Quarto movimento. Thema con variazioni. XVIII. Часть 2.

 Много выпить ему не позволили: все-таки трое взрослых были рядом, хотя мсье Верна можно было не считать, он и сам почти что ребенок, едва дело доходит до алкоголя, разве что не развозило его, а вот Валентин и Анго строго следили за Чуей, и он даже головокружение словить не смог. Впрочем, Накахара вскоре оценил это: если бы он влил в себя чуть больше, ему могло бы поплохеть, и хуже того – он бы мог начать вести себя не совсем нормально, стал бы цепляться к Дазаю, и чего бы ляпнул не того. При всех! О ужас!

 Он в ту ночь, однако, спал крепко, и только утром очень пожалел о том, что не додумался напроситься в поездку в Батум и Гурию посмотреть на плантации, а также встретиться с хозяином дома: тот так пока в Тифлисе и не объявился.

 Ох, это был бы такой чудесный шанс подумать обо всем вдали от Дазая. Чуя все ожидал, что тот теперь будет к нему ходить, словно приклеенный, но Дазай внезапно повел себя следующими днями смирно, и лишь посматривал постоянно в его сторону, беспрестанно улыбаясь и с прозрачным намеком касаясь пальцами своих губ, что Чую в краску бросало, и он злился, придумывая поводы пнуть его хорошенько, да не придумывалось, к тому же Дазая то и дело эксплуатировал Достоевский, занимая своими разговорами, или же сам Дазай, взявший в дорогу свои альбомы, сидел и делал наброски: все же Тифлис слегка смог потеснить в его голове думы о Чуе, но тут все было проще: прекрасный Тифлис просто прекрасно дополнял их. И рисовать оттого хотелось, но Чуя уж точно не углублялся в голову Дазая, а сходил с ума от всякого рода мыслей и видений, что периодически ему холодили затылок, особенно едва он клал голову на подушку.

 Он больше проводил время с Устиньей и мсье Верном; раз отправился вместе с ними и Марией Алексеевной кататься по городу в английском кабриолете, другой раз они ездили смотреть окрестности; чаще всего выбирались на природу, и хорошо было, если Дазай оставался вместе со своими альбомами, но вскоре и он стал часто присоединяться к их поездкам.

 – Что ты все таращишься на меня? – как-то не выдержал Чуя, когда они выехали погулять подальше от города. Было жарко, Чуя несколько раз спускался к реке умываться; он пристроился на огромном валуне, поверх которого накинул покрывало, чтобы не жгло, волосы у него были влажными, и он жалел, что высыхали они на таком зное слишком быстро.

 – Не умею людей рисовать, – вдруг произнес Дазай. – Криво выходит. Да и ты вертишься.

 – Ты что, меня пытаешься опять нарисовать?! – Чуя вытаращился на него, вспоминая все те гадкие рисунки, что прежде делал с ним Дазай.

 – Хотел бы тебя. Но природа выходит лучше. Но на бумаге ты мне и не нужен, – Дазай хитро улыбнулся и вдруг поправил на нем рубашку, чуть прикрыв выступавшую ключицу, и Чуя дернулся, ударив его по руке, но как-то несильно, его смутило это действие – он в панике глянул в сторону, но дамы были в отдалении, а Анго и мсье Верн, довольные своим удавшимся отдыхом, валялись на разложенных покрывалах, внимая южному солнцу гор. Никто не видел. Достоевский с ними не поехал: перегрелся на солнце днем ранее и остался дома, мучаясь головокружением и тошнотой.

 Дазай знал, что никто и не увидит. Он спокойно оглядел Чую, качнул головой и отстал, устроившись следить за ним издалека.

 – Изверг, – пробормотал Накахара. И никуда не скрыться.

 Дазай же был невероятно доволен собой. Даже если он и желал чего-то большего, он понимал, что не все сразу. Но не мог не видеть, как взбудоражил Чую, и это было даже забавно. Лишь бы не заиграться, а он мог и боялся того. Боялся неверно поступить, потому и не напирал со всей силы.

 Когда Валентин и Мишель вернулись спустя практически неделю с хозяином дома, тот решил удостоить своих гостей куда более широким приемом в своем доме. Ашурков Михаил Фёдорович жил один, уже лет как десять был вдовцом, а два сына занимались торговлей в столице и имели уже свои семьи. Гостям он был рад, так что первым делом закатил шикарный ужин, пригласив какого-то местного повара для того; в дом к нему стали наносить визиты все давно не видевшие его знакомые, и оказалось даже, что Ашурков тут человек весьма интересный по своему положению, слыл за советчика в разных финансовых делах и на том имел весьма солидные знакомства. Сыпать деньгами любил, и прихвастнуть тем самым тоже. Был большим другом местного прокурора, и одним из первых получил приглашение на праздник, устраиваемый прокуроршей, и звать предлагалось и гостей, прибывших издалека.

 Приглашение было принято, пусть и предполагало задержаться на лишние несколько дней. Впрочем, задержаться – никто и не расстроился, но задержаться – это звучало бы практично, если бы само предприятие, из-за которого затевалась эта поездка, имело смысл. Когда оба Савиных вернулись с осмотра плантаций, было заметно, что они погружены в определенную задумчивость. Мишель источал еще какой-то энтузиазм, слушая восторженные разговоры Ашуркова о том, что чай с его плантаций он планирует иметь представленным чуть ли не на грядущей через пару лет Парижской выставке, вот какие перспективы его манили! Высококачественный товар! Валентин же был мягко вежлив в своей манере, что и не заподозрить было его сомнений, Ашурков наивно даже посчитал, что это племянник тут главный, и потому больше напирал на младшего Савина, пытаясь втянуть того в свои дела, стараясь изо всех сил сдружиться. Даже всех их в баню водил. Бани здесь были хорошие, восточного типа; баня, куда отвел их Ашурков, отличалась лишь роскошью отделки да дороговизной услуг, но видно было, как он старался заманить к себе Мишеля, до момента, пока Валентин не затеял с ним откровенный разговор: настолько откровенный, что говорили они оба на китайском, не желая, чтобы некоторые посторонние уши могли зацепиться даже за словечко.

 Дазай был тогда с ними в комнате, играл с Фёдором в шахматы, купленные на рынке Тифлиса. Оба они были пока что не особо прожжёнными игроками, больше учились, потому игра шла пока что без азарта, и Дазай невольно тогда вслушивался в чужой разговор, поняв из него, что Валентин был очень скептически настроен относительно перспектив кавказского чая, и если у Саргасовых он мог видеть хоть какие-то наметки на успех, хотя не мог ничего точно сказать, не посмотрев лично на сбор, то Ашурков вызывал у него крайне негативные чувства, и Валентин даже был готов поспорить на то, что прогорит он со своими идеями, и никакие выставки лично ему не светят, а из Мишеля он только деньги хочет тянуть. Мишель был отчасти обижен и пытался настоять на своем, мол, из денег возьмет свою долю, и повременит даже с питерским салоном, и все такое, у отца займет, за что Валентин внезапно еще и отчитал его, чем слегка даже напугал сидящих рядом юношей. Достоевский занятия китайским совсем забросил, так что не уловил всю суть, а Дазай же вслушивался тщательно, слегка даже пораженный такой жесткостью Валентина, выраженной не в его вредности, а в обеспокоенности. Кончилось тем, что он даже пригрозил написать отцу Мишеля, чтобы тот не смел ни копейки дать сыну, на что Мишель оскалился, мол, с отцом, он сам разберется, но, судя по всему, по опыту, догадывался, что Дмитрий Алексеевич скорее прислушается к младшему брату.

 Размолвка длилась почти целый день, что всем сделалось волнительно, но, к некоторому удивлению Дазая, Жюль, заметив настроение Савиных и всех остальных, легко отмахнулся:

 – Quelle bêtise![1] – со смехом отмахнулся он, затем пояснив, что в Китае они точно так же себя вели: спорили и ссорились, мол, это же работа! 

 Мсье Верн оказался прав. Дядя и племянник были с юности близкими друзьями, ссоры их были лишь частью того, что порой случается в общении любых людей, которые не страдают от истеричной гордости.

 – Вы красивые такие, – с завистью процедила сквозь зубы Устинья, когда начались сборы на праздник, что виделся самым настоящим балом. Детей с собой не брали – естественно; Анго сам отказался, стесняясь оказаться в местном высшем обществе, зато мсье Верн порхал бабочкой по большой зале, которая в этом доме тоже могла служить бальной, но сейчас была вся в распоряжении раздухаренного француза.

 – Ma chère enfant! Ne soyez plus triste, je vous prie! – он схватил Устинью и потащил в центр залы, закружив ее с бешеной скоростью. – Et un et deux! Et tourne, tourne![2]

 Та завизжала, но изо всех сил постаралась ухватить его ритм, ибо все же ей стало весело, а мсье Верн был очень уж знатный танцор.

 – Балы – глупость, – брякнул Чуя, не особо расстроенный, жалевший лишь о том, что пропустит сам по себе праздник.

 – Ну, Чуя! – сидящего на низком подоконнике Чую внезапно с него содрал Валентин; он уже тоже был разодет в совершенно новенький и пошитый идеально по фигуре фрак, вида был сам довольного и какого-то коварного! – Ты просто еще не бывал на таких мероприятиях! Ах, раз побываешь и – правда закружит, если раньше со скуки не умрешь от церемониальности! – он внезапно для Чуи стремительно повел его в вальсовом ритме, при этом напевая какой-то нежный, но энергичный мотив высоким баритоном – Чуя прежде никогда не слышал, чтобы он что-то пел, но и не до пения ему было – едва ноги успевал передвигать. Их учили танцевать, но не на такой скорости!

 Чуя, однако, быстро все же словил ритм, и под смех чужой и собственный вполне себе успевал, правда, едва не сбился, заметив, что в залу явился Дазай и смотрит на него.

 Чуя теперь все его взгляды воспринимал, как нападки на его личность, больше – на его внутренний мир! А еще… Чуя теперь удивительно неловко ощущал себя с ним в бане. О нет! Никаких непотребностей его тело не выдавало, о боже, нет! Если и бывало что-то, то прежде не из-за Дазая, но сейчас… Он никогда никого не стеснялся, в Японии свои были традиции, и никого нагота тела не смущала, он любил онсэн, особенно посидеть в офуро для согрева, и здесь походы в баню со старшими – все это было в порядке вещей. И Дазая он множество раз видел с голым задом, они частенько голыми купались в озере, скрываясь подальше от женских глаз, ибо не дай бог распугать нежных существ, и никогда не думал… Признаться откровенно: дело было не в том, что Дазай на него мог пялиться. Чуя сам пялился. И если б пялился из банального любопытства к чужому телу, которое так или иначе скрывается в подсознании даже ребенка, Чуя же поймал себя на мысли, что не просто пялится, а оценивает. С какой-то жадностью оценивает. Чуя обалдел от себя, но зачем-то тайком – тайком от самого себя – сохранил в себе эти мысли, чтобы к ним вернуться, оттолкнуть, а потом снова к себе подтащить, и так метаться от здравого смысла к запретному.

 Вот ведь… Жили ж себе спокойно! И чего Дазаю вдруг крышу снесло? Не мог он свой взгляд на Фёдора положить?

 Почему-то от этой мысли мерзко стало, и он не стал на ней задерживаться. Валентин уже выпустил его – они бесились с Жюлем, скача, как ненормальные мальчишки по зале, устраивая какие-то уже балетные показательные выступления, чем очень веселили Устинью, и было видно, что даже Дазая это развлекает. Достоевский тоже был здесь. Стоял с полуулыбкой на губах. Редко его с такой увидишь. Он еще больше расплылся, когда появилась Мария Алексеевна в одном из своих вечерних туалетов. Чуя и сам смутился. При этом огляделся: где же Анго-сэнсэй? Они прежде видели ее красиво одетой, когда бывали вместе в Москве, но Мария Алексеевна редко выбиралась куда-то дальше музыкальных вечеров или частных балов своих знакомых, не имея особого интереса к высшему свету, стесняясь даже лишнего внимания, потому и не украшала себя больше положенного, но здесь уж решила предстать при своих притащенных из дома шелках и бриллиантах, словно предчувствовала, что явится ей шанс. Все еще сохранившая молодость, она, однако, не выглядела девочкой, а все же была дамой. Чуя тогда смотрел на нее и невольно запечатлел в себе этот образец благородства.

 – Мама, какая вы! – Устинья хоть все еще и горевала о том, что ее не берут с собой, но вдохновилась, глянув на мать, представив себя уже в будущем видом нисколько не хуже.

 – А не слишком ли я? Скажут, приехала тут, расфуфыренная! Неловко! Опозорюсь! Я ж потом в Тифлис ни ногой!

 – Маша, ты мнительная! – рассмеялся Валентин, подмигнув застывшему в дверях Анго. – Идемте, и так чуть припоздаем. Где Мишель?

 Они с шумом и смехом поторопились на улицу, где уже ожидал и Ашурков, тут же принявшийся заваливать комплиментами Марию Алексеевну, заставляя ту прятать красное лицо за веером, который она собиралась использовать больше от духоты.

 Оставшийся за главного Анго-сэнсэй жутко приуныл из-за того, что упустил возможность весь вечер созерцать цель своих невысказанных платонических чувств, но быстро утешил себя тем, что больше бы позорился там: танцевать он совершенно не умел, не учили.

 Чуя хотел было куда-нибудь ретироваться, может, даже в город, но его перехватила Устинья, которая решила компенсировать себе отсутствие праздника и заставила Чую танцевать все, что тот умел и не умел, заявив, что он просто обязан развлечь ее, как кавалер. Настроение было неплохое, чего уж тут, и Чуя в самом деле остался с ней. Куда делись Дазай и Достоевский, он тогда не заметил.

 Ужинать они, странно, тоже не явились, хотя и вовсе не ушли далеко: Арсений сказал, что мальчики вернулись из города и сейчас были в саду. Чуя тогда подумал, что оно так и к лучшему. Спать он ложился один, но сон к нему пришел не сразу, а только явился – явился и Достоевский, но один. Он тихо разделся, приметив все же, что Чую разбудил, и шепотом на японском пожелал спокойной ночи, устроившись прямо поверх одеяла – жарко было.

 Чуя хотел было спросить, куда Дазая подевал, но засомневался. Однако, едва минут через пятнадцать заслышал сопение, сполз с кровати, наспех одевшись, и покинул комнату.

 Он как бы не отправился искать Дазая. Просто какая-то тревога неясная бурлила в нем, не знал, на какую мысль накинуться, о чем думать. Выбрался в сад, однако, все же предполагая, что Дазай где-то тут. А вокруг темнота, в доме – тишина, и то тут, то там – лишь шорохи, происхождение которых можно было только угадывать. Чуя прежде вернулся в дом, захватив все же с собой фонарь из желания не убиться, и побрел по дорожке меж фруктовых деревьев, вслушиваясь в отдаленное чириканье ночных птиц. Его привлек шум реки, который в ночи звучал куда отчетливее. Чуе даже показалось, будто он стал различать ее пение по нотам, но едва ли он был настолько музыкально чутким до таких вещей, хотя, признаться, в голове его отзвуками звучал вальс, который сегодня напевал Валентин. Надо спросить, что это было.

 Чуя не собирался спускаться к Куре, и не собирался искать Дазая. Он вышел нагнать сон, хотя, может, и зачем-то все же узнать, где Дазая носит, но едва он разглядел там, у реки, его фигуру, подумав изначально кучу других недобрых вариантов, стал спускаться по выложенной скалистым камнем дорожке.

 Дазай среагировал на звук его шагов, повернул голову и сидел так, ожидая, когда Чуя окажется ближе. Чуя буквально слышал, как он усмехнулся, потом уже увидел. А еще приметил, что у него тут были с собой принадлежности для рисования, но сейчас они были уже все сложены за невозможностью использования. 

 – До утра тут собрался сидеть? – Чуя поднял фонарь повыше, чтобы не просто осветить лицо Дазая, а специально ударить ему в глаза светом – тот сразу болезненно зажмурился.

 – Тут хорошо. В комнатах душно.

 Да, не поспоришь. Чуя поглубже вдохнул воздух у реки, словно собирался унести его с собой.

 – Достоевский уже вернулся. Он был с тобой тут?

 – А ты спрашиваешь? Неужто ревнуешь?

 – Иди к черту.

 – Но ты же зачем-то спросил. Не злись. Если тебе все же интересно, я ходил гулять по городу. Делал наброски. Глаза себе сломал. Так себе идея, но вечером любой город – не тот, что днем. Или утром. Ты обрадуешься, если я скажу тебе, что я, кажется, бездарность?

 – Обычно ты говоришь иначе. Мозги встали на место?

 – Да нет. Просто у меня все в одном стиле получается. Петербург – японский. Приозерный Погост – японский или китайский. Тифлис вот тоже… Будто и не Тифлис, горы – как дома. Удивительно, что я их помню. Хотя, скорее, уже просто фантазирую. А Фёдор ходил меня искать. Ты знаешь, он сейчас невозможен.

 – Да ладно? – Чуя скептически глянул на Дазая: ему казалось, что эти двое прекрасно общались.

 – Он мне все говорит о том, что Валентин обещал ему разобраться с тем, что стало с его родными. Мы сидели с ним в саду, пахло цветами, а он говорил о том, как хочет им отомстить. Тем, кто обидел его отца. Я тогда вспомнил об Одасаку. Как думаешь, я бы мог найти того, кто подставил его?

 Чуя был жутко удивлен такому вопросу. Замялся, но все же ответил:

 – Не думай, что ты умнее полицейских будешь.

 – Они идиоты полные. Идиоты, если думали, что Одасаку виновен. Преследовали его. Я так ярко вспомнил эту несправедливость, что случилась с ним. Но, знаешь, в моих мыслях главным центром этой несправедливости был Мори Огай. Он умер, но успел сделать столько, что его до сих пор ненавидишь. И вот я стал думать дальше. Только сложно ненавидеть фантом. Знать бы того, кто в самом деле его убил. И вот парадокс, Чуя! Я бы вознес похвалу этому человеку! Попросил бы богов дать ему здоровье за то, что уничтожил такое зло! Но он сотворил зло, принес его Одасаку. И я в смятении.

 – Об этом ты говорил с Достоевским? Та еще тема на ночь.

 – Еще о другом. Рассказал ему о том, что мне порой сестра его снится. Плачет и смотрит на меня. Что ей надо, кто разберет.

 Дазай замолчал. Чуя поставил фонарь на последнюю ступеньку чуть в отдалении. Он был слегка поражен таким откровением.

 – Особо часто сниться стала после того, как Фёдор рассказал о ее последних днях. Она постоянно была в забытье, но едва выходила из него, звала маму, а порой откровенно забывалась и считала, что ей совсем еще мало годков, и они, как и много лет назад, живут в Москве, и будто бы ничего не случилось дурного, и все они счастливы. Зачем он мне это рассказал? – Дазай почти что со злобой это произнес. – Я однажды из желания закрыть эту тему навсегда, спросил Валентина о ее последних днях. Он соврал мне, сказав лишь, что она была все время в бреду и ничего не чувствовала. Вот так было лучше. Он правильно сделал, что соврал. Я догадывался, но это разные вещи: догадываться и знать, понимаешь? Я думаю о Евдокии также, как об Одасаку. Не могу смириться. За что? Просто за что? Потом вспоминаю маму. Чуя, ты помнишь свою маму?

 – Не очень уже хорошо. Но помню.

 – Скучаешь?

 – Порой. Хотел бы, наверное, что-нибудь рассказать ей из того, что знаю сейчас.

 Дазай закивал. Посмотрел перед собой. Воды реки тускло поблескивали от света фонаря, что издалека слабо касался ее.

 – Я бы тоже рассказал. Хотя кое-что навеки бы утаил. Ты помнишь ведь хорошо? Того человека, которого я застрелил? Иногда вспоминаю его. Сейчас все больше сознаю свой поступок. Не верится, но как бы иначе можно было поступить? Как ты думаешь, Чуя, правильно ли испытывать жалость к одному человеку и не жалеть об отобранной жизни у другого?

 Чуя открыл рот ответить, но затем сбился, не имея в самом деле ответа. Он бы мог что-нибудь наболтать, если бы Дазай говорил об абстрактных вещах, но то убийство – Чуя все еще порой дергался при воспоминании, хотя нервы его оказались крепки, но это точно была одна из мрачных страниц его жизни, и он старался каждый раз заливать ее чернилами, но письмена все равно имели свойства затем проявляться. Чуя сознавал, о каких мрачных вещах они говорят, и ему тяжело было что-то выдать. Дазай, видимо, и не ждал четкого ответа. Он вдруг добавил:

 – Меня тут на самом деле Фёдор спросил о таком. Насчет жалости.

 – Ты чего? Ты рассказал ему о том, что случилось? – Чуя настолько опешил, что аж подскочил с камня, на который вот только уселся. Сердце у него прям больно забилось в груди, и он сам не понял, чего так перепугался. – На кой черт, Дазай, ты ему рассказал? А вдруг ляпнет где!

 – Не говорил я ему ничего. В том-то и дело. Он просто озвучил мне свои мысли. Тот же вопрос задал, что и я тебе. И этот вопрос был у меня. И я буквально замер в тот момент. Поразительно, как мы с ним об одном и том же размышляем. И я задумался: этот вопрос кроется во мне оттого, что я совершил. А он? Он что-то совершил? Или хочет совершить, потому и думает? Поразительно.

 – Жутко.

 – Жутко? Теперь я понимаю, что ты думаешь обо всем этом. Очевидно.

 Чуя хотел сказать, что Дазай себе сейчас сам что-то надумал, но промолчал. Что за странные разговоры они ведут поздним вечером, да уже даже ночью? Он огляделся. Вообще – все это вокруг – очень даже романтично, но Чуя о таком не собирался думать. Но и продолжать их разговор тоже не горел желанием. Дазай все же мрачный тип. И Достоевский ему под стать.

 Дыхание перехватило: Дазай только что говорил об их сходстве, и Чуя сам нашел тому подтверждение. Очень уж ему это не понравилось.

 – Чуя-кун, а ты не против, если я выскажу предположение? – вдруг с хитринкой зазвучал голос Дазая, и Чуя тут же насторожился. – Ты зачем сюда явился? Не спишь. Ко мне специально пришел?

 – Да с чего ты взял?!

 И правда, с чего? Не с того ли, что Чуя в самом деле пришел сюда увидеть его. Зачем-то.

 Дазай лишь засмеялся, при этом не отрывая от него глаз. Он ничего не сказал, но этот его взгляд – Чуя, дернувшись, хотел развернуться и удрать, но Осаму внезапно еще и встал и подошел к нему вплотную: они оказались на ровной ступеньке, и Чуя внезапно четко смог увидеть – Дазай все выше и выше его. До этого все думал, что кажется и сам скоро его догонит, но пока что-то… О чем он думает в такой близи от этого гада?! И что задумал этот гад?

 Гад не двигался, смотрел на него, разглядывал, изучал черты его лица, и даже ничего не предпринимал, что Чую еще больше нервировало, и он сквозь зубы выдал:

 – Как же ты бесишь… Убился бы и дело с концом!

 Прозвучало даже более злобно, чем желалось. Но Чуя был раздражен и не захотел ничем смягчать своих слов.

 Дазай отступил от него. Он все еще улыбался, но как-то смиренно. Он вполне ожидал от него этой фразы. До Чуи только сейчас дошло, что довольно часто он произносил ее, словно желать человеку умереть по собственному велению – это такое что-то, обыденное, как «спасибо» каждый день.

 – Я все сам об этом думаю. Не только из-за тебя. Мысли часто вертятся дурные. Мне порой кажется, что они одни, темные, у меня в голове и преобладают. Проблема в том, что одному умирать страшно. Если уж кончать с собой, то в паре. Но здесь, в этой стране, понятие самоубийства – большой грех. И при этом люди все равно его совершают. Как велико отчаяние! Может, даже их прощают за это. Из-за их отчаяния. А вот меня бы не простили. Я не от отчаяния, а просто – не желая найти иной путь. Хотя, наверное, я драматизирую. Если бы не искал, то давно бы уже убился, но опять же – одному не прельщает.

 – Какой ты бред несешь, – Чуя тысячу раз уже пожалел о том, что ляпнул, но вслух того не сказал, хотя очень хотел как-нибудь заткнуть Дазая. Невыносимо это слушать.

 – Я просто к тому, что не так просто, Чуя-кун, выполнить твое пожелание. Уж пока что смирись. Придется тебе потерпеть меня, – Дазай вдруг слегка щелкнул его по носу, и Чуя только уже после этого движения успел перехватить его руку, едва не вывернув.

 – Да ты ж тварь!

 – Ах, какой ты грубый! Больно!

 Больно, да смешно. Дазай смеялся. Невесело, но с каким-то спокойствием смеялся, и Чую это смущало. Но выпустил он его потому, что услышал вдруг, как к ним кто-то приближается, что заставило насторожиться. Не сразу разглядел фигуру. Лишь по голосу можно было определить до приближения.

 – А вот они, полуночники!

 Валентин довольно бодро и слишком весело скакал по ступеням, словно и не боялся в потемках навернуться, едва ли ему хватало света от лампы, тускловатая оказалась. Что он тут делал? Праздник уже закончился? Мишель говорил, что раньше трех часов ночи их не ждать, хоть никто и не собирался.

 – Какое чудесное место вы нашли! – Валентин, так и не навернувшись, промчался до самой реки и внезапно присел, чтобы умыться в ней, вскрикнув от холодной воды на лице. – Жарко. Ужасно жарко в этом идиотском фраке.

 – Вы уже все вернулись? – Чуя был несколько озадачен, он попытался разглядеть его, пока он поласкался.

 – Это я уже ушел. Встретил одного знакомого вдруг, и… Ушел.

 Дазай и Чуя одновременно сели на камни, мельком переглянувшись.

 – Невесело, что ль, было? – негромко спросил Дазай.

 – Бал-то? – Валентин вернулся к ним и вдруг принялся стягивать с себя верх костюма и давая своему горлу больше воздуха, хотя и так уже был слегка растрепанным. – О, провинциальные балы – это такой особый вид веселья. Меньше чопорности, больше бешенства. Хорошо, хоть не безвкусицы. Эта прокурорша очень милая хозяйка, любящая чужое внимание, но она женщина привлекательная, еще бы его не получала! Милое собрание здесь, очень милое! Любят люди повеселиться в любое время, дай повод лишь! А музыка! Каких музыкантов пригласили! Порой в Петербурге звучит позорнее музыка! Истинное наслаждение было, – Валентин вдруг оказался позади них, обхватив обоих за плечи и прижав к себе, ткнувшись лицом в волосы обоих мальчишек, те от удивления вскрикнули, но вырываться не стали, да и схватились за них крепко. От Валентина пахло сигарами, его собственным и чужим парфюмом, а еще шампанским и чем-то даже покрепче, наверное. Тут наконец-то стала очевидна причина его бурного поведения. – Только ради музыки и стоило терпеть танцы.

 – А что? Не понравились? Вы вроде бы рады были.

 – Танцы хороши, когда партнеры на то годятся, – отозвался он, при этом будто бы проваливаясь в неопределенную отрешенность.

 – Потому и ушли? – все уточнял Чуя.

 – Да нет… Говорю же, знакомого встретил. Мы ушли, – он вдруг оборвал себя, глаза раскрыл, пытаясь яснее вглядеться то в Чую, то в Дазая, но потом помотал головой с какой-то слабой улыбкой. – Мимолетное, – зачем-то произнес он, и показалось, что веселье его было напускным, и вовсе ему не так весело, но он вдруг снова рассмеялся, сжав их еще крепче, из-за чего Чуя вынужден был оказаться очень даже близко к Дазаю. – Что вы тут делаете? Тайное сборище у вас?

 – Какое еще тайное сборище? – рассмеялся Дазай. – Вовсе не тайное! Любой может присоединиться. Так, речных духов вызывали.

 – Ага! Духов, значит! Вызвали?

 – Вы их спугнули, Валентин Алексеевич.

 – Ну извини, – он чмокнул Дазая в висок, словно в самом деле раскаивался. Он хоть понимал сейчас, какую глупость говорит Дазай? – Хорошо так на улице. Я сейчас шел один. Я бы и еще прогулялся, но подумал, что выгляжу как потенциальная жертва грабителей. Это заставило меня ускориться. Хорошо, здесь есть сад. Можно с вами посижу?

 – Мы не гоним, – Чуя вцепился в его предплечье, он не очень удобно сидел и боялся накрениться еще больше к Дазаю.

 – Спасибо. Хоть с вами побыть. А то и совсем пристроиться не с кем и негде.

 Дазай с Чуей снова переглянулись, не совсем понимая, серьезно ли говорит Валентин или это хмельной бред. Но в то же время не был настолько уж пьян, чтобы совсем не соображать, алкоголь скорее подогревал его настроение, однако было подозрение в том, что действовал при этом несколько искусственно. Они так и сидели смирно, позволяя себя обнимать, в какой-то момент испугавшись, что Савин взял да и уснул вдруг, но Валентин лишь задумчиво смотрел на темную реку из-под полуприкрытых век.

 – Хотел бы я такой себе дом. Но не в городе, а где-нибудь подальше от чужих глаз. Подальше ото всех. Даже думал заиметь такой в Китае, но сейчас все больше осознаю, что повесился бы там один от тоски.

 – Валентин Алексеевич, вы чего? – Чуе не понравилось, что снова всплыла тема самоубийства, к тому же Валентин звучал как-то уж совсем серьезно, даже надломлено, что он не мог не воспринять это с внутренней тревогой. Дазай же молчал. Лицо его было хмурое.

 – Глупости болтаю, Чуя. Извини. Я вам тут испортил все. И духов распугал. Пойду, рухну рожей в подушку, может, угомонюсь. Вы только не сидите всю ночь здесь. Спать надо тоже.

 Он выпустил их, встал, распрямившись. Чуть пошатывался, но скорее оттого, что в своем легком опьянении слишком быстро встал, ощутив дополнительное головокружение. Что-то пробормотал, забрав пиджак и, обругав себя за то, что вещь-то недешевая, а он ее тут кинул, отправился обратно. Чуя и Дазай следили за ним, пока не скрылся из виду, словно переживая, как бы не навернулся на ступеньках. Они оба тогда друг другу ничего не сказали, но не могли не ощутить липкой внутренней тревоги, хотя и сложно было распознать ее источник.

 Так молча и сидели еще с полчаса, не зная, как расстаться, хотя и не было повода сидеть и терпеть друг друга. Но будто бы о чем-то все же хотелось поговорить: было и общее, и личное, но Чуя не мог этого сделать, а Дазай боялся его задеть лишний раз.

 Странная ночь. Теплая, темная, полная чем-то тревожным и в то же время сладостным. И не от аромата цветов вокруг. Как будто радость и грусть перемешиваются. 

 Чуя все же решился уйти первым. Он немного волновался за Валентина и будто бы хотел проверить, что тот не валяется где-нибудь на пороге дома, забывшись сном или хуже – разбив себе лоб об этот порог. Он поднялся, внезапно озадачившись: забирать фонарь или нет, а Дазай вдруг произнес:

 – Чуя, если ты мне не веришь, то знай: я и сам себя не особо понимаю. Но обмануть тебя – этого я никак не хочу. Я не знаю, откуда это взялось. Снесло вот так и все. Может, ты и раньше мне чем-то был симпатичен. Я знаю, в тебе что-то есть, просто обидно замечать, что кто-то лучше тебя самого. Извини. Не обижайся на меня. И не обижайся за то, что вцепился и не хочу отстать. Знаю, это бесит. Самого меня тоже бесит, словно не было никого получше Чуи-куна, о ком можно думать день и ночь. Ловушка! Ужасная! Но смириться с ней – так сладко, и это единственный страх, что приятен.

 Чуя был уверен, что этот стук его сердца на пределе, безмерно громкий, это fortissimo, отраженное теплым воздухом, Дазай слышал. И вместе с тем всё вокруг слышало. Чуя схватил фонарь. В горле застряли слова «спокойной ночи», и он ушел, не сказав ничего.

 Дазай еще минут двадцать без всяких мыслей созерцал ночь, а потом все же поднялся и побрел в дом, не желая больше приманиваться зовущими из бездны недобрыми речными духами, которых он, кажется, в самом деле вызвал – будь неладно оно, его больное воображение.

[1]Глупости! (фр.)

[2] Милое дитя, не стоит переживать! ... И раз, и два, и... кружимся, кружимся! (фр.)


Для этой большой и атмосферной главы я собрала старинные цветные фотографии Сергея Прокудина-Горского. Они сделаны лет на пятнадцать, а то и двадцать позже описываемых событий, но мне нравится, как они передают сочно-яркую атмосферу Кавказа. - https://vk.com/club221802432?w=wall-221802432_293%2Fall

Напоминаю также про статью с бонусными материалами (есть обновления) - https://vk.com/@-221802432-sbornik-bonusnyh-melochei-k-rabote-tempo-di-vortice-appassio

Содержание