Quarto movimento. Thema con variazioni. XX.

Allegro con fuoco.

Песно-Москва, зима-весна 1888 года.


 Прилетевший прямо в затылок снежок – это ясный и четкий намек. Еще один – в то же место. Дазай поправил съехавшую на лоб шапку и развернулся, рискуя таким образом получить прямо промеж глаз, поэтому предусмотрительно прикрылся рукой, но его атаковать более не собирались. Чуя стоял на расстоянии, и в руках у него в самом деле был ладно слепленный новый снежок, но он не стал им замахиваться. Лишь глянул на Дазая с усмешкой, а потом сдавил этот снежок, рассыпав его остатки. Чуя и сам был в снегу, весь взъерошенный, красный, словно из сугроба только что выбрался, но в сугробе он не сидел, а лишь сходил с ума вот уже минут тридцать на ледяной горке возле церкви в Приозерном Погосте, куда они прибыли вместе с Марией Алексеевной в годовщину смерти Елизаветы Савиной. С ними сюда прибыла и Таисия, они обе все еще были в церкви. Чуя и Дазай же просто напросились, преследуя на самом деле лишь одну цель: поддержать Марию Алексеевну, которая с приближением дня, когда не стало ее матери, как-то особо захандрила и совсем извела себя. Осенью, когда она вернулась вместе с Дмитрием и Константином из Франции, казалось, она даже воспрянула слегка духом. Ее немножко отпустило благодаря мысли, что она навестила могилу матери, утешила отца, обнаружив того все еще скорбящим, но все же еще крепко держащимся за жизнь, что ее чуть успокоило, и она сама говорила, что теперь будет лучше.

 Лучше было, но воспоминание о тех днях не могло просто так затеряться, и Мария Алексеевна, снова оказавшись вдали от единственного теперь родителя, от дочери, вернувшейся после Рождества к учебе, внезапно сдала, что сильно бросалось в глаза. Утром ее очень тронуло, что мальчики хотят сопровождать ее, пусть с ней еще ранее без всяких разговоров решила ехать Таисия, и они, взяв Арину и Петьку, отправились совсем ранехонько на службу. Мария Алексеевна правда дорогой вдруг запереживала, что мальчики все это время будут делать, пока останутся их ждать, но морозец был слабый, да и Чуя заявил, что за него точно волноваться не стоит.

 При этом делал вид, что Дазая здесь рядом и нет. И более того: когда они остались одни, заявил ему, что Дазай поехал вовсе не из-за Марии Алексеевны, а просто, чтобы его, Чую, позлить. Мол, Дазай теперь только тем и занят, но пусть даже не пытается, сволочь такая!

 Дазай лишь мельком глянул на него, а потом негромко заметил:

 – Ты не был раньше таким злым со мной. Я понимаю, что мог заслужить, но с твоей стороны глупо говорить о том, что я ради гадости тебе поехал бы сюда.

 Чуя лишь вздернул нос. Говорить он с Дазаем старался мало, и сейчас сдержал что-то внутри в очередной раз, рванув на ледяную горку, что каждый год выстраивали вблизи. Там никого еще не было, так что Чуя мог захапать ее полностью в свое владение. 

 Когда Чуя оставил его одного, Дазая даже злость охватила. Да как же ты… Идиот, не понимаешь! Или это Дазай чего-то не понимал.

 Дазай в самом деле многое не понимал. Не мог вразумить, почему Чуя вдруг стал так третировать его. И если первое время он все это отталкивал, отшучивался, воспринимая, как их обычное общение, то затем не мог не осознать, что это уже не то их обычное общение. Чуя в самом деле вел себя в крайней степени отчужденно, грубо, порой даже надумывая себе для того поводы, реагируя просто на случайное движение, как на посягательство на его персону, и Дазай мог лишь растерянно на него смотреть, не имея возможности отыскать причину такому поведению. Да что ж оно так? Осаму понимал, что ранее перегибал часто палку, понимал, что и сам он человек, чье поведение порой невыносимо и отвратительно, но прежде Чуя находил способы с этим мириться дружить даже, а сейчас… Сейчас вел себя странно.

 Дазай не мог не сообразить, конечно, что в этом есть и один очень чувственный момент: непринятие Чуей того, какие слова ему были высказаны и как эти слова были подкреплены интимностями, но ведь изначально, еще летом, Чуя не был столь отрицательно настроен. Дазай пользовался тем, проявляя знаки внимания, незаметно, когда они были одни, они несколько раз потом еще целовались, он даже наглым образом смог протянуть руки туда, где ему по ним долбанули со всей силы, но губ не отпустили, и он тогда с долей победы усмехался, а вот ныне… 

 Самое жуткое в этой ситуации было то, что порой Чуя вел себя совершенно обычно и привычно. Например, на занятиях. Занимавшийся с ними точными науками Фридрих Адольфович так и продолжал подкидывать своим ученикам какие-нибудь каверзные математические задачи, и они несколько раз справлялись с ними обоюдными силами, и Дазай не мог не видеть каплю восторга Чуи от такого процесса, не говоря уже о моментах, когда учитель давал им задания самим что-то такое сочинить друг для друга; они много занимались с мсье Верном французским, Дазай, правда, по большей части халтурил, но всегда приходил послушать, как мсье Верн читает вслух всякие приключенческие романы, с выражением, причем, часто переиначивая и добавляя своего, и его фантазия порой превосходила авторов, и мальчики с удовольствием и интересом подключались к таким его играм, совершенствуя при этом язык. Это было весело, и Чуя тогда не вел себя агрессивно. И Дазай опять будто бы обманывался. Когда приехала Юстя, Дазай снова смастерил дня нее очередную карту сокровищ, в чем Чуя помог ему. Конечно, не с прежним рвением, помявшись, но все же – не возражал. Даже сказал, что получилось интересно, и этого малого комплимента было достаточно, хотя Дазай превзошел себя, о чем заявила сама Устинья, заставившая опять полдома бегать следом за ней, благо, что снег копать было легче. Это рождественское приключение, традиционная елка – все это было прекрасными днями, но Дазай сам ощущал: он был настороже. И оказался прав. Чуя быстро терял этот свой добрый настрой и часто язвил. Дазай отвечал тем же, но в большую часть самых гнойных язв оставлял на своем языке, понимая, что так сделает еще хуже. Да и не хотел он совсем ссориться с Чуей, пусть и бесило его такое поведение.

 С момента, как он поверил своим собственным чувствам, не имея больше смысла копаться в их источнике, в их правильности, что порой сдавливающе окутывала мысли, Дазай не желал делать ничего, что могло бы отпугнуть, отдалить, обидеть Чую. Но Чуя упорно на то провоцировал, зайдя уже за ту грань, когда Осаму сам вдоволь стал давиться от собственного лекарства, ощущая, каково это, когда тебя третируют, однако обиднее было то, что Чуя знал, полностью понимал, и в иное время Дазай бы плюнул на все, но теперь сердце его билось иначе, и ритм этот furioso изводил его своей искренностью, только не мог дозвучаться до Чуи.

 Дазай был уверен, что очень где-то ошибся, но не имел пока что возможности отыскать ошибку, ощущая как все сильнее и сильнее поддается глумящемуся на ним отчаянию. Внешне этого не проявлял, не желая стать объектом допросов, но вот сейчас, когда бродил на занесенном снегом кладбищу близ церкви и поглядывал в ту сторону, где была горка, не мог не думать о всяком дурном, к чему все упорнее стал причислять и себя.

 Надо было как-то спасаться. Не от Чуи – от того, чтобы совершить финальный провал. Чуя нужен, это Дазай определил для себя точно, его мысли питал Чуя ныне, хотя в этом было что-то не совсем ясное, а порой уж слишком физическое: Дазай не мог не думать о моментах близости с ним, пусть и нервно дергался от таких фантазий, но они с каждым разом казались ему все менее дикими, только вот куда более диким в его отношении становился Чуя, и теперь уже было не до попыток хотя бы поцеловать его.

 Немного страшно становится, когда чувство, столь редкого светлого оттенка, внезапно начинает покрываться чернотой. 

 Не сказать, что на этом фоне Осаму совсем уж пал духом, но сосредоточение его мыслей в образе этого внезапно озлобившегося на него существа все же порой чуть угасало, и Дазай находил себе утешение в ином окружении: как и любой подросток с еще порой рассеянными мыслями, он не разучился отвлекаться, предавался своим интересам, не избегал домашних, часто проводя время с Валентином, и очень радовался письму от Одасаку, где тот извещал его о том, что в этом году обязательно навестит его, возможно, уже этой весной или чуть позже. И если бы только Чуя… Если бы не его поведение, на которое Дазай порывами злился, как вот сейчас: мало приятного получить хорошо спрессованным комом снега по затылку, и он даже в какой-то момент ради великой мести бросился лепить сам снаряды, но потом взял лишь один из них и направился к Чуе, который все продолжал совершенствовать свое катание на ногах – выходило у него идеально до черной зависти, Дазай для этого ни на что не годился, но он поджидал Накахару внизу, и в момент, когда тот скатывался, выскочил на ледяную дорожку, завалив Чую рядом в снег, да придавив животом к земле, а снежный ком запихав ему за шиворот.

 Если создалось впечатление, что это было легко, то стоит добавить, что Чуя всеми силами сопротивлялся, долбанув Дазаю в нос (правда, задев чисто случайно, но сильно), однако Дазай проявил даже какую-то жестокость в своем намерении, и, довольный, отскочил от него, понимая, что все – смерть теперь точно явится за ним.

 – Решил, что бессмертным заделался? Зарою тебя на том кладбище! – пообещал Чуя, грозно наступая на него, при этом выковыривая снег из-за своего пальто, ворот там был меховой, плотный, выгребать было неудобно и шею холодом кололо ужасно, что еще больше бесило Чую.

 – Давай, Чуя-кун. Вот и посмотрим, насколько правдивы твои вечные угрозы убить меня.

 Чуя замер, пристально вглядевшись в него. Даже снег под одеждой перестал его беспокоить. Он вдруг усмехнулся.

 – Намеренно провоцируешь.

 – Заигрываю, – отшутился Дазай, но как-то… Голос его не произвел нужной интонации. Чуя это уловил и цыкнул, при этом Дазай не мог не заметить, что что-то его смутило. Будто вся его злоба рассыпалась, а он соображал стремительно, как ее назад-то собрать.

 – Оставь при себе все свои выпады, больной идиот. Просто держись от меня подальше и даже намека не смей делать в мою сторону.

 – Намека? То есть прямо говорить можно? – Дазай не мог не цепляться за слова, видя, что так или иначе выводит его, но Чуя не пытался более к нему приблизиться.

 И внезапно, к удивлению Дазая, он произнес одну фразу:

 – Даже если бы я тебе поверил хоть на мгновение, это не имело бы значения. Потому что это все неправильно и омерзительно!

 И все. Он просто пошел прочь, приметив, что Таисия уже вышла из церкви, отбиваясь от местных нищих попрошаек, значит, и Мария Алексеевна скоро покажется. Надо будет возвращаться домой. 

 Пока они ехали в санях, которые лихо вел Петька, погоняя двух мощных лошадок, под вскрикивания Таисии, Дазай следил за Чуей, который упорно делал вид, что Дазая тут нет вовсе. Они сидели по обеим сторонам от Марии Алексеевны, греясь друг о друга, а Дазай с какой-то грустью думал даже сейчас о том, что приятнее было бы сидеть рядом с самим Чуей, но потом просто смирился, да и не было настроения у него на все эти приятные думы, когда их главная цель так себя вела. 

 Мария Алексеевна немного повеселела, даже хотела еще прокатиться, но Таисия заявила, что она сейчас себе зубы сломает от холода, и нечего тут кататься – домой, пить чай и прятать ноги под плед. Теплолюбивая, она терпеть не могла зиму, при этом никогда и не простужалась, закаленная в уральских краях.

 Приятно было, однако, с улицы ввалиться в теплый дом. Они толком не завтракали, поэтому сразу направились в сторону столовой, к которой примыкала комнатка-фонарик, обустроенная еще накануне зимы для уютного вкушения чая. Место правда было уже занятно: Валентин, закутанный в домашний халат, в окружении газет, изображал из себя настоящего барина с утренней чашечкой чая, сдобными булочками, намазанными маслом, и сигарой из скрытых запасов старшего брата. Сестры оценили его праздный вид, но потребовали потесниться. Дазай и Чуя тоже решили пристроиться в этом небольшом, но очень уж вдохновляющем на приятное позднее утро пространстве. После улицы чай всегда был прекрасен. Тут еще почта подоспела.

 – Здесь для тебя, – Валентин протянул Дазаю конверт, пришедший из Москвы. От Фёдора.

 Дазай, прежде чем вскрыть, некоторое время вглядывался в него, почему-то вспоминая те первые письма, что приходили еще из Японии. Как он их ждал… Когда вскрывать начал, заметил, что Чуя косится на него. Поняв, что его поймали, Накахара неумело сделал вид, словно и не смотрел в его сторону. Дазай, однако, никак не отреагировал на это. Вчитался внимательно в письмо, приметив сразу, что все оно было писано на русском. Достоевский писал на японском, когда хотел что-то скрыть от взрослых, но здесь подобного не было. И вообще не так уж много было по содержанию, даже показалось, что все это краткое описание будней в пансионе Звонарева сделано лишь просто потому, что так требуется писать письмо, а основное было в самом конце – просьба приехать погостить в Москву.

 Дазай вздохнул. Фёдор давно его звал. Еще с осени. И Дазай понимал, что звал не просто так, звал надолго. Но тогда он и думать о подобном не думал. Обещал поразмышлять, а где-то даже раз не ответил вообще ничего на очередную просьбу. Так и дождался, что на праздники Фёдор был сам привезен из Москвы Мишелем вместе с Устиньей. Дазай даже тогда все напряженно ждал, что его теперь воочию будут уговаривать, и не ошибся. Сам удивился, как легко отмахивался, хотя уже тогда ощущал это колющее чувство от поведения Чуи. 

 И сегодня серьезно задумался. Может, в самом деле стоит уехать? Если так честно, Осаму осознавал, что пребывание рядом с вечно злым Накахарой добра не сделает никому из них, но не решался отдалиться. А теперь с тоской осознал, что дело не только в Чуе, но и в том, что ему самому тяжело с ним таким рядом быть. Тогда – да, стоило наконец-то отозваться на настойчивую просьбу.

 – Валентин Алексеевич, возьмите меня с собой в Москву, когда поедите туда снова.

 – Что это ты вдруг?

 – Фёдор все зовет. Мне уже неудобно ему постоянно отказывать.

 – Будто тебе когда-то бывает неудобно, – вдруг весьма язвительно отозвался Чуя.

 – Не все ж тебя здесь развлекать, – Дазай не был задет его словами, не удивился вовсе.

 – Не нуждаюсь в тебе.

 – Какие-то вы оба нервные и злые стали, – подметила Таисия, разглядывая их прищурено. – Типичные подростки. Невыносимый возраст.

 – Тая, что ты нагнетаешь, – вздохнула Мария.

 – Я не нагнетаю. Лишь суть озвучила. Но это проходит, горевать нет смысла. Вспоминаю Костю в этом возрасте – господи, какой же он был паршивец!

 Дазай, если бы особо вслушивался в ее слова, может, даже бы принял в них легкий позитив на будущее свое, но как-то давно привык не слушать Таисию Алексеевну, хотя, может, и зря. Валентин всегда вот за нее заступался, правда никто ему не верил, но Таисия – далеко не предмет дум Дазая, будто ее и нет.

 – Так я смогу попасть в Москву?

 – Через неделю я намеревался ехать в Петербург, где собирался пробыть недели две, помочь Мишелю обустроиться с квартирой, он рассматривает разные варианты, не хочет жить в квартире Мити и Дани. Ну и дела салона надо будет порешать. Если тебе, Осаму, не будет скучно. А потом мы с ним предполагали ехать в Москву, где он и задержится. Можешь там остаться с ним. Препятствий особых не вижу. Разве только занятия твои пострадают.

 – Я возьму учебники и задания. Сам могу заниматься.

 – Если Мария Алексеевна не против, – Валентин глянул на сестру, и та слегка растерялась, но не стала возражать.

 Согласие было дано. Дазай негромко поблагодарил за то, слегка даже воодушевившись и отправившись писать ответ Фёдору, схватив с собой разрезанную булку, что была без масла. Мельком при этом глянул на Чую. Просто случайно.

 Тот напряженно таращился в стену.


 – Нет, серьезно: не думал сделать своей профессией? – Мишель с огромной заинтересованностью наблюдал, как Дазай водит кистью по бледно-коричневой бумаге, напоминавшей настоящую китайскую из древности, хотя это всего лишь была похожая на нее бумага, довольно дешевая, разве что китайская, но чернила на нее ложились неплохо, по крайней мере, после часа раздражения и ворчания Дазай приспособился и сделал уже несколько надписей на китайском. Ничего особенного здесь не было – он просто списал названия сортов чая в оригинале, разве что очень старался соблюдать все традиции китайской каллиграфии, но не был уверен в правильности, так как учился тому без мастера, но кто тут особо поймет. Смотрелось красиво.

 – Кому это здесь надо? Подобного рода профессии не особо ценятся. Даже в Японии к артистам зачастую относятся с некоторым пренебрежением. А тех же профессиональных каллиграфов и без меня хватает. В моем случае все это искусство – дело малоприбыльное.

 – Никогда у тебя не замечал тяги к прибыли, – Мишель ходил вокруг сидящего на коленях на полу Дазая, изучая надписи со всех сторон и полыхал чуть ли гордостью от мысли, как он красиво все это развесит в салоне. Для Петербурга Дазай тоже обещал сделать несколько штук.

 – Искусство ради искусства – это только для тех, кто питается воздухом.

 – О, ну я тоже за практичность! Но все же без искусства было бы тоскливо. Я вот не преуспел ни в чем таком, побрякать на пианино, тут многие это могут, а я позорнее всех, потому что не практиковался, но все же. Немного жалею, что ничего такого не умею. В свое время так и не нашел, что могло бы заинтересовать.

 – Уметь считать деньги – тоже искусство.

 – Да снова ты о материальном!

 – Искусство без материального – тоже мало что из себя представляет, – Дазай выпрямился, глянув наконец-то на Мишеля, все тело затекло уже сидеть в такой позе, но практика показывала, что типичная европейская манера «за столом» совершенно бесполезна, когда занимаешься каллиграфией. А вообще Дазай разленился уже сидеть на привычный ему когда-то манер. Даже с Анго они занимались уже за обычными столами. Но все же в этой позе было больше свободы для движений при иероглифическом письме. Не поспоришь. Но спина его порывалась сломаться. Чуя прав – Дазай слабак. Может, тоже гимнастикой заняться. – Я хочу сказать, что чтобы нарисовать даже вот эти иероглифы, нужна бумага, нужна тушь, нужна кисть. Чтобы нарисовать что-то иное – нужен снова холст, нужны краски. Учитель! Талант талантом, а учиться никогда не мешает, хоть и лень. И так везде. Никогда вы не сыграете ничего приличного, если под рукой у вас нет рояля или флейты, разве что на бутылках ложками, но кто будет слушать такой оркестр? Чтобы написать книгу, нужно сжечь множество свечей, запастись маслом для лампы, но это малое – еще и злостью на редактора, который сдерет с тебя работу в жесткие сроки, а денег заплатит мало. И как дальше писать, если есть нечего? Так что – ерунда это все, про искусство ради искусства. Материальное отвергают только бездарные болтливые идиоты, мечтающие об искусстве, но не занимающиеся им.

 – Даже не знаю, откуда такая философия в тебе. Поразил!

 – Но ведь ты не можешь не согласиться?

 – Поспорить можно, но, боюсь, мои аргументы будут слабоваты. Соглашусь, что материальное в своем роде может быть благом.

 – То-то и оно, – Дазай оценил свою последнюю работу. Криво, как ему казалось, хотя сведущий в этом деле человек, честно так, сказал бы, что да, юноше еще надо практиковаться, но есть уже нечто важное и огромное – собственный стиль. Дазай об этом понятия не имел, но знал, что когда глянет на это на следующий день, то решит, что вообще-то вышло пренеплохо.

 Он уже собирался подниматься с колен, как услышал, что мимо прошел лакей на звук звона, что раздался, извещая о ком-то, кто явился в дом, и уже по приветствию слышно, что это Достоевский вырвался-таки из своего заточения у Звонарева, чтобы побыть немного дома. Дазай в тот момент мельком глянул на свои старания – внутри шевельнулось что-то гордое, захотелось, чтобы Фёдор поскорее взглянул, а тот влетел в большую гостиную, где с пола был сдвинут круглый красный ковер, чтобы Дазай мог развернуться в своих художествах.

 – О! Доброго вечера! Кажется, я застал вас в разгар работы.

 – Вообще-то ты подошел к самому ее концу, но можешь оценить, как я гениален! – Дазай это выдал таким тоном, что Мишель расхохотался, но по-доброму. Он, уставший от кружения подле Дазая, бухнулся наконец-то на оттоманку, на которой обычно любил валяться с газетами, и, придвинув к себе, столик из кедрового дерева, где стояла пепельница и валялись сигары, с удовольствием закурил.

 – Гениален для тех, кто в этом ничего не смыслит, – фыркнул Фёдор, намереваясь его поддеть лишь в шутку. – Однако, если уж так честно, выглядит достойно.

 – Уж точно не твои каракули.

 – Не люблю это письмо, уж извини. Склад ума не тот.

 – Между прочим! – Мишель оживился. – Очень понимаю! Лу Сунлин всегда жестоко надо мной издевался, когда я начинал писать иероглифами! И отмахивался, когда я пытался объяснить, что не понимаю просто этого письма. Не воспринимаю. Обозвал меня бездарью, забыл, как это по-китайски; Валентин перевел смысл, хотя я подозревал, что меня чем-то хуже назвали. Потом я слышал, как это слово кто-то кому-то кричал на базаре в Шанхае. До сих пор подозреваю, что от меня что-то скрывают!

 Дазай и Достоевский без особого сочувствия глянули на него, особо даже не скрывая своего смеха, прекрасно зная, как любит Мишель пикироваться с Лу Сунлином, за что часто получает, но пыла его это не убавило ни разу! Судя по всему, он уже успел соскучиться по этому китайцу.

 – А господин Звонарев, смотрю, добрейший человек, если позволяет своим подопечным так легко отлучаться из его тюрьмы, – вдруг отвлекся от своих «бездарных» дум Мишель, глянув на Фёдора.

 – За это имеется плата. Я буду больше других дежурным в спальне, а еще во время завтраков.

 – Дисциплина! Однако я думал, у вас там попроще, чем где в ином заведении. Аж нутро все переворачивает от воспоминаний. Помню, как один бешеный учителишка лупил меня палкой по спине во время утренней молитвы. Соглашусь: это заставляет усерднее молиться – о том, чтобы Бог покарал этого изверга!

 – И ты молился о том? – с откровенным интересом уточнил Фёдор.

 – А что мне оставалось? И, знаешь, сбылось! Я правда просил, чтобы его на месте молнией поразило, но он просто после одного такого утра спускался и полетел с лестницы, сломав ногу. Я решил, что и такое возмездие сойдет.

 – Возможно, тогда Бог тут и ни при чем.

 – Возможно, Бог посчитал, что не стоит портить крышу хорошего здания, ударяя в него молнией!

 – Да ты богохульник, Михаил Дмитриевич! – расхохотался Фёдор, а Мишель даже каплю смутился.

 – Странный это Бог, который по просьбе одного, дозволит иному ощутить боль, – задумчиво потянул Дазай, разглядывая свои рукописные творения.

 – Но тот учитель заслужил быть битым, – подметил Фёдор.

 – Да. Но все же… Почему-то порой мы кому-то безвинному желаем зла, и зло свершается. Бог решает, значит, что так должно. Я не могу это принять.

 Фёдор внимательно глянул на него.

 – Да, я тоже.

 Дазай посмотрел в ответ. На миг ему показалось, что они говорили обо одном и том же, но понимали это по-разному. Или же нет? Дазай пожалел, что заговорил о таких вещах, лучше бы все закончилось просто на глупой шутке.

 – Хочу завтра в театр, – вдруг выдал Фёдор.

 – Устроим! Дазай?

 Дазай закивал, все еще думая об их кратком с Фёдором диалоге, но тот вдруг стал говорить что-то о том, что кто-то из его соучеников был в театре на какой-то смешной пьесе, и Фёдор еще и начал ее пересказывать, что выходило забавно, и Дазай отвлекся.

 Он последнее время очень старательно отвлекался и поймал себя на том, что все это было благодаря Достоевскому, который пусть и не каждый день бывал дома, но своим приходом отвлекал его от всяких мыслей, в частности, о том, что поделывает Чуя в Песно один, а уже март наступил.

 Дазай прежде уже хорошо знал, что значит скучать по кому-то, но скучал он по Чуе совсем иначе. И прежде всего его грызло то, что тот, вероятней всего, и рад, что Дазай убрался подальше. Очень сложно скучать по человеку, которому до тебя дела нет. Уехав, он решил воспользоваться тем, что мог обдумать еще раз, определиться, надумал ли он себе это, дурь ли это в голове, желания подросткового тела или что?

 Он ушел в самые дебри – в тот самый момент, когда встретил Чую в доме Мори и был раздражен этим мальчиком, который по судьбе своей был похож на него, но не был столь же угрюм, и был даже рад, что оказался в таком месте. Вот идиот! Дазай до сих пор так думал о нем, но еще он осознал, что в нем сидела тогда зависть. А вместе с ней и интерес. Естественный. Словно у него он мог научиться понять, как не проваливаться во тьму. Но так сложно было быть разумным. И Дазай предпочел вражду, на что Чуя с готовностью ответил, при этом не был никогда настолько недружелюбным, чтобы не попытаться найти общий с ним язык. Дазай это тоже интуитивно ощущал, и ему нравилось это подобие власти над ним. И так было долгое время. С Чуей можно было вести себя, как угодно, пока он вдруг не заигрался, и кончилось все тем, что они застряли в Курске, а Чуя мог в самом деле никогда не доехать до Песно. Даже сейчас воспоминания об этом заставляли Дазая пугаться самого себя, а вина с тех пор будто бы возросла. Он не хотел! Он всегда говорил глупости в адрес Чуи, но не хотел! Он много думал о нем, и, признаться, был рад, когда стал замечать, что тот готов с ним не просто сосуществовать, а почти что дружить. Это были приятные мгновения, веселые, порой даже сумасшедшие, и Чуя был особо мил ему в те моменты. Он просто смотрел на него, следил за ним, в какой-то миг задумавшись о чем-то ином в Чуе. О его внешности, привычках, о самом его отношении к Дазаю, и просто думал о том, что Чуя превратился в важную часть того уюта, что он нашел в новом доме, но важнее было то, что отними у него дом – он бы справился, а вот без Чуи – вот уже не уверен.

 Но где здесь любовь? Дазай все бросался и бросался на ее поиски, точнее, она вот, была перед ним, но он хотел понимать, из какой такой сердечной бездны она столь внезапно выбралась. И вот как-то додумался. Что это кара и ноша. Божественная или чья… Но это все специально. Ему дали самое ценное и тяжелое, чтобы посмотреть, как он с этим уживется. Такими вещами награждают и не стоит искать в них простого жизненного понимания.

 Дазай сознавал, что он перечитал книг, и все эти его мысли – это уже какой-то фанатизм, и не интересовала его религия: от одной в детстве он был оторван, а к другой его никто и не стремился приучать, и он шел сам своим путем, но что-то шло за ним, и несло за ним страшный дар, из-за которого чуть ярче, однако, сиять могло солнце. Наверное, так.

 Дазай все это записал. Он написал Чуе письмо, где описал все движения своих раздумий. Но так и не отправил. Испугался. И оно так до сих пор и было спрятано в его вещах, и Дазай все думал о нем, порываясь порой с кем-нибудь посоветоваться, но затем сам себя мысленно бил в нос или в глаз за такие мысли. Глупости! Хотя… Он часто думал об Одасаку, который все еще был далеко от него, а затем смотрел на Валентина, мысленно избрав его одного, но опять же эта его упертая привычка – скрывать свои эмоции, сдерживала его изо всех сил. Удивительно, однако, спокойно она оказалась лишь в тот момент, когда он сумел признаться Чуе.

 Внезапного приезда Накахары в Москву спустя неделю он не ожидал никак. Они лишь со дня на день ожидали Валентина, который вечно находил большим трудом оповестить о своем приезде; прибыть должен был он из Петербурга, в сущности, так оно и вышло, но оказалось, что туда дней пять назад еще выехал Жюль Верн, которому надо было явиться в посольство по каким-то там делам (мсье Верн был уверен, что там его ждут кредиторы, о которых он забыл, а они его нет, но обошлось), и с ним увязался Чуя, отпущенный, возможно, по той простой причине, что мало кто верил в то, что мсье Верн доберется не то чтобы до посольства, но до Петербурга, с Чуей у него было больше шансов, и, как потом признавался сам Накахара, он едва не потерял его, как только они вышли из поезда. Вдвоем они прибыли в квартиру на Фонтанке, которую там снимал Мишель и где остановился Валентин, а потом уже вместе все отправились в Москву.

 Если бы Дазай и попытался извлечь из этого события что-то в свою пользу, то ни одной причины тому не было. Чуя точно не ради его рожи сюда мчался. И Осаму занял выжидательную позицию наблюдения, не говоря уже о том, что его захватило какое-то волнение даже, беспокойство. Чуя и без того его нехорошо нервировал, причем в некоторых случаях весьма непристойным образом во снах, а тут сам явил себя… Наблюдать удобнее всего было вблизи Достоевского, только вот тот мог быть рядом лишь на выходных. И Дазай с замиранием ожидал середины субботы, когда Фёдору дозволялось вырваться ненадолго домой, не без выплаты, разумеется, очередной дани, и чуть ли не с воплями радости встречал его, впрочем, это все же не было наигранным: Дазай в самом деле попривык здесь с ним быть, общаться наедине, гулять. Достоевский хорошо изучил карту Москвы и по рассказам сестры восстановил связанные с его семьей места, куда водил Дазая, хотя «водил» – не то слово, он и сам там порой оказывался впервые. Один не решался. И Дазай мог видеть, насколько все это по-прежнему для него болезненная тема. Он говорил, что пусть и не помнит уже своих отца и мать, но память о них была всегда жива через Евдокию, а с ее смертью, провалилось все в темноту, и он изо всех сил пытался это извлечь обратно.

 В эту субботу Фёдор тоже намеревался повести Дазая гулять, разве только что не по какому-то привязанному к его семье месту, а просто побродить по окрестностям, к тому же они нашли здесь недалеко один вполне себе приличный трактирчик, куда двум подросткам не стыдно будет зайти и попить чаю не самого дурного качества, а главное поболтать под веселую музыку.

 – Торопитесь? – заметил Валентин за обедом: мальчики в самом деле наяривали быстро мясной суп, закусывая свежеиспеченным хлебом. Хлеб вышел настолько чудесным, что они от жадности сгребли себе распотрошенные ломти, словно дикари какие, и положили поближе. Чуя глядел на них с нескрываемым подозрением. Сам сидел с аккуратно отрезанным кусочком. Дазай давно уже начал замечать, что в его поведении стали проскакивать оттенки европейского аристократизма, которые он явно копировал с Валентина и отчасти с Даниила. Дазая это до смешного умиляло, но в то же время он глядел на Чую и не мог не находить его жутко приятным. Такой хороший и моднящийся мальчик. Ему скоро шестнадцать, и он тогда еще больше возгордится собой и еще больше станет распушаться.

 – Пойдем гулять, – отозвался Фёдор, не скрывая своего бурного энтузиазма. – Изучать местность.

 – Возьмите меня однажды с собой. Уверяю, что знаю в Москве места, о которых даже старожилы вам никогда не расскажут! – Валентин очень воодушевил таким заявлением. А еще как-то участливо и особо радостно глянул на Фёдора: Дазаю показалось, будто у них состоялся некий немой диалог в тот миг, и Достоевский зачем-то еще и смущенно улыбнулся, улыбка его была открытая, искренняя. Удивительно.

 – Да хоть сейчас! – отозвался он, чем безумно обрадовал Валентина, и тот тут же подозвал лакея, нацарапав записку Илье Петровичу в салон о том, что будет вечером, при этом не стал пояснять, на что собрался тратить несколько часов, но Дазая не могло не тронуть то, что он был столь рад провести с ними время, рыская по Москве.

 – Чуя, пойдешь с нами?

 Накахара глянул на него с выражением лица «надо же, еще кто-то помнит, что я здесь», но мотнул головой.

 – У меня дела. И я собирался с мсье Верном в магазин одного его знакомого француза.

 – Это тоже хорошая мысль, – Валентин не стал настаивать, видимо, и правда расценив поход во французский магазин приятным делом, впрочем, он и сам никогда не скрывал, что спускал немалые деньги на свой облик, одеваясь в вещи изысканные и модные.

 Дазай, однако же, видел, что Чуя при любом раскладе не пошел бы с ними. И вообще он сделался особо хмур в тот момент, но Дазай не решился лезть к нему и больше внимал Фёдору, который завел с Валентином разговор об истории Москвы.

 Валентин, наняв извозчика, повез их, к некоторому удивлению Дазая, в сторону любимого места Чуи – Кузнецкого моста, внезапно там начав рассказ чуть ли не в духе страшных историй о том, что при некогда располагавшемся здесь Варсонофьевском монастыре (он подвел их к церкви, бывшей прежде частью монастырского имения) находилось кладбище, и слава у того была дурная, так как там хоронили лиц весьма дурной репутации, нищих и погибших; здесь же, в сем позорном месте, Лжедмитрий распорядился захоронить останки Бориса Годунова и его семьи, кои потом были перезахоронены, но Валентин не собирался давать здесь урок истории, он внезапно стал рассказывать самые настоящие страшные истории, связанные с кладбищем, при этом так и не раскрыл секрет, где он их понабрался: услышал ли откуда, сам ли сочинил. Фёдор предположил последнее, и они с Дазаем оба сильно удивились подобному, учитывая, как Валентин не любил все эти мрачные темы, но, видимо, если все это походило на сказку, оно и не вредило нервной системе. Пока они бродили по улицам, не могли не заметить, что Валентин Алексеевич очень даже хорошо владел топографией данного места, зная, что и где было построено еще в екатерининские времена и даже раньше. Путь назад они проделывали пешком, и уже недалеко от дома забрели в маленькую кондитерскую, прикупив там к чаю пирожных с розочками из марципана, а в следующий раз Валентин пообещал свозить их на Воробьевы горы, до коих от Москвы примерно свыше четырех верст, правда добираться туда было проблематично, точнее можно было добраться вполне себе уверенно в экипаже, но Валентин не искал легких путей, заявив, что лучше всего дождаться подходящего теплого дня, взять с собой Мишеля и отправиться на лодке, правда ранней весной Москва-река страдала в тех местах мелководьем и можно было сесть так прям удачно на мель, но это ж приключение, а зато какой вид сверху-то будет!

 Звучало до искреннего смеха воодушевляюще!

 Что и говорить, прогулка их выдалась на радость. В воскресенье ее решено было повторить, но избрать уже иной маршрут, и Фёдор, когда Валентин вернулся из салона, серьезным образом засел с ним изучать карты и многочисленные записи Валентина, которые тот сделал еще гимназистом. Дазая звали с собой, но он слегка запустил свои занятия, при этом сам Валентин же, позволяя ему жить не в Песно, требовал с него отчет, так что следовало кое-что нагнать, впрочем, урок истории можно отметить как засчитанный, а историю Японии он и так почитывал периодически из того, что Анго выписывал для них из родных земель, держа постоянно связь с кем-то из знакомых коллег, разве что шло все это долго, но унывать не приходилось.

 Дазай жил изначально в комнате один; Фёдор, когда приходил, взял в привычку селиться в смежной комнате, имеющей общую печку, чтобы не кочегарить во всем особняке почем зря, учитывая, что они занимали всего несколько комнат. Чую, видимо, по старому обыкновению, подселили к Дазаю, на что тот, однако ничем не возразил, а Дазая просто предпочитал обделять вниманием.

 Осаму как раз закончил возиться с китайским, который очень старался не забрасывать, по большей части занимаясь самообразованием, пока Анго не было рядом, когда в комнату вернулся Чуя. От него пахло папиросами, а еще, кажется, он слегка выпил. Дазай знал, что он играл в карты вместе с Мишелем и Жюлем. Видимо, игра была окончена, да и время уже было позднее, Чуя пришел готовиться ко сну. Дазай сначала было решил, что Накахара, как всегда, будет делать вид, что один здесь, но не мог не приметить, что тот слишком уж откровенно на него косится.

 – Мне мерещится, Чуя-кун, или ты что-то мне хочешь сказать?

 – Мерещится, – соврал он, вдарив зачем-то слишком сильно по подушке – это мало было похоже на попытку ее взбить.

 – Как там дома?

 – Дома? А ты будто бы не знаешь. Тебе регулярно оттуда пишут.

 – Да, но я хотел бы знать от тебя.

 Чуя устало глянул на него, но даже ответил:

 – Мария Алексеевна намеревается снова ехать к отцу во Францию в ближайшее время. Сестрица ее тоже. 

 – О, об этом я еще не знал! – Дазай в самом деле удивился.

 – Валентин в это время планирует быть в Петербурге, я хочу уехать с ним. Самое гадкое, что в таком случае, тебе, наверное, тоже придется последовать с нами.

 – Да? – Дазай нахмурился, а потом сообразил. – Из-за учебы? Сакагути-сэнсэй тоже поедет?

 – И он. И Мария Алексеевна обещала найти на время учителей в Петербурге, которые будут заниматься на дому. Я уже сам себе нашел по объявлению в адресном справочнике учителя музыки. Не хочу бросать.

 Дазай задумался. Он сейчас пропускал занятия с Саввой Мироновичем по той простой причине, что их расставание просто удачно совпало: его учитель сам был родом из Иркутска и уехал по семейным делам туда на время, с учетом дороги – быстро ожидать его не приходилось, но возвратиться он обещал. Дазай все же предполагал вернуться к урокам с ним. Этот немного заносчивый человек хоть порой и раздражал, но был полезно честен всегда со своим учеником, к тому же когда-то Мария Алексеевна не случайно выбрала именно его учителем: близость китайской границы в свое время сказалась на нем, и он не просто знал по картинкам, что значит китайская живопись, однако больше все же учил Дазая общим основам живописи. Дазай не был от него в восторге, как от человека, скорее наоборот, но не мог не видеть, что под его влиянием у него в самом деле улучшаются навыки, и учитель был прав, заставляя его вникать в суть композиции и перспективы, видению контраста, оттенков, теней, отражений. Однако, в таком случае, стоило задуматься о том, чтобы подыскать себе еще одного учителя, возможно, даже китайца, и не для рисования уже, а для каллиграфии: Осаму ощущал, как сие искусство помогает ему разрабатывать навыки, держать кисть. Валентин по долгу службы имел много связей среди китайцев, пребывавших по тем или иным причинам в Петербурге, он мог бы помочь.

 Все эти мысли практично пронеслись в голове, и он даже на миг забыл о Чуе. А тот вышел на некоторое время в уборную, а, вернувшись, стал готовиться забраться в постель с каким-то журналом, что притащил из гостиной.

 – Ты так упорно делаешь вид, что я не существую.

 – Мне этого не требуется, – тут же отозвался он.

 – Не ври. Я же вижу.

 – Ничего ты не видишь кроме Достоевского, – внезапно как-то уж совсем злобно прошипел Чуя и закрылся журналом «Русский архив», который, скорее всего, выписывал сюда Валентин. 

 – Если хотел пойти с нами сегодня, то мог бы просто в этом признаться, – пожал плечами Дазай, за что получил гневный взгляд, но сам лишь улыбнулся Чуе, на что тот еще злее на него глянул. Не угодишь этой злючке ничем. Дазай вздохнул. Все равно улыбался. 

 Чуя снова спрятался за журналом.

 – А ты так сдружился с мсье Верном. Можно начинать ревновать?

 – Прекрати чушь нести! – вдруг взорвался Накахара, он резко сел в постели и глядел на Дазая совсем уж как-то ошалело.

 – Да я ж шучу, – Дазай немного растерялся от такой резкости: у него и в мыслях не было как-то задеть Чую. Видимо, слова не те подобрал. Ясно.

 – Не шути больше в мой адрес. Вообще ни слова! Не изводи!

 Дазай отупело заморгал. Чуя слишком уж занервничал и обозлился. Неужто с момента его, Дазая, отъезда из Песно, тот пуще прежнего на него взъелся? Или что-то еще такое Чую извело, что он теперь злился одновременно и на Дазая? Впрочем… Осаму хмыкнул мысленно. Чуя давно уже ведет себя подобным образом. Вся гадость в том, что с каждым разом Дазай все острее на это реагировал, и сейчас он перешел в комнату Достоевского с болезненно распухшим мерзким ощущением, решив у него остаться на ночь. Небольшой диванчик был для него маловат, но Дазай уместится, да и предсонная болтовня его отвлечет, главное, чтобы Фёдор на какую-нибудь пошлятину не съехал, а то Дазай опять распалит свое воображение, где не могли не мелькать те сценки, когда Чуя не был столь грубым и поддавался его прикосновениям, пусть и готов был удрать. 

 В тот момент на самом деле Дазай почему-то был уверен, что готов и далее терпеть ситуацию, что складывалась для него столь неприятно. Не то чтобы Осаму смирился, как раз он слишком рационально подходил к происходящему, понимая, что может все только усугубить, но при этом не учел, что обычно все события протекают в разных плоскостях – о нет, он это знал, но не размышлял о том, в какой плоскости все течет для Чуи, полагая все лишь с одной стороны и, отчасти из-за собственной обиды и пустой ревности (пустой – потому что и ревновать не к кому, а все равно ревнуешь), не желая лезть к Чуе, хотя много раз думал поговорить с ним.


 А момент на то постепенно назревал. И именно из-за самого Чуи.

 А Чуя… 

 Сколько раз уже он подумал о том, что какого черта его понесло в Москву? Он мог бы прекрасно вернуться с Верном в Песно, но было два момента: первый – он очень хотел побыть с Валентином, скучая по нему, и нескольких дней вместе в Петербурге было жутко мало, а второе – это Чую особо бесило – второе заключалось в том, что Чуя неустанно думал о том, что там Дазай делает без него в Москве, и злился на него, злился на себя. Ну что это? Что?!! Чего он о нем думает? Чего он думает о таких неприемлемых вещах? Он ведь себе дал слово! Ни за что! Ни за что он не хочет оказаться влюбленным в другого молодого человека, это позорно, он теперь знал, что так нельзя, хотя прежде его это просто смущало, из-за собственных впервые возникших к кому-то чувств с этой романтичной окраской, но теперь! О боже, он меньше всего хотел бы вляпаться в подобное, а настойчивость Дазая изводила, изводила и тем, что Чуя не мог не поддаваться его обаянию, которое внезапно стало каскадом на него обрушиваться, и Чуя в самом деле стал видеть в нем что-то еще более привлекательное, чем прежде, чем в моменты, когда желал его просто своим другом; и в то же время его изводила мысль о том, что Дазай – юноша, а это… Чуя не представлял, как можно на это пойти. Он прежде стыдливо, но так легкомысленно думал обо всех этих интимностях, от него не были скрыты секреты тела: Даниил ведь старательно просвещал их на такие темы, постепенно-постепенно подбираясь к совсем уж взрослым вещам, полагая, что время настает, слушать его было волнительно-любопытно и при этом легко: видимо, у него была какая-то способность умело выдавать такое взрослеющим мальчишкам, потому что он сам не был ни капли смущен, однако ж… Об ином, об этом неправильном, он не рассказывал и даже не заикался. И Чуя теперь уж точно не решится спросить.

 Что вот пошло не так? Он даже в девочек никогда не влюблялся толком! Его порой уносило в романтику при виде Марии Алексеевны, но это же детское, детская восторженность, глупая и наивная. С возрастом она изгладилась, оставив лишь привязанность ребенка к женщине, что годится ему в матери. А если бы он сдуру поддался Дазаю? Чем бы это кончилось? Если все так плохо, то и не стоит, никаких попыток, никогда! И подальше – подальше надо отпихнуть от себя Дазая! И не только потому, что тот тянет к нему руки и пытается коснуться его губ своими, а потому, что Чуя слишком уж часто стал ловить себя на том, что как бы это было захватывающе, если бы он сам его подловил и зацеловал.

 Вот все! Не надо таких мыслей! От них до слез обидно и страшно! Но хуже всего… Чуя приперся в эту чертову Москву и придушить себя хотел за то. Ну что вот он приехал? Дазай тут неплохо устроился, весело ему. С Достоевским. Весело! И все равно к нему лезет, нет доверия его словам! Наверно, потом еще и смеется над Чуей со своим Достоевским! То-то вечно слышно их смех! Чуя был рад, когда тот вернулся в свой пансион, при этом старался не проводить много времени дома вблизи Дазая, напрашиваясь вместе с Мишелем в салон или же уходил гулять, если Дазай туда собирался. Мишель затем уехал в Петербург, оставив их с Валентином, который должен был отвезти их после начала Великого поста обратно в Песно, а оттуда, по времени отбытия Марии Алексеевны, уже забрать в Петербург; без Мишеля совсем стало тоскливо, особенно на выходных, когда снова притащился Достоевский, а Валентин… Как же Чуя обижался на него! Тот все время был с этими двумя, звал Чую к ним, но разве не видел, что Чуя не хочет быть с ними? Чуя бы с радостью с ним одним остался, но так мысленно разобиделся, что, когда тот в воскресенье позвал его проехаться вместе по складам, только вдвоем, Чуя ворчливо отказался, хотя и хотел. При этом уехал с ним Дазай, а Достоевский собирался вернуться в свой пансион. 

 Чуя тогда приметил, что Фёдор имел какой-то уж больно озабоченный вид в тот день, а потом вдруг сообразил! Ну да! Они же теперь не скоро с Дазаем увидятся. Однако Чую мало волновали его переживания. Он собрал привезенные на днях из издательства Юргенсона ноты и отправился изучать материал, сразу усевшись за рояль. Инструмент здесь ему нравился меньше, чем тот, что стоял в Песно, Чуе казался он каким-то излишне визгливым, о чем он ляпнул как-то вслух, и на что Дазай, сволочь такая, заметил: «Ну, Чуя! Это ж тебе под стать!». Как Чуя его не убил, загадка… Или нет: побоялся просто прикоснуться лишний раз.

 Он около сорока минут уже разбирал одно произведение, явно еще для его способностей сложное, но хотелось померить свои силы, как явился Достоевский. Он стоял за спиной и слушал молча, затем вдруг сказав вслух по-японски:

 – Неплохо. Немного порепетировать – станет очень прилично. У тебя есть к этому склонности.

 – И сам догадался, – Чуя оглянулся. Он давно ощутил, что за ним наблюдают, но надеялся, что тот вскоре молча уйдет.

 Фёдор кивнул, но явно не на его ответ. Скорее на тон его ответа.

 – Не помню, чтобы я тебе чем-то обижал, что ты так резок.

 – Просто не нравится мне, когда стоят над душой.

 – Ах. Не подумал. Извини. Почему ты не поехал с Валентином и Дазаем?

 – Что ты обо мне беспокоишься? 

 – Да я… – Фёдор в самом деле как-то смешался. Чуя не мог все понять, что он к нему пристал: что-то надо или же – мимо проходил? – Мне кажется, или ты на меня обозлен?

 – Кажется, – тут же произнес Чуя.

 – Не думаю.

 – И не стоит.

 – Это из-за Дазая?

 – Что? – у Чуи сердце перестало качать кровь. Иначе чего ему так больно? – Ты явно что-то не то себе надумал.

 – А, то есть ты понимаешь, что я себе надумал?

 Боже, да с ним такой же кошмар общаться, что и с Дазаем! Чуя редко оказывался с ним наедине, разговоры их обычно пересекались с кем-то еще рядом, а сейчас вот напрямую! Нет, даже с Дазаем проще, Дазай – зараза, но все же привычная, а этот… Когда они ехали сюда из Петербурга, Валентин мельком так заметил, что Чуя не особо-то общается с Достоевским, на что Чуя лишь отмахнулся, не желая это обсуждать, к тому же прекрасно зная, что Валентин и к нему особо привязан и особо о нем заботится, с ним спорить бесполезно, и Чуя не желал видеть в нем то, что видел Валентин с его слишком добрым взглядом на окружающих.

 – Ты знаешь, я очень рад был, что Дазай сюда приехал ко мне.

 – У тебя что, совсем плохо с друзьями в твоем пансионе?

 – Это приятели. Товарищи по учебе. В предметах они, может, и не глупы, но какая глупость выбирать человека в дружбу по причине, хорош ли он в математике или в языках. Если только нет коварного умысла использовать его знания.

 – Я о подобном не задумываюсь, – Чуя с намеком глянул на него. 

 – Это не так уж плохо – о таком задумываться. Просто иначе порой не выживешь, но я вовсе не хочу об этом говорить. Как раз наоборот ведь: с Дазаем я ощущаю бескорыстность. Ему от меня ничего не надо. Это лишь дружба. И я просто хочу с ним дружить. Знаешь, я было решил, что вы стали ближе, пока жили в Песно вместе. Меня это удивляло. Ты и он так отличаетесь друг от друга. Людям, чтобы сойтись, нужно все равно хоть что-то общее. А у вас? Что общее?

 – А у тебя с ним? – Чуя хмурился и очень не хотел бы показывать то, что ему неприятен этот разговор, но он уже явил свои эмоции, поздно их скрывать, так будет выглядеть совсем жалко.

 – Дазай может меня понять. Как и я. Тебе, наверное, сложно это представить.

 – Ты сейчас на что намекаешь, а? – Чуя был готов зашвырнуть в него всей этой пачкой нот, что лежала на рояле. Он аж подскочил.

 – Ничего грубого! – Фёдор с какой-то наигранной наивностью глядел на него. – Я, если честно, думал, ты и сам это все понимаешь. Хотя у меня мелькнула мысль о том, что ты сюда приехал не просто так.

 – Ты совсем дурак? – Чуя был смущен не его словами, а просто поведением. – Мне кажется, тебя уже заждались в твоем пансионе. Двигай туда быстрее! – Чуя схватил ноты, намереваясь их изучить с листа, пока этот ненормальный не уйдет, а сам он переждет в кабинете у Валентина, тот обычно не был против, если кто из мальчиков заходил без спросу, главное было – ничего не трогать и нигде не лазить.

 – Все же хочешь от меня поскорее избавиться? Верно ли, Чуя, что я беспокою тебя своим присутствием? Вдруг Дазай совсем о тебе забудет!

 Фёдор это все так спокойно говорил, излучая при этом уверенность в том, что попадает своими словами в самое нутро. Чуе было неприятно, но скорее он был жутко удивлен тому, что Достоевский о таком решил заговорить с ним, пришел… Делить Дазая? Да что он о себе возомнил? И что он думает о его отношениях с Дазаем? И вдруг Накахара задумался. Говорил ли Достоевскому Дазай о том, что было между ними? О своем признании? Чуя не мог толком сообразить, потому что оба варианта могли напроситься: Достоевский в курсе и это его явно не радует. Или же нет. Потому он и звучит так самоуверенно, не зная, что Дазай… Что Дазай что? Имеет чувства к Чуе? Чуя так метался между верой и неверием в них! Но хуже было бы представить, что Достоевский может быть в курсе некоторых моментов между Чуей и Дазаем, и, о боже! Чуя меньше всего такого бы желал! И в то же время! Чуе сейчас напрямую ведь заявляли, чтобы он держался подальше! Вот уж!

 Чуя много бы мог сейчас высказать Достоевскому! Но не решился. Вышел от него с горящим лицом, и почему-то в итоге ощущал себя больше злым на Дазая! Это все из-за него. И не важно, обсуждал ли этот гад Чую с ним, наболтал что-то или нет… Не важно! Чуя разволновался, и разволновался еще по не пойми какой причине, что буквально жгла изнутри.

 Достоевский вскоре ушел, но Чуе уже больше не хотелось возвращаться за рояль. Ничего не хотелось. Он сидел в их с Дазаем комнате, размышляя о том, как бы его совсем выселить в соседнюю, метался из угла в угол, зачем-то полез перебирать его вещи: учебные тетради, книги, альбомы с набросками, какие-то записи – не на японском, на китайском, даже почудилось, что тут какая-то тайна, но Чуя, сделав небольшое усердие, разобрался, что к чему, обнаружив, что это лишь какие-то выписки из книг. Здесь было несколько тетрадок, куда Дазай обычно записывал всякие свои истории, но он сейчас делал это все реже, больше отдаваясь рисованию, в основном были какие-то наброски и ничего для Чуи не значили. 

 Он не рылся в его вещах, просто скорее осматривал их, все лежало на поверхности, скрыто не было. Здесь были письма из Песно, из Петербурга от Валентина, какие-то старые от Одасаку. Чуя ни к чему не притронулся. Он точно будет сам себе отвратителен, если полезет чужую переписку читать. Он приметил какой-то дешевенький желтый конверт, на котором не было никаких пометок – им еще не успели воспользоваться, и в него было что-то вложено. Чуя и не думал его брать в руки, но от стола Дазая, когда услышал звук подъехавшего к дому экипажа, отскочил, как ошпаренный. Он метнулся к окну: Валентин с этим гадом вернулись, и Чуе очень захотелось удрать из комнаты, но он зачем-то остался, ожидая, когда Дазай явится, и внезапно желая иметь с ним разговор!

 Дазай провозился где-то минут пятнадцать, появившись-таки в дверях. Он усмехнулся, увидев Чую, и просто намеренно сделал вид, что Чуя его бесит, но и так было ясно, что это игра, и ему смешно, а вот Накахаре не было смешно!

 – Дазай! Какого черта Достоевский лезет ко мне со своими претензиями?

 Осаму глянул на него в полном непонимании. Он притащил с собой перетянутую ремнями стопку книг, судя по виду, не новых, на корешках виднелись надписи на русском и, видимо, на французском. Дазай положил их себе на стол, а потом принялся разматывать шарф, который почему-то все еще болтался у него на шее. Разматывал он как-то неловко, и Чуе показалось, что он вот-вот дойдет до того, чтобы себя случайно придушить.

 – Ты слышал, о чем я с тобой говорю?

 – Прекрасно слышал, но не могу сообразить, в чем дело.

 – Ты ему что-то наболтал или что? – Чуя рискнул приблизиться к нему, тот все еще не мог победить шарф. – Он приходит ко мне и явно намекает, что чуть ли не делить тебя со мной ему приходится!

 – Серьезно? – Дазай наконец-то победил шарф, но ему уже стало не до него. Он с таким блеском в глазах смотрел на Чую, что тот уже пожалел о том, что сорвался на этот разговор.

 – Стал бы я ерунду такую просто так нести! Я не знаю, что за бред ты ему обо мне высказываешь…

 – Ни слова, Чуя, – спокойно перебил его Дазай. – Я не говорю с ним о тебе. Не думаю, что ему это вообще интересно.

 – Очень интересно! Что он устраивает передо мной сцены, несет не пойми что, высказывает претензии! Уйми его! С чего он все это себе надумал? Какого черта вообще? И с чего меня вы оба должны задевать? И от него, и от тебя я держусь подальше…

 – Чуя, да погоди ты! Не пойму такого твоего волнения! Тебя это задело так, что ли?

 – Задело меня? Меня ничего не задевает. Его там где-то в заднице, видать, задевает! А мне плевать!

 – Чуя, – Дазай вдруг взял его за руки – Чуя и не заметил, что его всего трясет, и трясло его оттого, что просились из него еще и другие слова, много слов, но он в жизни не начнет говорить о них. – Если тебе так все равно, что ж ты так бурно реагируешь?

 – Пусти!

 – Тебе не все равно?

 – Оглох совсем?! – Чуя пожалел, что заговорил с ним, до слез буквально! Нет, он не разревелся, но внутри все этими тупыми слезами зазвенело, и Накахара, просто рванул прочь, вырвавшись и не желая, не желая реагировать на этот спокойный в то же время восторженный вид Дазая. – Отвали! – выпалил он в дверях. – И… Что бы ты там ни болтал обо мне Достоевскому… Не смей! И плевать мне на вас!

 Последние слова лучше было точно оставить при себе, но Чуя, вспыхнув, обычно не мог себя унять. И знал бы он, что Дазай все еще улыбался подобно идиоту, когда остался один. Он облизал нервно губы, зажмурился, даже ударил себя ладонью по лбу, тихо рассмеялся, а затем глубоко задумался, бормоча негромко имя Чуи.

 

 Он решился. Дазай сам не понял, что вчера Чуя ему учинил, но он решился. Что он теряет? Чуя и так бегает от него, как от прокаженного. Убежит еще дальше? Не хочет. И потому, надо все же показать ему. Доказать ему. Заставить подумать. Вот. Заставить подумать! Дазай верил в то, что такое могло бы сработать, и пусть насильно, порой что-то должно взорваться, чтобы оглушить и внести понимание.

 С раннего утра он был полон решимости. Сидящий подальше от него за завтраком Чуя был бледен и зол, хотя больше – расстроен. Он представлять себе боялся, как Дазай расценил всю представшую пред ним сцену, и боялся, что что-то такое сказал, что может обернуться против него. Он постоянно возвращался мыслями к Достоевскому, злился на него и очень жалел, что не высказался! Надо было сказать ему, что он идиот, что он много себе надумывает, а если считает, что они с Дазаем совсем друг друга ненавидят, то катастрофически не прав! Вот именно что! Это сейчас все странно, это Дазай виноват, из-за него все странно, из-за него Чуя не может мыслить здраво, потому что все это неправильно, и Чуя не представляет, каким образом все изменить, но Достоевский должен был знать, что ошибается! И Дазай… Они вполне могли бы быть друзьями, они вполне могут понять друг друга, даже больше, чем просто понять – быть в одном потоке, Чуя знал это, потому что долгое время провел с ним рядом, и пусть они могли поссориться и даже подраться, но даже все это не было из ненависти истинной, не было! Даже сейчас! Это не ненависть, это просто…

 – Чуя, да что с тобой! Ты себя хорошо чувствуешь? – Валентин не мог не приметить его тревожности. Он бы промолчал, если бы Накахара не долбанул вилкой прямо о стол, не заметив того даже – так его скрутили собственные мысли.

 – Все хорошо. Просто кое-что вспомнил.

 Дазай смотрел на него в этот момент, желая очень знать, что там такое Накахара вспомнил и оценивая: когда лучше будет к нему так настойчиво подплыть. Наверное, все же не в этот миг.

 Чуя дозавтракал, однако, а потом скрылся где-то в доме; Дазай остался с Валентином, который явно был озадачен поведением Накахары, при этом все всматривался и в Дазая. Осаму в этом плане к Валентину всегда с легким подозрением относился: он не производил впечатление человека проницательного, но могло статься так, что он все же что-то подмечал, но просто не приставал с этим.

 – У тебя, надеюсь-то, все хорошо?

 – Может быть, – как-то загадочно ответил Дазай, делая последний глоток. В руках его была чашка, привезенная из Китая. Редчайший фарфор цинхуа с красной подглазурной росписью юлихун. В подобной технике, когда для красной глазури использовали медь, обязательно было соблюдение разного рода тонкостей производства, вроде температуры гончарной печи, в противном случае нужный эффект не получался. Валентин приобрел набор во время одной из своих поездок в провинцию Цзянси и подарил сестре, но та зачем-то взяла его однажды в Москву, да так он тут и остался. Валентин все ходил вокруг него, а потом решил использовать, больно нравились ему такие вещи. И дело было не в цене: он порой на всяких китайских барахолках находил разного рода дешевые чашечки и тащил с собой. Сейчас они красовались в витрине московского магазина. Дазай вдохновляли рисунки на фарфоре, иногда он даже шутил, что, если останется без средств к существованию, подучится и пойдет чашки расписывать, но в данный миг все же его мысли плясали не вокруг искусства росписи – он усердно пытался вычислить момент, когда сможет перехватить Чую и поговорить с ним.

 Валентин отбыл спустя полчаса, Дазай остался в столовой, где читал письмо от Устиньи, которая описывала свои не особо веселые будни в гимназии, но сколько довольства было в ее строчках о том, как удивлялись ее подруги да и остальные девочки, когда она решила поразить их тем, что написала несколько иероглифов по памяти и даже составила примитивные фразы, которые в глазах тех девочек были чуть ли не великим искусством. Устинья нередко следила за тем, как он рисует, и Дазай, когда они виделись в Рождество, научил ее кое-чему. Писала иероглифы Юстя весьма своеобразно, первое время не желая ухватить суть правил написания, но потом все же постаралась. Сложно сказать, что она там нарисовала своим подружкам, но едва ли кто-то из них понял, что там правильно, а что криво, не говоря уже о том, что Юстя сделала несколько ошибок в черточках, но даже Дазай о том не узнает. 

 Дазай нацарапал для нее ответ, а затем прислушался. Чуя все так же был наверху, и Дазай подумал, что тот, возможно сел заниматься. В порыве он было собрался идти в комнату, но тут явился проспавший все на свете Жюль, который где-то кутил накануне, и отвлек Дазая своими страданиями о том, как у него болит голова. Ему подали крепкий чай и микстурку, но только где-то через час он уполз обратно к себе в комнату, все еще ощущая в голове звуки барабанов, бьющих по струнам смычков и стук каблуков об пол. 

 Дазай еще немного выждал, чисто из-за волнения: он уже думал прежде о том, чтобы поговорить с Чуей и всучить ему свои мысли на бумаге, но все равно не мог не переживать, но вчера – вчера! – он ощутил уверенность в том, что стоит еще раз высказаться Чуе, и пусть это будет в бумажном виде: Дазай хотел быть рядом, пока Чуя будет читать.

 Зачем-то отсчитав про себя до тысячи: считал то на японском, то на русском, то на китайском и французском, даже на английском, которому его немного подучил Валентин, Дазай уже собрался отправиться наверх, как вдруг увидел, что Чуя спускается вниз, одетый в немного щегольский серый костюмчик; Дазай, не ожидая, что тот куда-то собрался выходить в такой момент его, Дазая, решимости! – замер, оставшись наблюдать за тем, как Чуя без помощи подлетевшего лакея, сам накинул на плечи пальто и выскочил на улицу, уже там снаружи вставив руки в рукава и нахлобучив свою гадкую модную шляпу на голову. И куда он такой пошел разодетый?! Еще и так стремительно. Дазай в полном разочаровании (зачем ему приспичило считать так долго?!!), поплелся все равно наверх, где бухнулся на кровать.

 Сесть бы за уроки, он ведь обещал в учебное время заниматься, но слишком был расстроен своим просчетом; однако, к его большому удивлению, Чуя вернулся где-то через минут сорок с каким-то свертком, причем вошел в комнату в пальто, разве что неся шляпу в руке, намереваясь, видимо, куда-то еще потом бежать. Дазай тут же сел на кровати, впившись в него взглядом, а Чуя пометался по комнате, схватился за небольшой блокнот, где обычно записывал всякие нужные ему адреса в городах, где бывал, и уже собрался снова уходить, схватив свою шляпу, как Дазай все же решил обратить на себя внимание.

 – Чуя-кун, да замри ты хоть на мгновение. Я здесь.

 Чуя и правда замер. Он словно предполагал, что Дазай к нему обратится. Уставился хмуро, так и держа шляпу в руке. Показалось, что он и хочет услышать, с чем к нему пристают, и в то же время рад будет удрать поскорее.

 – Ну? – нервно потребовал он.

 – Найдешь для меня минут десять?

 – Не жирно ли тебе будет?

 – Все зависит на самом деле от тебя, – Дазай тут же подскочил с места, а Чуя сделал шаг назад, словно ожидал от него дурного хода, но Осаму прошел мимо, к своему столу, и выхватил оттуда конверт, который Чуя не мог не признать – видел буквально вчера, но он вида не подал, а хмурился уже и без того. Только в самом деле подумать не мог, что эта вещь может оказаться с ним связанной. – Вот. Я попытался сказать здесь то, что с самого начала говорил, чтобы ты смог попробовать поверить. Вышло скомкано и не очень последовательно, и я не переписал на чистовик, но зато – все правда. Прочти.

 Чуя с такой настороженностью глядел на него, что несколько секунд Дазай был уверен: не возьмет читать, да еще и конверт уничтожит, разорвет, правда там такой эпистолярный шедевр, что только в качестве жуткой нелепицы выставлять, так что, может, лучше бы и не позориться, но Дазай не врал: все было честно. Лишь бы прочел! А Чуя в этот момент уже напридумывал себе всего самого худшего, связанного с Достоевским; у него была мысль удрать, но ее избило до полусмерти любопытство, и оно же заставило руки Чуи потянуться к этому конверту. Да, он именно так и взял его двумя руками, несмотря на то что одна была занята шляпой, и отступив к своей кровати, Чуя уселся, положив шляпу рядом и расправив под собой пальто.

 Дазай устроился на своей постели, не спуская с Чуи взгляда. Тот вскинул на Дазая глаза, словно с предупреждением: если что, щадить не будет! – и вынул несколько листов, исписанных с обеих сторон столбиками иероглифов. В этих столбиках было все, о чем Дазай уже успел передумать, но не досказал до сих пор, потому что и сам не знал, как себе это выразить, а еще не был уверен, что вслух это все сможет повторить, именно так, как записал, а записал еще в тот момент, когда все еще чувствовал эти слова, словно только что рожденные, трепещущие честнее всего на свете. 

 Видно было, что Чуя перечитывает по несколько раз отдельные фрагменты, а еще, кажется, ему надо было срочно снять его пальто, ему жарко, да и дом был хорошо протоплен – март выдался не особо приятный; несколько раз Дазаю казалось, что Чуя соскочит с места и удерет, бросив эти мерзкие ему бумажки на пол, но он читал, читал внимательно, на Дазая не посмотрел ни разу, он хмурился и порой на что-то мотал головой, бормоча себе неразборчиво под нос на японском, но Дазай не силился разобрать – боялся.

 Чуя дернулся, уронив при этом руки с листами себе на колени, он чуть смял их и вдруг подскочил будто бы в желании удрать, но Дазай, предчувствуя такое, сорвался с места прежде, успев перекрыть ему путь к отступлению, более того – перехватив его за плечи и заставив смотреть на себя.

 – Ну хоть слово! Хоть одно несчастное слово, Чуя! Скажи что-нибудь!

 – Прекрати это все, – он это произнес таким замученным голосом, что в нем даже злоба растворилась. – Дай пройти, – Чуя выронил листки из рук, а Дазай его одернул.

 – Да я прошу тебя! Неужто… Неужто и правда тебе все равно? Мне показалось, что вчера ты это все мне говорил! Что тебе не все равно!

 – Мало ли что тебе примерещилось вчера!

 По какой-то странности Накахара не вырывался, он стоял почти смирно, разве что на Дазая не мог смотреть. Тот стянул с его плеч пальто, но снять его толком не получалось, и они так и стояли, но Дазай всеми силами был готов предотвратить его уход.

 – Врешь ты все, Чуя-кун. Та еще врушка. И сейчас. Я же вижу.

 – Это я вру? У тебя удивительным образом получается свое вранье оформлять еще и словами! Только в этот раз убого вышло! Жалкий шедевр глупости! Опубликуй где-нибудь, вдруг кого-то тронет, а от меня отстань! Отстань, я прошу тебя! – Чуя, однако не выкрикнул последнюю фразу, как хотел, а вдруг весь задрожал, растерялся, сник и вцепился в Дазая, который все еще его удерживал.

 Совершенно безвольно позволил опустить себя на пол и притянуть еще ближе. Дазай стянул с него это бесящее их обоих пальто, но более ничего себе не позволил, опасаясь, что это спровоцирует Чую убежать, но тот лишь усиленно пытался собраться с мыслями, слишком перегружая себя ими, слишком много вспоминая, слишком много вспоминая не того, что требовалось бы, когда ему второй раз признались в любви, которая все еще не дает ни единого понимания своей природы.

 – Чуя, я не стал бы столько сил прилагать ради лжи. Подумай об этом, – негромко произнес Дазай.

 Чуя думал о таком. Еще прежде. Думал и удивлялся: вот ведь гаду делать нечего, что он до сих пор игру свою не раскрыл! Но о таком сейчас думать… У Чуи внутренности связывались в узлы, когда он думал о том, что написал ему Дазай. Все эти слова о том, как он воспринял его, что при этом чувствовал, и как хочет большего, как хочет его, Чую, хочет во всех этих гребаных смыслах, и это так сладко представить себе. Тут, именно в этот миг, Чуя даже не думает, может ли он так полюбить сам, не прячется ли в нем в самом деле давным-давно уже забитое им же самим чувство, он просто хотел бы в этот миг взять и поверить Дазаю, сказать; «Да забирай, достал! Только до постели, ты это, погоди! Слишком оно…». В общем, слишком оно еще волнует. Но врать, что не хочет его прикосновений? Чуя, чего уж тут, не мог не думать о том, что тогда, когда он позволял Дазаю целовать себя, ему было это жутко приятно! Он потому-то и позволял! Приятно было, чертову мать вашу! Запретно приятно, до дрожи и всяких непристойностей во снах; и вот сейчас: Чуя не смеет поднимать на него глаза, но очень уж хочет подставить губы, словно таким образом проверить, насколько там в этих столбиках иероглифов правды. Дазай ведь уверяет, что не врет!

 – Бесишь ты меня, очень бесишь, – Чуя покачал головой, ощущая его руки на своей талии, а потом Дазай стал гладить его волосы, и Чуя едва мог сдерживаться от того, чтобы самому не коснуться.

 Ну а что же… Он же обнимал его прежде, когда они целовались. Не знал, куда деть руки. Дазай тоже не знал, вот и обнимались они. Крепко. А сейчас нет. Нужно крепче, глубже в объятия. Господи, почему это только сейчас доходит? Из-за письма? Чуя что, девчонка какая-то сопливая и нежная, которой написали любовное послание, и она с ума от счастья сошла? Но хуже не это… Чуя так и не мог ничего сказать. Любое слово казалось глупостью, а еще он так замучил себя, что и это не давало ему разжать челюсть и хоть как-то дать понять, что он чувствует; а его дрожь совсем изводит, когда Дазай трется щекой о его волосы, его терпеливость уничтожает, и Чуя в какой-то момент готов весь ему сдаться, сдаться, как тот того захочет, пусть и не понимает всего толком, но затем в его голове всплывают все его сомнения, которые будто бы специально стремительно копились, а теперь истерично рассмеялись, заставив его встрепенуться.

 – Чуя!

 Дазай перепугался, когда Накахара внезапно вырвался, а еще выставил руку перед собой, чтобы тот не смел дернуться в его сторону.

 – О чем ты вообще, Осаму, думаешь? Ты хоть понимаешь, что это все ненормально?! Ты соображаешь, что в итоге будет?

 – К сожалению, да, но смирился…

 – Ты не смирился! Ты играешь! Ты врешь! – Чуе – о, Чуе было проще обвинить его во лжи, чем принять, чем принять самому, потому что слишком уж отчетливо было понимание этой неправильности. – Хватит. Иди к черту, Дазай!

 Он схватил пальто с пола и рванул прочь из комнаты, даже не вспомнив про шляпу. Дазай бросился следом, намереваясь его нагнать и теперь уже точно так легко не выпустить.

 Слишком уж шустро Чуя переместился через коридор, протопав по нему до лестницы и чуть ли не ускорившись на ней, но его удивление и само пришло в неистовый ужас, когда он ощутил, что Дазай не просто нагнал его, но еще и схватить умудрился за талию, сомкнув в замок пальцы и прижав к себе, при этом знал бы Дазай, что Чуя был на грани того, чтобы оступиться в своем безумном побеге и ухнуть вниз, разбив себе все на свете, но мгновение перед падением его так не ужаснуло, как схвативший Дазай.

 И ужас в том был, что Чуя будто этого и хотел, и эта мысль мелькнула у него в голове, будто бы все определив, как бы он ни сопротивлялся!

 – А ну, пусти, сволочь! В печень вмажу, будешь кровью плеваться!

 – Какая ты злючка! – Дазай расхохотался бы, но тогда у него не хватит сил его держать, а держал он крепко. – И сколько мне тебя еще гонять?

 – Выпусти! Выпусти!

 – А не хочу вот!

 – Ты хотел меня когда-то спустить за борт! Помнишь, мразота ты такая!

 – О да, надо было! В самом деле надо было! Тогда бы всего этого с нами не случилось, – Дазай не знал, зачем это нес, – но к чему ты помнишь такие глупости и не хочешь вникнуть в то, что я говорю сейчас? Чуя!

 Хорош же вопрос! Чую он сразил исподтишка, и это снова вызвало приступ раздражения. На себя самого. 

 – Да потом что черт тебя разберет! И не в тебе только дело! Ты думаешь лишь о себе! Хочешь себе, и плевать ты хочешь на меня…

 Чуя, наверное, еще много бы резкостей ему сказал, сам того не желая, но Дазай встряхнул его и произнес.

 – Помолчи. Какой идиотский бред ты несешь все это время, тупой Чуя! Бесишь! Меня ты тоже ужасно бесишь, поэтому помолчи просто, не дергайся, я хочу с тобой так вот замереть, не шипи, злобная шляпная вешалка!

 – Да ты ж…

 – Помолчи, умоляю!

 Дазай вжался лицом ему в волосы – дыхание прям огнем ударило по шее, и Чуя замер, понимая, какая глупая эта сцена со стороны, прям отвратительная, как из самой дерьмовой беллетристики!

 И долго так стоять?

 Не хочется признавать это, но Чуя захотел вернуться наверх и снова перечитать то письмо, которое Дазай насильно всучил ему, и не для того, чтобы убедиться, что там все правда, а чтобы снова почувствовать ее… Можно просто повернуться и прижаться к нему, можно же… Поддаться… Он давно стал поддаваться, не осознавая, принимая лишь потому, что давно просто хотел быть рядом, дружить, и если дружба должна переродиться в то, что выше ее светится, так ну и черт с ним, не удрать, а ты хоть заорись, здравый смысл!

 Чуя лишь думает о том, что будет, если сейчас нарисуется лакей, если кто-то это увидит; он слишком много думает, и Дазай слишком близко, а Чуе нужен воздух.

 Он легко вырывается, ругается – сам на себя уже, натягивает кое-как пальто и несется на улицу, на воздух от этой грани безрассудства. 

Содержание