Quarto movimento. Thema con variazioni. XVII.

Andante sostenuto, moderato con anima.


 Москва, апрель 1887 года.


 – Не знаю, что ты такой смурный, но! Вот! Посмотри! – Мишель выложил перед Дазаем на стол какой-то объемный сверток. – Пришло в Песно, но тетя переслала сразу сюда, чтобы не ждал.

 Осаму глянул. Посылка прибыла из Китая, и одного ее вида было достаточно, чтобы сердце чуть быстрее забилось.

 – Ода-сан предупреждал меня, что отправит что-то за мной вдогонку, что не успел передать. Полагаю, это какие-то книги из Японии, что должны были прийти ему раньше, да не успели.

 – Не только книги, – Дазай принялся взламывать посылку. – Японские гравюры. Я писал ему, чтобы прислал мне несколько штук, что сможет достать. Меня не увлекает процесс их создания, но для вдохновения я бы хотел их изучить. 

 – Хм, если все-таки хочешь, я бы мог найти кого-нибудь, кто бы научил тебя создавать гравюры.

 – Нет, живопись больше нравится, – Дазай все возился с упаковкой посылки. Такое впечатление, что Одасаку запаковывал что-то сверхценное, золотой слиток, ну или коробочку с очень дорогим чаем, который мог бы подаваться к китайскому двору императрице Цыси, но, естественно, чая там не было, да и золотого слитка тоже, но помимо гравюр Ода прислал набор китайских кистей – как бы личным подарком, о чем он вложил записку, ну и книги. На китайском и японском. Кое-что было от Лу Сунлина, а еще там было запечатанное письмо для Валентина от него же, но, судя по приписке, не имело какой-то дикой важности, лишь текущие дела.

 – Вернется из Петербурга, передам, – Мишель сразу забрал письмо. – Пойдешь со мной в салон?

 Дазай кивнул, но прежде сгреб всю посылку, запихав в свой походный ранец, намереваясь все изучить, пока будет сидеть в салоне.

 Мишель был прав. Это немного подняло ему настроение. Но он все же не признался, что его расстроила новость о том, что Чуя не собирается ехать следом за ними в Москву с Даниилом, который сейчас гостил в Песно. Мишеля это удивило, учитывая, как Накахара всегда был легок на подъем, но он не придал этому особо значения. Или же придал, но ничего не сказал. Он удивился, когда с недели две назад Дазай напросился с ним уехать из Песно, обещая, что будет сам здесь заниматься уроками, и правда забрав с собой учебники и тетради, просиживая меньше времени, чем если бы Анго его заставлял, но все же не бросая учебу.

 Дазай прекрасно знал, что Чуя не поехал сюда из-за него. С другой стороны, разве Дазай сам не захотел лишний раз не видеть его? Хотел. Потому что иначе не мог собраться и подумать, что же это такое творится. Действительно ли его жжет от чувств, которые он озвучил Чуе, и тот с тех пор ни капли не смягчился? Дазай так упорно убеждал себя, что ему не надо, чтобы Чуя смягчался, иначе это уже не Чуя, однако он с чего-то прежде был уверен, что его нисколько не смутит то, что он возьмет да признается, а дальше – будет что-то интересное, и Чуя станет интересным, но Чуя интересным не стал.

 Дазай, кажется, где-то ошибся, и кажется, вовсе не в том, что к нему вдруг стал испытывать и это не исчезло. А что-то иное. Что-то иное доводило его до грани отчаяния, заставляя искать то и дело ответы и не понимая – почему с ним такое происходит.

 Что-то не получалось, и Осаму в самом деле не знал, как ему дальше правильно себя вести. Чисто интуитивно Дазай очень старался смягчить себя и показать это Чуе, но он упорно не верил, даже больше – позволял себе колкости. Дазай не знал, как на то реагировать, но насильно запрещал себе ответные выпады, осознавая, что сделает так только хуже, да и не хотел он, честно, не хотел он обижать Чую. И так уже понял, что заигрался. Еще давно. 

 – Наверное, это наказание.

 Он это часто стал повторять себе вслух, запрокидывал голову, в немой беседе с потолком, а потом улыбался, даже смеялся, смеялся над собой, своим поведением и тем, как его так угораздило. И не был-то на самом деле уверен, что любовь – что вот она такая, откуда ж ему знать? Он порой думал: лучше бы влюбился в девчонку. И ничего бы не смущало. Вон, в Катьку. Или хотя бы Устинью. Что ж нет-то? Но к Устинье он ничего подобного никогда не испытывал, это была привязанность, какая была бы у брата к младшей сестре, а более… Вот ведь странность постигла. Удивляло Дазая больше всего то, что он и не думал от себя отталкивать это чувство, и, если бы не переживания, как с ним быть, как быть с предметом этих чувств, возможно, он бы согласился, что люди в самом деле могут искренне испытывать счастье.

 Пока сидел в салоне, читал письмо от Одасаку. Дазай не хотел себе признаваться в том, что был отчасти рад, что тот так и не женился, но внезапно стал ловить себя на том, что его эта мысль уже не задевает вовсе, если сравнивать с тем моментом, когда Ода только поделился с ним своими планами. Но планы эти не сбылись, и Дазай внезапно нашел в себе и сожаление тому. Одасаку не был с ним особо откровенен в любовных делах, понимая юный возраст своего друга, но все равно упоминал своих возлюбленных, и вот – снова писал о том, что ему понравилась какая-то девушка, но она японка, а он боится ей себя выдать. Вот уж беда. Дазай взгрустнул. Он, живя здесь, порой забывал, что друг его так и скрывается уже который год под чужой личиной, рискуя однажды быть разоблаченным, а там дома – тихо, но все еще помнят об убийстве Мори, и дай им шанс – ведь сцапают, а настоящий убийца все еще где-то незаметно наблюдает и, наверное, прекрасно живет. Дазая злость брала от этой мысли, он расстраивался пуще обычного, и порой говорил об этом с Валентином, иногда пугая его своими проклятиями в адрес виновного, но затем успокаивался, но не утешался как следует.

 Дазай хотел бы и с Чуей об этом поговорить. Чуя всегда почтительно относился к Оде, но до конца не ощущал того, что представало в волнениях Дазая.

 И все же… Был человек, который не занимался его утешением, а разделял все бурлящие негодованием чувства. И не только из-за Одасаку. Достоевский в этом плане, кажется, понимал его лучше любого другого.

 Интересно, отпустят его сегодня из пансиона? Дазай сделал ставку – из принципа – что нет, но на самом деле очень надеялся проиграть. Они виделись на выходных, провели их вместе, но этого было мало, а просто так его из заточения господина Звонарева не отпускали. Дазай видел мельком этого человека. Важный весь из себя такой. Уйдя из гимназии из-за каких-то разногласий с преподавательским составом, а эти разногласия всегда становились причиной его ухода откуда-либо, он пошел иным путем: устроил у себя дома классы с полным пансионом для детей из состоятельных семей, бывших далеко от столицы. Место для того было не самое дурное, целый особняк, доставшийся ему от родителей; обустроил там комнаты, классы, и сначала испытал это свое дело на своих осиротевших племянниках, а потом уже стал понемногу брать учеников, заработав очень даже положительную репутацию. Сам он взялся преподавать математику и географию, а по остальным предметам приглашал учителей. Уехавший к нему в начале марта Достоевский, первые недели две ничего не писал, и даже как-то волнительно стало оттого, и позже уже выяснилось, что эти две недели его муштровали всеми доступными способами, и ему просто понадобилось время, чтобы очухаться, не говоря уже о том, что тот в момент слабости даже тайно написал Валентину чуть ли со слезной просьбой забрать его оттуда. Валентин о том письме никому не сказал, но и забирать его не стал, написав вместо этого самому Звонареву как бы обычное письмо, но с наводящими вопросами, чтобы понимать, справляется ли в самом деле его подопечный или же пора его оттуда спасать.

 Как бы ни убивался из-за своей участи Фёдор, привыкший ко всяким невзгодам, а все же забирать его никто не собирался. Звонарев описал его весьма своенравным и жестким подростком, скрытным и мрачным, но при этом не мог не отметить, что ума ему не занимать, и неординарен он на фоне остальных пятерых мальчиков, что были также на попечении Звонарева. В том, что он желает с ним и дальше работать, сомнений более не возникало, и Валентин попросил Фёдора потерпеть. В конце концов, проявить свой ум и смекалку и приспособиться так, чтобы ему самому было удобнее жить в новом месте. Достоевский позже писал Дазаю, что не мог не обидеться на Валентина, но и разумно замечал, что сам желал бы получить образование, а Звонарев этот – дядька требовательный и раздражающий, но Достоевский не мог не заметить, что учителей тот подбирал себе под стать, и толк с того выйдет. На том и смирился, хотя все равно Дазай не мог не ощущать в его посланиях тоску.

 Мальчикам, по правилам, порой дозволялись небольшие вольности – в свободное время куда-нибудь самостоятельно выходить, но в большей степени их досуг был весь расписан посещением театров и разными встречами, являвшимися частью их образования, однако в момент, когда Дазай оказался в Москве, Фёдор без препятствий, удовлетворив Звонарева запиской от Михаила Савина, смог даже остаться на ночь в доме Марии Аменицкой, та была все же какой-никакой родственницей, вопросы не могли возникнуть.

 Дазай был поражен тому, насколько Фёдор был рад видеть его здесь, да и сам он, чего скрывать, соскучился по нормальному общению, а учитывая, что последнее время в Песно он был слишком напряжен своими думами и попытками найти общий язык с Чуей, то не мог не возрадоваться этому ощущению – можно было расслабиться!

 Близилась Пасха, и на этот период Юстю должны были отпустить из ее гимназии, собиралась приехать вместе с Даниилом повидать дочь и Мария Алексеевна, которая соскучилась неимоверно, до сих пор имея с ней возможность только переписываться. И если бы Чуя тоже поехал…

 Но Дазаю придется утешиться компанией Фёдора, который задался целью побыть с ним подольше и покинуть пансион еще на Страстной неделе. Время настало, отсчет пошел.

 Мишель возился с огромными бухгалтерскими книгами вместе со своим недавно приглашенным в помощники к Илье Петровичу другом – Павлом Павловичем Дотошновым, когда лакей из дома его тетки прибежал с запиской, посланной туда от Звонарева. Мишель отвлекся, нахмурился, мельком при этом глянув на посетителей, которые пришли не столько за чаем, сколь испить дорогого напитка с чем-нибудь сладким, а там уж и прикупить чего, пробежался глазами по записке.

 – Ох, этого еще не хватало. Федюнька-то заболел вдруг! Что там с ним приключилось? Надеюсь, какой-нибудь обычный понос, но в таком случае предлагаю не забирать его домой!

 – А что, просится домой? – оживился Дазай.

 – Да вот. Пишут, что слег. Тут два варианта. Или мы оплатим сами врача, или заберем лечить к себе.

 – А что же, у Звонарева доктора отдельной статьей? – полюбопытствовал Илья Петрович, который в их рабочем, скрытом от глаз клиентов, закутке рылся на полке в поисках какого-то заказа, который был специально отложен для важных господ и за ним как раз было послано из их дома. – А если помирать кто будет?

 – Наверное, помереть не даст, но счет за врача потом выставит, – Мишель с тоской глянул на записку, не желая ввязываться в лишние проблемы, но из всего семейства он был сейчас самым главным, более в Москве никого не было, ему и решать. – Можно, конечно, оплатить, не вижу сложности, но вдруг что серьезное. Лучше под собственным присмотром. А то же потом отчитывайся перед дядьками и тетками! Я лицо подневольное!

 – Прибедняйся, прибедняйся, Мишаня, никто не верит твоим страданиям, – хмыкнул Дотошнов, подняв на него мельком глаза.

 – Я не страдаю! Я принимаю решение! Заберем домой лечиться. На глазах будет, надеюсь, это что-то не страшнее обычной простуды.

 Дазай фыркнул тихонько.

 

 – Добился своего?

 Закутанный в одеяла Достоевский едва ли выглядел настолько страдающим для того, чтобы неукоснительно соблюдать постельный режим. Разве что лицо у него было какое-то чуть опухшее, при этом на нем играла чрезмерно довольная ухмылка, явно намекающая на успех, однако он тут же огорошил явившегося к нему Дазая:

 – Своего добился, но если ты думаешь, что я схитрил, то знай: схитрили надо мной.

 – Тебе что, в самом деле плохо? – Дазай оглянулся на дверь, за которой как раз скрылся врач.

 – Да я еще раньше ощутил… Просто решил потянуть. Флюс проклятый.

 – Ого! – Дазай не ожидал, но с другой стороны – пригляделся, ну да, видно, что в самом деле щека у Фёдора припухла, но пока что еще не вызывала диких страданий. – То есть ты даже не имитировал ничего.

 – Ночью в самом деле был жар. Звонаревский доктор тот еще балбес, зря деньги только гребет, даже не додумался о причине, но подтвердил, что со мной что-то не так. И вот, как и хотел, я здесь! А флюс – да пройдет. И страшнее вещи случаются.

 – Не поспоришь. Но здесь-то ты врачу сказал? 

 – Более-то мучиться я не собираюсь! Конечно, сказал! Буду лечиться. А ты – сидеть со мной.

 – Куда ж я денусь, – Дазай огляделся, – мы в одной комнате ночуем!

 Дазай только сейчас сообразил, что Фёдор снова занял кровать, где обычно спал Чуя. С внезапно нахлынувшей горечью подумал о том, что Накахара наверняка рад, что теперь дома, в Песно, вся комната ему принадлежит. Как бы гадостей каких не сделал на половине Дазая. Или не залез, куда не следует. Впрочем, все его тайны Чуе уже и так известны.

 – Я рад, что ты здесь, – подал голос Фёдор, разглядывая Дазая. – Все не так тоскливо. Просто даже от мысли, что ты недалеко, а сейчас – так вообще!

 – Ты разве до сих пор ни с кем не сдружился в пансионе?

 – Почему же… Я общаюсь с этими ребятами. Но скучны они. Примитивны даже. Хотя есть местами в них кое-что любопытное, я бы понаблюдал, – Фёдор уставился в потолок. – Они были так удивлены, узнав, что я несколько лет прожил в Японии. Трое из них вообще понятия не имели о такой стране. Дальше Европы их знания угасают, еще про Америку знают, но кто ж про нее не знает. А вот Восток – темный лес. Удивляются. Просили меня переводить их придуманные на ходу фразы на японский. В общем, одним этим я уже среди них выделился. Правда был момент, когда очень пожалел, что рассказал о той жизни. Боялся, что придется объяснять все о родителях, о сестре. Но пока что вроде обошлось. Придумаю что-нибудь. Не хочу говорить правду.

 – И не обязан.

 – О. И то верно. Раздражают люди, которые начинают любопытствовать. И сравнивать твой образ жизни со своим.

 Дазай кивнул. Он глянул в окно. Смеркалось. Окна спальни выходили во двор. Деревья стояли еще голые. Дазай мельком подумал о том, что в это время в более северных районах Японии все еще цветет сакура или даже готовится зацвести. В Йокогаме она бы уже отцвела, скорее всего. Как это странно. Все больше и больше эти явления теперь казались чем-то из иной жизни, которой и никогда не было. И даже уже странно то, что была когда-то встреча с Фёдором, там, в Хакодатэ. Была – Дазай точно знает. И все до нее было. Но почему он засомневался? Он улыбнулся, однако, про себя, пораженный своим смятением. 

 – Скоро с Устиньей увидишься. Вы зимой на праздниках почти не общались. Может, все же подружитесь.

 Фёдор кивнул. Он много раз думал ей написать, но так и не решился. Сложно написать что-то обстоятельное молоденькой девушке, с которой имел-то разговора – пара фраз сконфуженных и неловких. И дальше дело не пошло; Фёдор просто и не знал, с чем к ней подойти, к тому же тогда ее сильно беспокоило здоровье угасающей в далеком Ментоне бабушки. Фёдор хотел было порасспрашивать о ее интересах у Дазая, но не решился. Он уже изначально ощущал какую-то легкую зависть оттого, что Дазай с ней был довольно дружен. Повторной встречи с Юстей Фёдор все же ждал с каким-то трепетом, но не трепет радости это был. Не знал, как его определить. Может, еще дело было в том, что больше его голову занимали иные вопросы.

 Еще в конце марта Валентин выслал ему большое письмо, в котором полностью описывались обстоятельства обвинения Михаила Достоевского. Перечитав все это несколько раз, Фёдор впал в ступор, не зная, как собрать все свои эмоции вместе и понять, что теперь ему это дает. Этого знания было мало, существовала еще одна часть того обещания – виновные должны были поплатиться, но как поплатиться, если с точки зрения закона, осудившие люди ни в чем не виновны? Кто бы знал, какая ненависть тогда начала расти внутри! Может, Валентин, уже знал. Иначе чего бы он со всей присущей ему ласковостью не пытался урезонить его в своих письмах принять это знание и успокоиться, к тому же он дополнительно все же попросил этого своего Обинского рассмотреть возможность поднять старое дело и оценить шансы очистить имя несчастного человека. Пока что ответа далее не было, но Валентин уверял, что тот проработает этот вопрос, деньги ведь были плачены. Последнее вообще мало волновало Достоевского. Будь у него у самого деньги, он бы их все отдал. Но если так уж честно: он бы отдал и душу, чтобы повернуть время вспять, если бы ему сказали, что все исправится. Долгожданная Москва не произвела на него лечебного эффекта, о котором он будто бы мечтал, хотя им просто сам себя обманул. Он приехал в этот город, взглянул на него, и ощутил местом предательства его семьи, бед, что хлынули на них, в какой-то момент пожалев даже о том, что вообще решился сюда ехать. 

 Если бы не Дазай, ждущий тогда в Песно… Если бы не Дазай. Фёдор иначе представлял эту жизнь с ним. Слишком наивно, что ли. Но не желал думать о том, что что-то не так, иначе все совсем рассыплется. А держаться за кого-то надо. Он и держался за него и за Валентина, полагаясь только на него, как на единственного человека, которого может о чем-то просить. Он все думал теперь. Тогда в феврале, когда Валентин разболелся. Что его напугало? Возможная опасность его болезни? Или то, что он останется без него, давшего ему обещание и следящего за ним с момента их знакомства, обнадеживая тем, что всегда можно за него схватиться, если начнешь падать? Фёдор не был настолько циничен, чтобы только выгоду иметь с людей, но уже сомневался в себе. Червячок в сердце копошился, но как же иначе? И ведь не из корысти он сидел с ним тогда целыми днями, скрашивая дни больного. И это было приятное общение, и Фёдор был рад, что и Дазай был рядом. Даже против Чуи ничего не имел, наоборот: очень веселили его попытки переиграть Достоевского в го. Фёдор был в этом плане куда ловчее и не давал ему шансов. Играть со слабым соперником скучно, но Чуя забавно всегда горячился, шумел, не реагируя на постоянные просьбы домашних вести себя в комнате больного потише, но Валентин, который уже не собирался вовсе помирать и радующийся тому, что он не один и может отвлечься от мыслей о матери, нисколько не останавливал их пыл и очень смеялся, когда Чуя готов был все крушить от досады из-за честного проигрыша. С Дазаем же игра шла иначе. Они вели статистику, и та показывала, что способности их равны. Играли они, однако, почти что молча и напряженно, что не уменьшало интереса со стороны зрителей, осознающих на самом деле, что борьба у них идет нешуточная. Фёдор играл и с Валентином, и был поражен тем, что процент его личных выигрышей был минимальный. Тогда он с подозрением даже стал на него смотреть. Валентин по виду особо и не старался его обыгрывать, следуя лишь правилу не поддаваться, однако секрет был на самом деле прост: Валентин много дней провел в Китае, играя в вэйци, набравшись опыта, нередко к довольству Дазая при этом припоминая, как они часто распивали с Одасаку спиртное и устраивали посиделки за игрой. Секрет оказался в банальном опыте.

 Несмотря на свои проигрыши, Фёдор очень даже приятно проводил то время. И как же жалел при этом, что невеселые мысли все равно оставались при нем. Хотя вот сейчас, когда он раньше наступления Пасхи оказался за пределами своей учебной тюрьмы, он вполне мог посчитать себя счастливым. Тем более его общество целиком и полностью разделял Дазай.

 Кто бы, однако, знал, что это общество будет слегка нарушено. Где-то дня через три, когда, к счастью Достоевского и возившегося с ним доктора, щека его стала чуть меньше напоминать хомячью, но общий вид все еще вызывал смех у Дазая и Мишеля, что, впрочем, не было даже обидно, ибо Фёдор все же не был лишен чувства юмора и сам с усмешкой глядел на себя в зеркало, явился один из его друзей по заточению, хотя другом этого парнишку Фёдор не считал.

 – Тебя выпустили? – удивленно взглянул на него Достоевский. – Как ты тут оказался, Верховенский? 

 – Как? Легче легкого! – заявил мальчишка лет шестнадцати, весьма холеного и при этом ушлого вида. Его принимали в большой гостиной дома, он с большим любопытством оглядывал небедную обстановку, хотя впечатлен не был, больше косился на Дазая, который явился вместе с Достоевским. – Звонарев внял словам о том, что забота о товарищах по учебе – великое благо. Ты же сам всегда говорил, что надо поражать людей добротой, даже если ты ее не подразумеваешь. Вот и я. Сказал, что обязан просто узнать, как ты там. Жив аль нет.

 – Не был бы жив, Звонарев бы уже искал замену мне, чтобы деньги зря не терять, – хмыкнул Фёдор, правда прозвучало это как-то надуманно, он и сам не был уверен в таком крепком цинизме этого человека.

 – Однако ж отпустил меня! Но я в самом деле хотел свидеться с тобой, Достоевский! Все гадал: соврал ты аль не соврал. Рожа у тебя, извини, право – жуть.

 – Надо было прийти пораньше, сейчас уже так не впечатляет, – не смог не сдержать комментария Дазай.

 – Ах! – Верховенский этот, кажется, жутко обрадовался, что на него обратили внимание и не надо было выкручиваться и самому как-то приставать. – Вы, полагаю, и есть тот японский приятель Достоевского! Очень приятно! Отрекомендуюсь! – он тут же соскочил со своего места и предстал перед Дазаем, который и не думал соскакивать. – Пётр Степанович Верховенский! Обучался раньше в правоведческом училище Петербурга. Теперь вот Москва мое место пребывания. А вы… Между прочим! А и не подумал, что вы по-русски можете изъясняться.

 – Фёдор, наверное, забыл упомянуть. Надеюсь, не сказал хоть, что я ношу на поясе катану и режу всех направо и налево.

 – Да, он говорил, что у вас там еще не изжили себя дикие нравы. Но так во всех обществах бывает. Нужна просто очистка.

 – Это тоже он вам сказал?

 – Нет. Это я сам подумал.

 – Мне кажется, это кто-то еще до вас мог такое подумать, а вы где-то прочитали, и решили, что это ваша мысль, что она новая. И мне ее высказываете для чего-то, я не понял, для чего.

 Дазай смотрел в его как будто бы открытое лицо, но ощущал, что это далеко не так. А ему улыбались. Фальшивенько так, но так ясно. Аж слепило. Фёдор смотрел на них, даже слегка нахмурился. Ничего, однако, не сказал.

 – Дом твоей родственницы, да? – Верховенский снова огляделся, забыв наконец-то о Дазае и так и не сказав ничего на его не особо приветливую реплику: порой вовремя загубить зачатки спора – тоже признак какого-никакого ума. – Это она за тебя платит Звонареву?

 – Что это ты спрашиваешь? Нет, – Достоевский звучал вроде бы даже вежливо, но Дазай не мог не видеть его некоторого раздражения, что мелькнуло еще с появления этого парнишки в этой комнате.

 – Да просто. Мой отец-приживальщик тоже часто обитает в подобных хоромах одной дамы. Я просто все думаю: он меня к Звонареву на ее деньги отправил или просто продал что-то из наследства, что мне полагается от помершей рано матушки? Не обращай внимания, я все время болтаю, да и ты знаешь.

 Он потом много еще о чем болтал, поглядывая периодически в сторону Дазая, который с неменьшим интересом следил за ним. Мелкое. Что-то такое мелкое постоянно в нем звенело. Раздражающее. Его странные вроде как прилизанные манеры. Наверное, человека обычного и слабого он сможет очаровать. Но таковым явно не был Фёдор.

 Дазай задал ему вопрос об этом Верховенском, когда они уже давным-давно были в постелях.

 – Вы что, с ним правда приятели?

 Фёдор смотрел в потолок, пребывая в своих мыслях о том, чтобы на досуге поискать газеты за тот год, когда его отца арестовали. Дело то не могло не попасть на страницы. Вдруг что-то полезное выяснится. Недостаточно знать одни имена людей из тех сведений, что расписал этот друг Валентина. Нужна более ясная картина. Где бы найти на эти дела время, учеба все отнимала.

 – Ты про Верховенского? Странный ты, Дазай, неужто усмотрел подобное в тот момент?

 – Нет. Как раз нет. Но он ведь пришел повидаться с тобой.

 – Я не удивлен. Как-то сразу потянулся ко мне. Любит болтать. Иногда такие вещи рассказывает… Заслушаешься даже.

 – Тайны тебе выдает?

 – Если только чужие. Правда имен не называл. И вообще… Чужие тайны – такое орудие. Мы с ним сошлись на этой мысли как-то случайно; он затем даже посетовал, что не может ныне использовать одну грязную тайну, что выведал о своих уже бывших товарищах по училищу.

 Дазай повернул к нему голову, пытаясь разглядеть Фёдора в потемках, а тот неподвижно лежал на спине. Непривычно с ним одним в комнате. Точнее… Это даже не напоминало о временах в Хакодатэ. Дело обстановки или чего… Дазай привык к Чуе, бывшему всегда близко. А теперь уж вообще не мог о нем не думать, невесело сожалея о том, что тот, наверное, и рад остаться вдали от того, кто его так раздражает. С другой стороны, смог ли Дазай в самом деле показать ему, что все не так, как он привык думать? Дазаю виделось, что нет. Вот и не мог уснуть.

 – Он на самом такую историю мне рассказал… – вдруг заговорил Фёдор.

 – М-м? – Дазай уже и забыл об их кратком разговоре.

 – Я про Верховенского. Он мне шепотом тайком поведал. Давно замечал, что двое юношей, с которыми он обучался вместе, что-то уж больно много секретничают меж собой, – Фёдор вдруг привстал – теперь он разглядывал очертания Дазая в потемках, а затем продолжил говорить на японском, языке, который стал будто особой личной тайной между ними здесь, учитывая, как мало человек могли понять его. Едва ли их кто-то сейчас подслушивал. Прислуга жила в другой части дома, а Мишель, утомленный делами, дрых без задних ног: если подкрасться к спальне, что он тут занимал, можно было бы даже расслышать блаженствующий храп. – Верховенский человек с фантазией. Надумал себе уже чуть ли не заговор какой политического характера. Караулил их какое-то время, пытался подслушивать. И вот однажды заметил, что они поздновато уединились в одной из старых классных комнат, якобы для занятий. Говорил мне, что собирался взять их с поличным, а потом и самому послушать, что они за дела ведут, вдруг бы заинтересовало! Они скрывались всегда в одной и той же комнате, примечательность которой была в том, что для занятий ею не пользовались. Там был склад из старой мебели. Она обычно стояла незапертой, туда никто никогда и не ходил из-за страха быть погребенным под кучей хлама и пыли, при этом в ней можно было запереться изнутри на маленькую задвижку; Верховенский не обнаружил периодичности в посещении этого места, пару раз даже зря приходил, рискуя самому попасться, но однажды ему повезло. Эти двое пришли. Но не разговорами заниматься. Они начали, как выразился Верховенский, без всякого стыда целоваться и раздевать друг друга. Дазай, ты же еще ни разу не был с женщиной? – вдруг спросил Фёдор. – Ты… – он чуть смутился, – думал уже о таком?

 – Думал, – честно ответил Осаму, слегка напряженный от его слов.

 – Хотел бы уже попробовать?

 – Быть может, – все так же честно ответил он, но честность тут была какая-то не совсем честная. Дазай прекрасно понимал, о каких вещах вдруг Достоевский с ним заговорил, пусть все это в его представлениях было далеко от истинности столь взрослых вещей, но нечестность эта была в ином. Близость с кем-то – Дазай ощущал стыдливый жар от такой мысли, и он приглядывался к той же Катьке… Но это Катька! Был момент, когда они парились в бане, и вместе с банщиком Егором был его старший сын лет семнадцати. Дазай посматривал на него, находя привлекательным, может, даже чуть более привлекательным, но все же эти чувства не хватали его. И стыд его так не цеплял, когда он все свои мысли направлял на Чую, но здесь все его представления жестоко ломались о непонимание ситуации, хотя от этого ему не меньше грезилось в мечтах это запретное прикосновение. Просто касание. Как тогда, почти как в тот раз, когда его губы сорвались на кожу на шее Чуи, и последнее время этот миг в памяти жег его сильнее, чем даже тогда, на берегу. Его волнение усилилось, когда Фёдор вдруг начал рассказывать о том, что этот мелкий бес Верховенский увидал в той старой классной комнате. 

 – Меня поразил и в то же время нет его рассказ, – признался Фёдор. – А он во всех подробностях принялся все это выкладывать. Как один сел на колени перед другим и взял в рот с явным наслаждением; ему было сначала плохо видно, что этот юноша на коленях при этом делал еще своей рукой, но все эти действиях их определенно доставляли им великие удовольствия, и Верховенский даже рискнул высунуться, чтобы лучше видеть, как тот своими пальцами проник внутрь него через задний проход – вот уж применение этому месту, мне даже смешно стало тогда, и подумать не мог, что от такого приятно бывает. Он так долго ими двигал там, но, видимо, так надо, я и сам потом сообразил. Ты думал о таком, Дазай? Я вот теперь иногда думаю. Затем они поменялись местами, совсем уже раздевшись. Я, Дазай, ни разу так и не рискнул тебе написать о том, что видел однажды подобное в Японии. Мужчина был с молодым юношей. Я тогда еще жил в Камакуре с сестрой, и однажды по ее поручению ездил за покупками в Йокогаму, так как только там было можно купить некоторые иностранные товары. Я быстро справился с поручением и отправился гулять по городу, зайдя невольно в какие-то японские кварталы. Я прошел небольшой храм, оказавшись затем возле забора дома с просторным садом, не знаю, кто там жил, да и не это меня волновало. То было лето, и цветы, росшие там, были так прекрасны, что я пробрался туда посмотреть в мечтах, что однажды повезу сестру куда-нибудь в такое место погулять, когда у нее будут на то силы. Там я тогда увидел двух совокупляющихся мужчин. Это было странно и похоже больше на борьбу. Я прежде видал проституток, а здесь уж точно дело было в другом. В Японии есть свои странности, которые я принял как часть жизни, а здесь они – запрет. И даже грех. Осуждение. А Верховенский все смотрел. Говорит, что не мог оторваться. Особенно, когда увидел, как один проник внутрь другого и стал в нем, дергаясь, двигаться, держа того, второго, за бедра. Они так были увлечены, что и не могли вовсе заметить, что за ними следят. Касались друг друга, целовались, забывались и стонали. Ты представляешь, как это было? Затем он сказал мне, что большего отвращения в своей жизни не испытывал. Кажется, он хотел, чтобы я высказал то же самое. Но я просто смолчал. Разве что думал о том, зачем он мне это поведал. Хотя, мне кажется, ему хотелось кому-то это рассказать. Его это поразило и почему-то даже разозлило. Почему нас порой что-то злит? Как узнать? Но я так ничего и не отвечал. Что бы я ему ответил? У меня этот рассказ вызвал лишь недоумение: раз все так запретно, как можно быть такими неосторожными? Непрактично ведь. Я лишь тогда вот Верховенскому заметил, что он мог бы использовать потом это в своих целях. Они бы точно не захотели огласки. Правда затем он узнал, что сцена, свидетелем которой он стал, не что-то из ряда вон выходящее, и между мальчиками в училище порой возникали подобные сношения. Его это тогда сильно отвратило от местного окружения, хотя в большей степени он говорил о том, что там просто неприятная атмосфера и он не желал там более учиться, завалив специально экзамены – тут мы снова сошлись, как ты понимаешь. Но более, кажется, мне сходиться с ним не в чем. Хотя… Не знаю.

 Дазай особо уже и не слушал Фёдора. Витал в своих мыслях. Ему не было дела до Верховенского, не было дела до всего, что с ним связано. Он думал о тех юношах, которые предались друг с другом любви. Как пугающе загорелось его сердце, словно враз открывшись. Какой же невинностью вдруг показался тот вроде бы страстный поцелуй. Бездумный поцелуй, скорее из любопытства и из всего лишь вспышек, что только-только готовы родить настоящее чувство. Дазай не то чтобы внезапно проникся мыслью о том, что любовь – это еще и чувственное, но он вдруг увидел в этом какое-то древнее колдовство, заклинание, которое может приманить и позволить себе понять. У него плохо получается иначе, и вообще – господи, как стыдно вдруг было сейчас представить себя с Чуей на месте тех двух, он весь аж в жар провалился, словно как при болезни, но сердце трепыхалось в груди и смеялось, подпихивая сомнения прочь. В этой чувственности кроется нежность – вот, что подумал Дазай. А она, эта самая нежность, возможно, станет его помощницей, если он подружится с ней. 

 Ох, как же ему теперь заснуть… И без того ощущал, как стало давить внизу живота, как в моменты, когда он из любопытства подростка касался себя. Он ведь прежде… Словно бы ощущал все это… Что без Чуи не обходится дело, но так стыдно, стыдно было дойти мыслями… И Фёдор говорил что-то об осуждении. Но Дазай весьма легкомысленно был готов отбросить это переживание. Его желания о том, чтобы обнять Чую, просто коснуться его – получили что-то полное, хотя он осознавал, что это лишь сейчас охватило его волнение и возбуждение, а потом он смутится, но зная себя – прекрасно понимал, что поддаться не составит труда.

 Достоевский-кун! Хоть осознаешь ты, что испортил весь сегодняшний сон?! Одно дело, просто всякие запретные, но еще не до конца осознанные запретные мысли, другое – Дазай еще не провалился в них окончательно. Но занес одну ногу над обрывом, не оценив своей разумной частью удачливости в том, что он тут оказался вместе с Фёдором и его странными мыслями.

 Дазай поглубже зарылся в одеяло. Это будет его своеобразное самоубийство.

Содержание