравится вам этот кочевой образ жизни. И путешествовать по диким местам без всяких удобств.

 – Свобода, Феденька. Самая лучшая свобода – оказываться порой среди чужих людей. Они не знают ничего о тебе, о твоих возможных мыслях, поступках. Тем ты свободен, что не задумываешься о том, что о тебе подумают. Ты просто мелькаешь перед их глазами, и они перед твоими. Одиночество изводит, когда ты среди своих, но одиночество в путешествиях, покой – высшее благо. Хотя, если честно, сейчас я уже утратил это чувство. Старею, наверное, – он рассмеялся.

 Фёдор оглядел его.

 – Глупости. Никогда не скажешь, что вам скоро тридцать.

 – Ах. Надо растительность на лице погуще сделать, может, мне это придаст импозантности. 

 – Опять глупости.

 – Смотри-ка! Тебе не угодишь.

 – Я все не о том, Валентин Алексеевич, – Фёдор прикрыл глаза: все равно ярко от солнца. Он ткнулся лбом ему в плечо. Где-то отдаленно он хотел бы поехать с ним, но вдруг в душе это все взорвалось требованием успокоиться, и он взял себя в руки, отступив в сторону. – И вам пора на борт.

 – Сначала не отпускал, а теперь гонишь, – улыбнулся ему Валентин, и Фёдор смущенно отвел глаза в сторону, но его вдруг перехватили за подбородок, несильно придержав. – Не грусти.

 – Я не… Нет. Валентин Алексеевич, я вас и так здесь сильно задержал, идите уже скорее. Вы бы вообще сейчас давно были в Китае. Но если бы не вы…

 Фёдор задержал дыхание. Он не хочет об этом говорить. И его больше обременять не хочет. Валентин крикнул что-то своему китайскому помощнику, что крутился возле них с багажом, а сам поднял свой небольшой дорожный чемоданчик и сак. Фёдор намеренно отступил дальше, чтобы уже никак его не задержать; и ждать, когда корабль отойдет от пристани, Фёдор не стал, поспешив скорее прочь. Валентин мог лишь с сочувствием, что до слез его переполняло, смотреть на него, но ему в самом деле стоило уже поторопиться.

 – Господин Ван Тао, опоздаем! – торопил его Лян Цижуй; слишком уж суетился он, Валентин глянул на него краем глаза: местами слишком резкий мальчик, раздражал, но выполнял свои обязанности без нареканий, так что жаловаться на него было бы неловко.

 Валентин не стал с ним спорить, да и что уже теперь тут стоять?

 Английское судно, на котором он отправлялся, было переполнено пассажирами, Валентин еще в порту замучился приветствовать своих знакомых торговых агентов, которых знал по делам в Китае, тут же ему встретился один знакомый англичанин, мистер Фостер, с которым познакомился во время поездки по делам в Пекин еще года три назад. Он сам постоянно проживал в Калькутте, то и дело зазывая Валентина к себе в гости, и, если так уж честно… Валентин бы с радостью помчался туда к нему. Хоть бы даже на одну ночь, хотя намеки явно были не на одну, и в одном письме своем мистер Фостер весьма откровенно писал о своих желаниях; Валентин заметил здесь в порту, как тот доволен был его приметить и даже уже на борту подослал к нему своего секретаря с предложением присоединиться к его сопутшественниками в вист, явно намереваясь иметь возможность снова пригласить к себе, но Валентин в малой степени желал оказаться в компании кучи незнакомцев, к тому же он себе дал слово, что во время пути в Шанхай наконец-то победит те горы бумаг, что прислал ему Лу Сунлин для изучения перед судебным разбирательством. Валентин был примерно в курсе ситуации: проблема возникла с одним из арендодателей по складу в Ханькоу. Условлено было, что площадь, используемую их торговым домом, арендодатель более никому не должен будет предоставлять, но систематически оказывалось, что посторонние пристраивали рядом свои товары, порой даже занимая чужую площадь, не говоря уже о том, что Лу Сунлин лично находил испорченные упаковки чая, а однажды даже без его ведома товар был оставлен в другой части склада, совершенно не подходящей своими условиями, что кончилось убытками. Лу Сунлин долго ругался с этим так называемым господином, даже грозился в письмах Валентину, что натравит на него каких-нибудь разбойников, да так убедительно об этом заявлял, что тот в самом деле верил и писал тайно Го Цзунси, чтобы проследил и усмирил, если понадобится, старшего товарища, но Го Цзунси не потребовалось того успокаивать, они совместно просто обратились в суд. Валентин едва прибыл в конце января в Китай и сразу отправился посмотреть и разобраться, в итоге и сам разругался с этим нечестным и жадным человеком, дал отмашку Лу Сунлину делать, что он хочет, но в рамках закона.

 Далее он более не особо вникал в дела, потому что уже в марте вынужден был откликнуться на мольбы Фёдора поскорее приехать в Японию, так как сестре его совсем стало худо…

 Как бы он хотел тогда ехать в Японию не из-за столь грустных и тревожных обстоятельств. Как бы он хотел тогда отправиться вновь в Китай с диким желанием снова оказаться на этой древней земле, а не с мыслью, что ему будто бы страшно и внутренне плохо, и он никуда больше не хочет, и при этом дома тоже невыносимо…

 Когда-то он убежал в Китай в попытке найти там покой душе и занятие ей же приятное. Оно все так и свершилось, и даже больше. В своих вечных сомнениях о том, как он строит свою жизнь, уверенный лишь в том, что нашел это свое дело по душе, во всем остальном ощущал будто и не заслуживает он ничего. 

 – Господин Ван Тао, вам вина принести? – нарисовался Лян Цижуй, когда Валентин стоял на верхней палубе. Они уже далеко отплыли. Он крепче сжал трость.

 – Нет, ничего не надо. Я вернусь к себе и можешь до утра не беспокоиться. 

 Лян Цижуй глянул на него озабоченно, даже с непонятного рода осуждением, но промолчал и ушел. Валентин подумал, что юноша сильно разочаровался в нем, ибо ощущал себя каким-то вечно хандрящим и раздраженным существом, от которого любой бы захотел держаться подальше, чтобы не задело мрачным настроением. Мальчишку этого Валентин прихватил из помощников Лу Сунлина чисто потому, что надо было кого-то с собой взять, а он немного говорил по-японски и был исполнительным. 

 Валентин в самом деле вскоре вернулся к себе в каюту, перед этим выкурив сразу три папиросы. Он плыл первым классом, но стоило признать, что особой роскошью тут все не отличалось, но было чисто, и на том достаточно. Чистота всегда была обязательным условием его пребывания где бы то ни было, особо тщательно он следил за этим, когда снимал жилье в Китае у местных. С этим бывали проблемы, и Го Цзунси раньше ругался на него за то, что приходится возиться, но и сам ведь потом был доволен. Впрочем, частенько приходилось терпеть и совершенно отвратные условия, но Валентин научил в себе смирять раздражение на сей счет.

 Все присланные столь заботливо Лу Сунлином бумаги, Валентин честно постарался перебрать, но так и не всмотрелся в них толком, лишь красиво разложил на постели. Он разулся и забрался с ногами, забившись в угол и прикрыв глаза. Или это у него голова кружится, или это от качки на море. В море он всегда ощущал себя чудесно, значит, все же первое. Вспомнил, как ему было дурно почти всю дорогу от Гонконга до Шанхая, когда он добирался туда зимой. Кто бы знал, как он боялся этого возвращения. И вроде внушил себе все, успокоил себя, и первая часть пути прошла почти что неплохо, хотя он и пожалел, что не пересекся с Мишелем в этой поездке. Вместе было бы лучше. И он бы не думал о том, какой будет эта встреча с Го Цзунси.

 Валентин даже не врал себе в том, что уехал в прошлом году из Китая во многом из-за этого человека. Его постоянное присутствие на месте в самом деле более не требовалось, он скорее даже мог бы наслаждаться своим любимым Китаем, побывать в других его уголках, на свой страх и риск, конечно, кто его знает, куда бы занесло, но жизнь в этой стране Валентин прежде особо ценил и чуть ли не боялся ее лишиться, пока внезапно это приятное прежде чувство не стало оставлять его.

 По своей натуре вовсе не скрытный, своими переживаниями Валентин желал делиться с родными, ища у них поддержки, но были те его темные переживания, о которых он даже заикнуться бы побоялся. Осознание, что вся эта сказка его любви с Го Цзунси начинает терять свою сказочность, мелькнуло у него еще задолго до отъезда год назад. Он мог быть слеп, но слепил себя сам, готовый терпеть и дальше, лишь бы этот человек, к которому все еще сильно полыхало искреннее чувство, не отдалился от него. Го Цзунси в своих чувствах никогда не был столь открытым, и люди порой считали его холодным, иногда даже откровенно не любили, как Лу Сунлин, нередко откровенно злившийся на него, может, не без причины, и лишь недавно все же признавший, что Цзунси был в самом деле способным и сообразительным в деле, которое ему выпало вести; уж в чем его точно нельзя было упрекнуть, так это в отсутствии честности, и эта же честность порой была во благо, а порой во вред.

 Во благо она стала, когда он перестал скрывать, что его чувства взаимны, пусть он сначала не подавал никаких признаков на надежды Валентина, лишь нахально пользуясь его ухаживаниями, но всего-то по причине того, что за свою недолгую жизнь тоже успел повидать корыстных людей, и понимать хотел, что в самом деле от него хотят. Искренность, с которой он открылся, поразила тогда Валентина, возможно, из этого уже родилась, как ему показалось тогда, настоящая любовь, пусть и была она не столь совершенной, и Го Цзунси с той же честностью был готов ею пользоваться в своих целях, видя это чувство таким вот, дозволяющим ему, именно ему, многое. Валентин не был настолько глупцом, чтобы не понимать, что им манипулируют, но он сам на то поддавался, готов был поддаваться, сколько бы не приказали, хотя это и обижало его, и порой до ревности доводило, и он изводил сам себя, но Го Цзунси так или иначе всегда сам желал быть рядом с ним, и разве было плохо? 

 Их отношения не могли не быть тайной, хотя эта тайна эта была очевидна Лу Сунлину, который не осуждал природы Ван Тао, выводя свое недовольство лишь из его выбора; Мишель же, единственный человек в семье, знавший также о пристрастиях своего дяди и спокойно это принявший, не видя иного пути, так как любил его все же, не лез в столь личные дела, погружаясь настолько, насколько его допускал сам Валентин, находивший часто лишь в нем собеседника, которому мог бы пожаловаться и поплакаться, но многое, как правило, упуская, ибо – все равно до конца, казалось, не поймет. Все прочее китайское окружение – лишь коллеги и рабочие, приятели с натяжкой. Он завязал дружбу с Одой Сакуноскэ, и тот определенно обо всем стал догадываться, но ни разу ни одного вопроса не задал, да и Валентину даже показалось, что ему было совершенно все равно, в чужие дела не лез, у самого хватало расстройств, о чем он не говорил, по-прежнему надеясь жениться на девушке, с которой сошелся, но повидавшись с ним в феврале, Валентин выяснил, что тот уже более не думал о том, чтобы обзавестись собственным домом, что могло служить определенным намеком, но Валентин постеснялся лезть с вопросами. 

 Го Цзунси был еще столь важен потому, что он не был случайным любовником, выбранным среди незнакомцев, чтобы потом никогда не встретиться. Валентин еще со времен до Китая старался быть аккуратным, боясь слухов и в то же время каждый раз ненавидя себя за слабость, но и понимая, что натуры своей ему не изменить. Но что говорить о том, что все эти мимолетные связи, мимолетные ночи несли лишь удовольствие на несколько часов, но не тепло отношений, любви и дружбы, знания, что есть кто-то рядом, к кому он придет домой… Он и так прекрасно осознавал, что все это далеко от него, что никогда у него будет обычной семьи, вероятней всего, и детей, потому что с женщинами он никогда связи не имел, но по своей натуре он был человеком домашним, любящим семейный уют, и потому всегда с радостью виделся со своими братьями и сестрами, получая от них недостающую толику того самого семейного тепла. Когда же с ним оказался рядом Го Цзунси, то будто бы удалось что-то такое ухватить. В Китае было в некоторых смыслах проще, хотя все равно приходилось помалкивать: давать пищу для слухов ни в коем случае не стоило, учитывая, что Валентин постоянно вынужден был вращаться в обществе соотечественников, что также вели в этой стране торговлю. С иностранцами он тоже вел себя аккуратно по мере своих желаний. Среди них, естественно, встречались и такие премилые экземпляры, как мистер Фостер, но привыкший к осторожности Валентин всегда сохранял бдительность, придавленную страхом. Но затем возвращался к Го Цзунси, и наступал покой. 

 Потерять эту гармонию оказалось очень тяжело. Цзунси изо всех сил пытался подойти к этому моменту с крайней осмотрительностью, на которую был способен, но они все равно рассорились, хотя еще даже тогда продолжали спать друг с другом, больше даже не по инициативе самого Валентина; пусть даже с него таким образом что-то имели помимо удовольствия быть распластанным на постели, что всегда было слабостью Го Цзунси, и Валентин сам отчасти этим пользовался, всегда с особой горячностью вцепляясь в предмет своего обожания. Это были остатки именно страсти, все еще горящего желания взаимных ласк, но от любви оставалось все меньше и меньше, и Валентин тогда даже задумался: а правда ли он сам любит еще? Или это просто привычка и ей близкие чувства?

 И сам не заметил, как это все стало сказываться на нем, на его концентрации; ссор становилось все больше, потому что он уже сам не понимал, чего хочет, кричал на Го Цзунси, а потом жалел о том, обижался, и в то же время поражался тому, что Го Цзунси с какой-то даже мудростью, что ли, выдерживал его истерики и стоял на своем. Валентина это поразило и напугало. В какой-то миг еще больше влюбило в него и совсем раздавило. Все это замечая, Лу Сунлин выступил с предложением о том, что уже давно витало между ним и его начальником: вести дела на расстоянии, а самому вернуться домой, поселиться в столь любимой Москве или же в Петербурге, который не меньше бы мог развеять это чувство разрушенной гармонии, а еще лучше – уехать в Песно к сестре или в Екатеринбург к братьям. Лу Сунлин и сам прекрасно может справляться с делами на месте, господин Бессонов всегда имелся на подхвате, а Ван Тао может поразвлекаться тем, что будет обустраивать магазинчики, включая и салон в Петербурге, которым занимался Мишель, но из-за разъездов тоже не особо уделял внимание. 

 Валентин не знал, как решиться, а еще жутко боялся, что, если он не уедет, Го Цзунси не захочет его терпеть и бросит работу, а тут уже включались другие вещи: этот человек был в делах осведомлен хуже разве что Лу Сунлина, но тот брал опытом. Го Цзунси лично знал всех поставщиков, наладил контакты с разными торговыми компаниями из иностранных, Валентин также оплатил ему юридические курсы, которые явно оказались впрок – это все он тоже хорошо усвоил. Потерять его – невыносимая мысль. Найти замену – мысль до слез. И уехать… В самом деле надо было уехать. И так понимая, что уже ничего не исправить, Валентин впадал в черную хандру еще и из-за того, что снова возвращался к своему прежнему отчаянию относительно того, что все его страсти ведут лишь к мимолетным удовольствиям, а искренних чувств ему ощущать будет не дано. В таком случае даже не знал, что лучше, истязать себя дальше и хотя бы время от времени видеть Го Цзунси, или же… Он не знал, что там может быть в случае «или же».

 – Если я уеду, у меня есть шанс не потерять тебя, хотя бы как друга? – честно спросил его Валентин, когда уже почти решился уехать.

 – В моей преданности работе никогда не сомневайся.

 – Работа – это первое дело для тебя?

 Го Цзунси молчал. Ему не хотелось все же скрывать, что работа была важна. Что это тоже было частью их отношений. 

 – Дружба – вещь важная.

 Это он еще добавил. Когда Валентин отплывал из Шанхая, он ощущал себя так, будто что-то проиграл. Когда-то он приехал в эту страну, ища спасения из тисков страха для своей души. Решил, что нашел место, где не будет каждый раз задумываться о том, что с ним что-то не так. Но все обернулось тем, что все равно ему приходится возвращаться в постоянное самоосуждение, и поводов стало еще больше.

 За время, пока он добирался до родных земель, обдумал многое, провалившись в самопроклятие и самобичевание, обвиняя во всем свою необычную природу, страх ее и желание ее же. Ему никто никогда не говорил прямо в лицо, что это неправильно, он и так знал общие мысли на сей счет, еще с гимназии, когда приходилось скрывать свои порывы к тем, кем каждый раз невольно очаровывался. Доехал он до дома уже с четкой мыслью, что все это грязь, и надо как-то измениться. Если и не завести семью, то хотя бы успокоиться и не искать себе более поводов расстраиваться, вести тихую обычную жизнь, заниматься в свое удовольствие чаем, и забыть, что когда-то буквально сбежал в Китай, ощущая себя не таким и пытаясь отыскать себе тихое место для гармонии.

 Смешно ли… Он еще не доехал до Песно, когда в Москве закутил уже в известных кругах, ибо не смог себе отказать во встрече с некоторыми своими старыми знакомыми, а среди них имелись люди тех же увлеченностей, которые явно намекнули на то, как еще можно приятно провести остаток вечера. В своей слабости Валентин в который раз предался разврату, и целых два дня ему даже было хорошо, а потом нахлынуло отчаяние с такой силой, что даже вздернуться захотелось, и страшно до слез стало. Отвращение хохотало над ним и даже кричало ему: ты сейчас ненавидишь себя, а потом снова увидишь того молодого лакашку, и он ведь сам придет, и захочешь его снова себе, или же пойдешь на принцип – прогонишь его, сделав вид, что победил себя, а потом позорно упадешь на кровать в этой гостинице и будешь под волнами истерики онанировать и обожать себя в собственной ненависти. Отвращение даже намекало на то, что Валентин совсем маньяк и ему даже нравится себя проклинать такими вещами, а потом идти к какому-нибудь условному Коленьке или Сашеньке, который до невозможности мил и сладок, особенно между ног, и предаваться с ним всему, что только может воображение подкинуть, разве что до всяких низменно-отвратительных вещей не опускаясь, ибо воспитание его всегда подразумевало грани до мерзостей.

 Он промаялся тогда несколько дней в Москве, съездил в Петербург, откуда буквально удрал, потому что встреча с некоторыми личностями едва не способствовала оказаться в центре весьма непотребного скандала, который лично его не зацепил, но всякое могло всплыть, учитывая не совсем далекие знакомства и встречи без каких-то даже интимных целей; говорить об этом начали не открыто, но Петербург шептался, шептался с осуждением и в то же время любопытством, правда за неимением деталей больше сочиняя, выдавая тем самым собственную распущенность, но Валентин очень опасался расслышать в этих с отвращением осуждающих и смеющихся шепотках свое имя. Ощутил себя еще большим идиотом, который будто бы не знал, как оно может сложиться, будто бы не знал совсем людей.

 Уехал он в Песно, предполагая рвануть еще дальше затем в Екатеринбург, заточив себя в одиночество. А там, может, и мысли о Цзунси вытравить, учитывая то, что Валентин, несмотря на все свои слабости, уже изрядно подготовил себя к тому, что возврата к чувствам не будет, да и его собственные дали трещину. Оказалось, сложно пылать любовью, когда тебя то и дело окатывают ледяной водой, да и ко всему задумался: это вообще именно она была, любовь? Или что? Желание того, что очень понравилось? Так не могло быть, но Валентину просто было неприятно о таком думать.

 Все больше и больше накапливая отвращение к самому себе, Валентин впервые, наверное, даже того не сознавая, переживал внутри кризис, не имея возможности ни с кем поговорить, и даже Мишеля он боялся такими вещами озаботить, тем более в письме. Ища какого-то спасения и оправдания, он дошел до того, что чуть ли не покаяться решил. Или хотя бы поговорить с кем-то, кто осудит, но осудит не за то, какой он, а за то, что сам разрушает себя, и должен найти что-то еще в жизни, что потянет прочь от черной меланхолии и одиночества. Про того старца в монастыре в Старой Руссе, Валентин слышал еще от сестры; Маша ездила к нему, но ни о чем не просила, просто хотела послушать его, но с ней Валя особо о нем не говорил. Собрал слухи по деревням, придя к выводу, что то был человек очень строгий, но даже с совсем пропавшими людьми говорил, как с людьми, так чем же Валентин был хуже этих совсем пропавших?

 Он несколько дней не решался поехать. Извел себя, спал плохо – так в нем крепко вдруг засела мысль этого своеобразного покаяния, сводила с ума, и даже глушила тоску по Го Цзунси, на которого он уже даже был в чем-то зол и почти что в минуты самой этой злости проклинал и мысленно гнал от себя, радовался, что тот решил убраться из его жизни.

 Был миг, когда он отверг решение ехать в Старую Руссу. Тот раз, когда он был с Осаму и Чуей и предложил им эту поездку – момент был совершенно спонтанным, и в то же время отчаянным. Он бы в жизни не пережил эти несколько часов пути один, позорно бы разрыдался. Ужаснулся, когда они согласились, и в то же время ощутил какую-то странную радость: ощущая себя будто бы грязью облитым, он поразился тому, как два невинных существа вдруг решили с ним иметь дело, видя его лучше, чем он есть. В такой момент больше всего боялся сказать им, что лучше бы от него держаться подальше, но объяснить разве что не смог бы, в чем тому причина.

 Стоит ли тут останавливаться на том, что Валентин все же струсил и умчался тогда прочь из Старой Руссы? Малодушие, слабость его натуры – все это всегда было с ним, и он опять поддался, даже побег в Китай был оттого, но все же… Он прежде не имел возможности много общаться с этими двумя мальчиками, а здесь они сами следили за ним с каким-то своим интересом, не понимая в нем самом ничего, и Валентин не захотел думать о том, имеет ли право такой, как он, с ними заводить дружбу. Нужен был хоть кто-то, так невыносимо.

 Скрашивая свои дни общением с этими двумя, Валентин слегка отдалялся от своих изводящих его мыслей и чуть спокойнее стал снова относиться к себе. Может, потому и не удержался, и так начались его страстные свидания с Прошей, что служил на кухне в поместье сестры. Валентин всегда соблюдал особую строгость в отношении домов своих родных, не позволяя себе никаких связей с местным лакеями или кем-то еще. Как-то однажды он соблазнился слугой, что находился при Данииле в разъездах того, Валентин не смог удержаться, больно хорош был этот юноша, тогда тоже его ровесник; он побаивался задеть его намеками, но и удержать себя оказалось, ох, как не просто, и затем даже схитрил слегка: когда брат уже собрался с ним расстаться, выпросил себе в услужение, но так случилось, что Валентин к тому моменту отбывал в Китай, в взять эту милую особу с собой не представлялось возможным. Он так и не узнал, был ли у него шанс соблазнить его, хотя соблазненным в этом случае считал себя. И все же… Прислуга в чужом доме, тем более доме родственников – это запрет. Да и на Прошу он даже не засматривался, скорее даже не обращал внимания: слишком деревенский тип, словно герой из какой-нибудь сказки, простак. Мишель всегда шутил над ним, что выбирает он себе всегда что-то не самое обычное, и уже позже, когда тот был в Песно, и Валя кратко поведал ему о связи с тем, Мишель чуть ли не с торжеством отметил день, когда дядя его снизошел и до чего-то попроще. Попроще… Если бы с этим Прошей было все так просто. 

 Проша сам явил ему себя.

 Они с братьями обычно любили попариться в бане в поместье, и тогда из деревни вызывался банщик Егор за весомую плату. Егор в этом плане был человек свой, всегда приходил со своим набором, который включал также и горячительные напитки, что тоже входили в плату, и сам сидел потом с господами, веселя их анекдотами и всякими байками. После одного из дней, когда Валентин ненадолго уезжал в Петербург по делам, вернувшись, вечером он попросил растопить ему баню и вызвать к нему Егора. Егора побежали звать, да случилось так, что в тот момент жена его рожала, и, бедный, никак не мог он оставить ее там орущую на весь Приозерный Погост. Валентину совесть не позволила бы настаивать, к тому же Степан обмолвился, что вон, Прошу можно взять.

 И явился Проша. Валентин сначала решил даже, что тот просто слегка заискивает перед ним, но игнорировать его прикосновения к бедрам, а потом и его ясно выражающее свое желание мужское достоинство было уж совсем сложно. Валентин даже растерялся, но внезапно охваченный сладкими фантазиями от вида раскрасневшегося Проши не стал возражать, усадив его к себе на колени и с удивлением слушая, как тот, двигаясь быстро, шептал ему, что давно влюблен, и так отчаянно пытался привлечь его внимание, так смотрел, все так и так… все так сильно было, по его словам. Невозможно было не поддаться и капельку влюбиться самому.

 Ругал себя потом за это непотребство в бане, да кто бы узнал, и все же… Проше строго-настрого запретил выказывать что-либо в пределах поместья, иначе тотчас же все прекратится. Валентин не шутил, граница была нарисована жирно; он ни разу не пустил его в свою спальню, и даже если хотелось, ужас от того, что свидетелем подобного может стать сестра или дети, был куда сильнее вечно дерущей его страсти. 

 Они встречались в деревне, где жил Проша. Не в Приозерном Погосте, и не в тех, что также лежали вблизи трех озер, что зажимали собой Песно. Более отдаленно, пешком не дойдешь быстро, лучше даже верхом. Дом стоял в основном пустой, так как отец его работал сам в Новгороде, там же в школу был отдан учиться младший брат. Сам же Проша не особо был склонен к учению, правда смог вот побыть в учениках у одного повара, что и передал его потом во владение Михаила. Приезжать можно было в любое время – удобнее не придумаешь. Валентин даже сначала наказал себе сильно не злоупотреблять этими поездками, да и не сказать, что с этим молодым человеком он вдруг познал невыразимое удовольствие, но заискивание и услужливость Проши, его постоянные признания в любви, это все подкупало, Валентину это было как-то странно, и он пытался понять, если в этом всем что-то правдивое: сам он ведь испытывал лишь влечение и желание кого-то обнимать порой по ночам. Любовь он испытывал к Го Цзунси, но что-то в ней не связалось в крепкий узел. И все же Проше он поддавался, приезжал к нему, и они даже часто пили чай с чем-нибудь сладким, что тот сам мог приготовить, а потом следовали взаимные ласки, что Проше особо нравились, и он начинал снова шептать, как любит, как желает, чтобы Валентин брал его бесконечно, как сводит его с ума мысль о том, чтобы принадлежать ему, как женщина, и кроме этого он более не пожелает. Валентин проводил с ним несколько часов, а потом со всей силы запихивал вглубь себя мысль о том, насколько он может быть мерзок, и ненавидел себя в моменты, когда вблизи него появлялись желавшие все больше его внимания к себе Осаму и Чуя, а он и сам не мог от них сбежать, привязываясь к этим детям все больше и больше, находя в них единственное что-то такое, что не может его разрушить до основания.

 Почему-то всегда предчувствовал, что все это с Прошей кончится нехорошо. Но не так, как он предполагал. Это чувство, что тогда его охватило… Он сейчас плыл через море, и оно было неспокойно этой ночью, в которую Валентин, оставшись наедине с собой, не мог заснуть, и качало его так – как качнуло на суше тогда, когда он пожелал Прошу более никогда не видеть в глаза.

 Все это произошло как раз спустя несколько недель после их возвращения в Песно из Екатеринбурга. Валентин только-только начал справляться со своими расстроенными нервами, чувствуя себя так, словно это не Осаму, а он сам застрелил того человека, при этом если бы так было в самом деле, то он бы точно ощущал себя менее подавленно, да и вообще поступил бы иначе, если бы храбрости хватило, а сдуру могло бы хватить, но все уже было сделано, и что-то Фортуну с их стороны подсластило, что она так повернулась… Валентину тогда хотелось покоя и близости лишь для того, чтобы сбрасывать напряжение, уже даже не желая ничего в ответ, лишь бы тело расслаблялось.

 Проша днем ранее попросил у Михаила разрешение по каким-то своим делам отбыть домой, Валентину ничего не объяснил, было только условлено, что вечером он к нему приедет. Валентин часто старался выбираться из дома, когда все уже ложились, не желая, чтобы видели, что он куда-то там отлучается. Дом Проша оставил незапертым, а через калитку Валентин обычно просто перебирался. Дом этот был самым типичным, добротно сложенным из крепких бревен, даже с красивыми резными наличниками, сделанными, возможно, на заказ мастером. Территория вокруг была небольшая, здесь ничего не высаживали, но росли густо дикие яблоньки, в тот момент уже лишившиеся своих листьев, оставшись с редкими красными кисло-сладкими яблочками, что поклевывали птицы. Валентин тогда по пути содрал одну гроздь, но они уже давно стали противно-мягкими, что и в рот взять не хотелось, а привычка жевать их вдруг вспомнилась с детства, когда Константин его, еще тогда совсем малявку шестилетнюю, закинул на дерево и показал, что лучше не есть и глотать, а просто высасывать вкусный сок, а остальное сплевывать, чтобы живот не разболелся. 

 Лишь одно тогда из сорванных яблочек все еще было жестким, и Валентин даже проглотил его, так как успел уже войти в чужой дом, где с сеней пахло то ли щами, то ли чем-то подобным. Он даже слегка удивился, но без всякого подозрения прошел через большую сильно натопленную комнату, оставив на столе шляпу, нырнул за занавеску, где была комната, которую с детства занимал Проша, где он и оказался, да не один. 

 Валентин, так и замер с тонкой, словно под дешевое кружево, занавесью в руках. Сначала просто ничего не понял, озадачившись тому, что это за мальчик сидел рядом с Прошей на постели. По виду ему было столько же, сколько и Осаму с Чуей. Такой же светленький и простоватый лицом, как и Проша, даже с веснушками. Незнакомый мальчик сбил Валентина с толку не просто тем, что был здесь: он сидел на постели полностью обнаженным, а сам Проша был без верха, сидя в не подвязанных штанах. Мальчик смотрел на вошедшего отупело странным слишком спокойным взглядом, а Проша – его взгляд на Валентина… Потом уже пришло сравнение с котом, принесшим мышь хозяину.

 – Что… Это что еще?

 – Валентин Алексеевич, мой брат Сёмочка приехал ко мне. Не хочет больше с отцом в Новгороде жить, бьет он его. Вот уже несколько дней здесь как. А я… Мы вас намеренно ждали! Это для вас, Валентин Алексеевич.

 – Ты про что? – Валентин и так уже догадывался, но не мог до конца поверить, для него такие вещи были пакостной дикостью, и он готов был прийти в истинный ужас, если сейчас Проша скажет, что считает в отношении своего барина иначе.

 – Сёма уже кое-что умеет. Я его еще раньше научил, но он еще не тронутый, – он вдруг дернул брата, развернув его спиной к Валентину и заставив наклониться, ударив по ягодицам. – Посмотрите, какой он весь приятный! Прикоснитесь! Уверен, вам будет хорошо.

 Еще до его слов, что уже показались излитой мерзостью, Валентин ощутил, как отправился путешествовать по морским волнам, но волн не было, и моря, красивого в любое время суток, тоже. Перед ним самым низменным способом старший брат развращал младшего, буквально предлагая его и демонстрируя, словно в каком злачном месте где-нибудь в известных уголках Петербурга на Сенной, куда Валентин даже не в здравом уме не сунется. Ощущение грязи на руках и лице словно бы стало липкой действительностью, но в тот момент Валентин даже не думал, что может стать еще хуже.

 – Ты совсем рехнулся?! – Валентин, озадачив своей реакцией Прошу, сорвался с места и дернул мальчишку с постели, он мельком огляделся и, схватив какую-то расшитую рубаху, швырнул мальчику в руки. – Оденься немедленно! Боже… Проша, нет, ты правда рехнулся? Что ты творишь? Он же ребенок! Ты что с ним делаешь? Он твой брат, в конце концов! Даже если бы не брат… – Валентину стало совсем дурно, и он сбился, сквозь шум в голове расслышав:

 – Валентин Алексеевич, вам не понравился Сёма? Или что же не понравилось?

 – Да ты тупой еще, оказывается! Да с чего! С чего ты решил, что… Ты за кого меня принял?! 

 – Принял? Но я видел вас. Вы постоянно проводите время с теми японскими мальчиками, что у вас живут.

 – И? И что? – Валентин хотел уже прибить его, просто под рукой ничего не оказалось. – И что твоя безмозглая голова решила?!

 – Разве вы с ними…

 – Да как тебе… Как ты додумался до такого?! – Валентин оглядывался в панике, куда бы ему сесть, и только приметил какое-то истертое деревянное кресло с наброшенным на него тряпьем, как вдруг ему мерзко стало касаться чего-то в этом доме. – Ты видно больной! Спятивший! Как…. Боже, да как можно было до такого додуматься? – Валентин не мог даже думать о том, о чем подумал Проша, слова которого еще и сквозили мерзкой ревностью.

 – Мне показалось… Вы так близки с ними стали, – Проша запнулся, наконец-то сообразив, что в самом деле видел явно что-то не то.

 – Близки? А ты что, не можешь себе представить иной близости? Отношений, обычных отношений: родительских, дружеских, братских? Или ты только таким образом научился с братом обращаться? Ты хотя бы можешь представить себе, насколько это отвратно?! Ты… ты такое удумал обо мне! Да я в жизни… 

 Одна попытка представить, что удумал этот развратный потаскун в отношении Осаму и Чуи, вызвала желание пойти и вскрыться, но Валентин, несмотря на все свои переживания, неудачи и страхи, никогда не имел склонности к самоубийству, но сейчас видел, как эта грань сама просится, чтобы ее перешагнули. До того отвратно стало, до того захотелось себе кровь пустить, чтобы вся чернота вместе с ней вышла. Ему вообще тогда мерещилось, что он весь в этих черных сгустках, отвратительнее, чем был, когда спал с этой сволочью. Хотелось просто взять и немедленно уйти из этого дома, а еще спалить его вместе с Прошей и этим Сёмой, потому что с такими родственниками у этого мальчика ничего может не статься впереди, и уж лучше сразу все закончить. Ужасные мысли, но не ужаснее того, что ему предложил Проша. 

 – Валентин Алексеевич, я ошибся. Я отошлю его. Он не будет нам мешать.

 – Ты еще что-то мне говорить смеешь? Замолчи, – Валентин пытался восстановить дыхание. Он глянул на Сёму, тот смотрел на него с тупым подозрением и растерянно косился на брата. Нужно было просто взять и уйти, но Валентин таращился на этого ребенка и не представлял, как можно его оставить с этим его братом, но и что с ним сделать – тоже не представлял. Не с собой же тащить. А тот вдруг заговорил:

 – Проша? Если барин передумали, можно я уже пойду? Я и так ничего и не поел сегодня.

 – Потом пожрешь!

 Сёма помолчал, а потом с плаксивой горечью добавил:

 – Лучше бы ты Мантову не отказывал за меня, тогда бы хоть деньги были.

 – Сёма, заткни пасть! Сгинь!

 Сёма тяжело выдохнул и быстро покинул комнату.

 Валентин понятия не имел, кто такой Мантов, он вообще уже не был в состоянии о чем-то думать, когда ему вновь пришлось познать, как уже, совершенно того не понимая, был развращен этот ребенок.

 Совсем утратил силы соображать и просто хотел сбежать отсюда, потому и развернулся и, грохоча сапогами, промчался через комнату, желая воздуха и давясь этим запахом горящих дров; он слышал тогда, как Проша побежал за ним, придерживая на себе штаны. Валентин почти готов был вырываться с воплями, когда его схватили за руку.

 – Ваша шляпа, – всучил ему Проша. Но его спешка за ним была не только из-за шляпы. – Что вы сделаете? Пожалуетесь на меня? Не рискнете ведь!

 Валентин молча на него смотрел. Они стояли в сенях, здесь тоже было душно. 

 – Кому я пожалуюсь…

 – Вот и не жалуйтесь.

 – Я видеть тебя больше не хочу. И желательно, если дом Марии Алексеевны ты покинешь тоже.

 – Еще чего! Не заходите просто на кухню.

 – Каков наглец!

 – Недразуменьице, Валентин Алексеевич, чего тут теперь говорить? Но я тоже не хочу, чтобы вы наделали мне бед.

 – Я – тебе? Ты тут такое творишь… Это же твой брат! Ему всего-то лет, немного…

 – Мой брат. Сам с ним и разберусь.

 – Не попадайся мне на глаза, еще раз предупреждаю. Не смей. 

 Валентин сам был виноват. Но в тот момент ему меньше всего хотелось задерживаться в этом доме. И в Песно возвращаться не хотелось, но уже было слишком холодно для того, чтобы проводить время на открытом воздухе ночью, можно было бы заночевать где-то в деревне, но он пустил коня все же домой.

 Толком даже не помнил, как уснул потом, а, проснувшись, едва ли не всхлипывал от головной боли, которая, однако, позволила ему пропустить завтрак по уважительной причине, потому что у него не было сил видеть кого-то из домашних, тем более Чую с Осаму; позже спазм отпустил, к удивлению, и Валентин перебрался в кабинет, где и затаился в попытке прийти в себя, в конце концов придя к мысли о том, что он не совершил этого мерзкого греха, а все остальное – это себе Проша сам надумал, он же и правда никогда ничего подобного в своих мыслях не держал, уж точно себя знал. Он никогда не испытывал влечения к совсем еще юным телам мальчиков, имея своим интересом уже взрослых юношей и ровесников, которые куда больше понимали, что такое чувственность, а красть чью-то невинность... Коробило и тошнило от мысли, что Проша мог о нем такое подумать.

 Его вроде бы чуть отпустило, когда несколько позже он случайно столкнулся с дерзнувшим явиться в дом Прошей. И взгляд его был вовсе не нахальным, а таким, будто он снова звал его разделить вместе постель, словно ничего не случилось.

 И вся эта дурнота вернулась. А еще Валентин заимел к себе особую, высокую, степень отвращения: ему не хватило храбрости ничего сделать для того несчастного ребенка, он тогда, будто бы увидев его равнодушие к охватившему его разврату, принял это как за оправдание – уже не помочь, и сдался, даже не попытавшись вытащить мальчика из такой тьмы, которую ему готовил старший брат. Валентин не сделал ничего, удалился, испугавшись за себя, и прекрасно сознавал, что на таком фоне вся его добродетель ничего не стоит. А тогда имеет ли он право строить из себя страдальца, который на самом деле столь мерзко труслив? Оставить кого-то в такой ситуации – не меньший грех, чем совершить то, к чем подстрекал Проша. Что ж, теперь даже самому себе не стоило заикаться о моральных принципах.

 В те дни как раз еще пришло письмо из Китая от Го Цзунси, с которым если он и переписывался, то лишь о рабочих делах, а тут он впервые, пересказав все события и расписав требующие ответов вопросы, перешел на личное, говоря о том, что все между ними случилось верно, но он не хочет, чтобы это несло Ван Тао горечь. Это была как будто попытка утешить, извиниться, письмо было написано очень честно и мягко, что обычно не замечалось за Го Цзунси. На что он рассчитывал, неизвестно, но Валентин, и так уже замученный совсем расстроился, вспоминая все то, что между ними было, и как это далеко было по своим чувствам от той гадости, что происходила без Цзунси. Он ненавидел в тот миг это письмо.

 Тем же вечером, уже в самую ночь, еще и Осаму устроил этот глупый розыгрыш. Валентин тогда как предчувствовал, что его пляски полураздетым на улице добром не кончатся. Он разозлился, решив даже не брать его в Москву, куда должен был ехать уладить дела в салоне с Ильей Петровичем, а также просто развлечь мальчиков, отвлечь. Когда состояние Осаму стало внушать серьезные опасения, то Валентин только и думал о том, что лучше бы представился момент нарушить свое слово и позволить ему ехать в Москву, лишь бы эта болезнь обошла его, сильно переживал, собираясь уже даже отложить отъезд, пусть это нарушило бы кучу договоренностей, но Дазай Осаму помирать раньше времени не собирался, врач уверил, что ему полегчало, и тогда они уехали… 

 Несмотря на все расстройство, переживания и постоянные мысли об Осаму, он хотя бы не рисковал увидеть Прошу, и немного смог успокоить себя и усыпить свою совесть. Переживая уже лишь о том, что в былые времена убежал бы от проблем в Китай, куда он в самом деле собирался ехать, но теперь и поездка в Китай не сулила ему прежней радости.

 Он ехал в страшном волнении, так и не разрубивший все узлы, что стягивали сердце, навязав еще и новых, и в жуткой тоске по двум мальчикам, к которым совершенно искренне стал привязываться, словно вспоминая, какой бывала дружба в его детские годы. 

 Встречу с Го Цзунси представлял себе во всех оттенках темных тонов, возможно, даже преувеличивая; и, странно, обнаружив, что тот был рад его возвращению, и пусть эта радость уже не выражалась в их прежней страсти, но Валентин не мог не видеть, что Го Цзунси спокоен в его отношении и хочет сохранить это все в таком виде, полезное и для общего дела, и для души. Валентин и не мог возражать. Он и сам осознавал, что не сможет в себе пробудить уже то, что испытывал. Немного ему подняла настроение встреча с Одасаку, которому он привез кучу посланий от его юного друга, но уже вскоре затем стали приходить тревожные письма от Фёдора; Лу Сунлин видел некоторые из них и кратко тогда заметил: развязка близка. 

 Валентин в малой степени успел сдружиться с Евдокией Михайловной, но ее смерть отразилась на нем очевидным смертельным отчаянием, и он поставил себя на место Фёдора, оставшегося одним теперь уже в этой и привычной, и все же чужой ему стране, не зная, где искать просвет из мрака. Валентин не мог не приехать к нему, шел уже март месяц по новому стилю, уже теплело, это был момент, когда японская слива уже уронила свои лепестки, а сакура еще не торопилась, лишь замерцав слегка цветочками в южных районах страны, но до равнины Канто очередь дойдет где-то через недели полторы. В один из этих дней, измученная, Евдокия Достоевская, не приходя в сознание, скончалась.

 Валентин помнил, что Фёдор где-то в этот же момент произнес: «Боже, да почему мне легко оттого, что она больше не мучается?!». Фраза болезненно зацепила. Валентин тогда в самом деле подумал о том, что Бог жесток: мучил их обоих, и одну не забрал раньше, дав призрачную надежду на недолгий срок, когда стало легче, а потом добил, а другому не дал ощутить хотя бы миг покоя.

 Испытывая еще с детства весь этот суеверный страх перед смертью, покойниками и похоронами, Валентин через силу взялся все организовать, прекрасно понимая, что никто больше не позаботится о Фёдоре и о том, чтобы достойно предать тело его сестры земле. Самыми тяжелыми были моменты, когда Достоевский в полнейшей спутанности мыслей искал его поддержки и внимания, желал быть рядом, хотя и срывался в истерики, чтобы его оставили. И дело было не в Фёдоре. Валентин сам нуждался в том, чтобы кто-то его поддержал, или хотя бы позволить себе день тишины и покоя, спрятаться. 

 Он вот плыл сейчас обратно в Шанхай, и даже не думал о том, что Лу Сунлин глянет на него, когда увидит, с волнением и опасением за здоровье, но лично Валентину это все было без разницы. Он переживал, что вынужден был оставить Фёдора, думал о Евдокии, обо всем, о том, что надо написать в Песно Маше. 

 Валентин поднялся и зажег лампу, затем подтащив к себе свой чемодан, где хранились письменные принадлежности и бумага. Бумага была дрянная, видно самая дешевая, Лян Цижуй купил ее в каком-то первом попавшемся магазинчике в самый последний момент перед отъездом, Валентин сам его поздно предупредил о том, что остался вдруг без бумаги, так что и роптать не смел, но Маша не обидится, что письмо его будет выглядеть столь небрежно. Пока не прибудет, он не сможет его отправить, и в Шанхае он бы мог купить хорошую бумагу, но написать хотелось сейчас, и решить судьбу Фёдора – сейчас. Ему он тоже будет писать, постепенно намереваясь уговорить его покинуть Японию.

 Странный он мальчик. Валентин плохо понимал его, но жалел безумно, изо всех сил хотел помочь, отдаленно представляя себе, что сложись хоть чья-то судьба лучше его собственной, из тех, кто ему стал дорог, может, и самому как-то станет легче, ибо, где искать собственный покой, он понятия не имел.

Содержание