Adagio, Allegro Non Troppo.
Песно, август 1888 года.
– Мария Алексеевна, ну что же вы так суетитесь, – Арина причитала о том с самого утра. – Были б еще гости какие знатные, а тут абы кто!
– Дура ты, Арина! – не выдержала Мария, которая слышала уже раз сотый про этих «абы кто»! – Гостей любых надо принимать так, словно твоя родня. К тому же: я встречаю гостей Вали.
Арина что-то запричитала, но спорить не решилась открыто.
Наблюдая, Дазай тоже слегка злился на Арину, но не из-за ее отношения, а то что она суетилась да без дела. Раздражала, но он слишком рад был завтрашнему дню, когда Одасаку, прибывающий вместе с Лу Сунлином, наконец-то войдет снова в этот дом. Настроение было настолько странно-радостным, что Дазай даже сел за рояль что-нибудь поиграть. Суетящаяся Мария Алексеевна даже замерла, присев на стульчик у входа, и слушала, как он исполнял вальсы и польки Вальдтейфеля, немного перевирал, так как играл по памяти, но Мария не могла опять не отметить способность своего воспитанника импровизировать. И – о, если бы Дазай занимался серьезнее! Мог бы чуть большего добиться.
На звук пришел и Чуя. Он молча наблюдал за этим веселым беснованием. Фыркнул с показным пренебрежением к такой долбежке, при этом прекрасно понимая, что Дазай может и лучше, но его и так устраивает.
– Ах, чего ж я расселась? Мне же еще в деревню ехать! – Мария Алексеевна сорвалась с места в поисках своей шляпки и крича Степану, чтобы вез ее поскорее, потому что она обещала приехать посмотреть, как идет обустройство нового места для небольшой больницы, которую она организовала в Приозерном Погосте за свой счет для всех ближайших поселений.
Дазай так и мучил рояль, пока не заинтересовался, чего это севший теперь недалеко от него Чуя, так глазеет.
– Что? Жадность одолевает?
– Не понял? – Чуя нахмурился. – Играй, сколько влезет.
– Я не про то. У тебя вид такой, словно ты все еще хочешь меня.
Чуя довольно заухмылялся и отвернулся. Они рано утром ходили на озеро. Эти утренние прогулки-заплывы стали уже традицией, но со своим развратным умыслом. Никого не смущало, что они исчезают по утрам, купание в качестве разминки – полезная вещь, тем и пользовались, предаваясь на дальнем берегу любви, а потом по-честному устраивая заплывы. Этим утром Чуя в самом деле вел себя очень требовательно. Обычно они устраивались где-нибудь под деревом, и один ложился в объятия другого, позволяя ласкать себя руками; обнимались, оставляя поцелуи по всему телу, но в отдельные моменты заходили дальше, разгорячаясь. И да, Дазай прав: Чуя сегодня ощущал особый прилив желания и хотел бы ночью, несмотря на все страхи и риски, повторить.
Чуя с ясным довольством помотал головой. Что спорить? Последние месяцы, вообще это лето, казались ему очень странными. Все его чувства – они теперь стали иными, все еще его, но другими. И в то же время он чувствовал себя куда легче, куда увереннее, хотя по-прежнему опасался, что кому-то откроется их секрет. И все еще очень жалел, что Валентина нет рядом.
На Валентина он вообще затаил скрытую обиду. Впрочем, и не только он. Дазай тоже не избежал этого детского каприза, когда узнал, что Валентин везет Достоевского в Швейцарию. С собой никого брать при этом не планировал. Если посмотреть на это с одного угла, то все кажется почти что простым. Достоевский снова едва не завалил вступительные экзамены в гимназию, куда так старался пристроить его Валентин. В этот раз он вроде как и не сам был виноват, точнее все валилось на его расшатанные нервы. Валентин несколько раз вызывал к нему врача, который, как описывал Валентин, качал головой и пожимал плечами, говоря, что это усталость организма на фоне усердных занятий и так далее. Советовал отдых, смену климата, воды – в общем, ничего существенного. С экзаменами Достоевский кое-как разобрался, опять же не без умасливания Валентином руководства и ссылки на болезненность мальчика, кто знает, что там еще говорил Валентин, вроде как даже какое-то дорогое китайское барахло подогнал, со слов Мишеля, в общем, сделал все, чтобы Достоевского приняли; а тот вроде бы угомонился, но затем стал требовать Дазая к себе в Москву, пока еще сам находился там. Писал ему письма. Чуя видел их и был против поездки. Но писал и Валентин с той же просьбой, и Дазай предлагал Чуе поехать вместе, и в итоге они собрались вместе с Мишелем, который как раз намеревался после отдыха вернуться к работе.
Чуя не присутствовал при разговорах Дазая и Достоевского. Вообще последнего избегал, но потом Дазай откровенно делился с Чуей своими мыслями. И мысли его… Дазай был расстроен и зол. Больше даже расстроен.
– Он все это специально делает. Изводит себя и окружающих. Но при этом едва ли сам испытывает вред.
– Он тебе так об этом и говорит?
– Нет, – Дазай прозвучал уверенно. – Я догадываюсь. Даже больше. Я точно знаю.
– И зачем подобные фокусы, интересно знать? – Чуя весь скривился в презрении.
– Зачем дети капризничают перед родителями? Желают что-то получить. Что желает Фёдор – это какие-то его дебри, в которые я уже не хочу лезть, – Дазай помолчал. – И не хочу, чтобы он тащил туда Валентина.
Перед самым их отъездом Валентин сказал о том, что решил отправиться ради здоровья Достоевского в Швейцарию. У него изначально вообще была довольно безумная идея: выписать из Китая знакомых ему знатоков людского организма, но Достоевский с давно затаенным пренебрежением заявил, что все эти «абрикосовые сады и цихуаны, или как их там»[1] – воспаление восточного разума и он ни за что на это не подпишется. Прозвучало оскорбительно, и вряд ли Фёдор в самом деле хотел нанести оскорбление, скорее просто желал убраться куда-нибудь подальше, но уж точно не в Китай, не говоря уже о том, чтобы ждать его у себя дома. Валентин спорить не стал. Положил, что вернее держаться изначального плана. И, хорошо все обдумав, определился с тем, что брать больше никого с собой не будет.
Чуя тогда громко возмутился от такой несправедливости. Какого черта вообще! Если Фёдору надо лечиться, так вон! Можно отвезти его на воды в Старую Руссу! Чем не курорт? По инициативе Таисии они сами пару раз туда катались именно ради лечения, правда надолго Таисии не хватало, она бесилась из-за местного пакостного общества, которое пыталось делать вид, будто оно не в Старой Руссе, а где-нибудь в Эмсе, куда сестры ездили лет десять назад, и желала мчаться обратно, но все же эффект от лечения был! Так чего бы Фёдора не свозить туда? Но Валентин лишь спокойно отвечал, что и воды нужны другие, и климат, и просто Фёдору не помешает сменить обстановку, Валентин извинялся спокойно и добавлял, что Фёдору нужно как можно меньше людей вокруг.
Дазай так и не сказал Валентину о том, что он в полной мере думает.
– Ну и чего ты молчишь? – пихал его Чуя в ребра кулаком. – Валентин бы послушал!
– Мне кажется, он и сам подозревает. Но не захочет в это верить.
Чуя сначала хотел возмутиться, но потом отмахнулся. Дазай говорил уверенно. Проницательность его, как правило, не подводила.
– Почему ты ему не вправишь мозги тогда? Достоевскому? Если видишь, как он себя ведет!
– Не знаю. Не могу. Опять сестра его сниться стала. Все время думаю об этом. И не могу сказать ему, что он не прав, потому что через нее прекрасно понимаю его. Ты бы тоже мог понять, если бы серьезнее задумался о том, какой Мори Огай был на самом деле мерзкий человек, Чуя. Кто знает, по какому такому добру ты у него оказался вообще.
Накахара обомлел от таких слов, даже вздрогнул весь. Чуя на самом деле не был так уж на стороне Мори, как Дазай себе придумал, но порой в его голове мелькало много размышлений на сей счет; они не были приятными. А тут Дазай ему в лоб это говорит. Он бы решил, что Осаму над ним издевается, если бы не их отношения, но все равно слегка расстроился из-за всех этих разговоров.
– Достоевский плохо на тебя влияет, – помолчав, произнес тогда Чуя. – И не говори, что я ревную. Это очевидно. Мне кажется, ты и сам это чувствуешь.
Дазай лишь вздохнул.
Они еще раз попытались уговорить Валентина взять их с собой, но он, расцеловав их, снова извинился и сказал, что потом возьмет их куда угодно, объездит хоть всю Европу, куда захотят, но сейчас они с Фёдором поедут одни. К тому же он собирался пристроить его в какой-то лечебный санаторий, а сам на время съездить к отцу в Ментон; Дазаю да и Чуе тогда показалось, что отчасти Валентин и сам хочет побыть немного в отрешенности и видеть поменьше людей вокруг себя. Припоминая их с Фёдором ссоры еще в Песно, можно было предположить, как он при этом устал и переживал.
– Может, я смогу немного прояснить мои отношения с ним, – выразил Валентин надежду, когда сидел вместе с Дазаем за чаем поздно вечером. – Дать ему понять, что я только и хочу, что помочь ему, что я не делаю ему что-то во зло. Увезти из этих мест, что его сводят с ума, и дать отвлечься. Не знаю…
Дазай молчал. Он не был уверен, что имеет право поучать его. Потому и молчал. Потому они и уехали с Чуей обратно в Песно, а Валентин вскоре увез Достоевского в Швейцарию.
Они должны были вернуться к концу августа, к самому началу занятий в этой злосчастной гимназии, где все же Фёдору предстояло начать учебу.
Дазай все это время много думал о Валентине и о Достоевском, и чуть его волнения ушли на задний план, когда он получил запоздалое письмо от Одасаку с новостью о том, что он прибудет в августе, а это значило, что вот уже скоро: письмо было выслано примерно за недели две до его отъезда из Шанхая.
Несмотря на целые тайфуны волнений, Дазай все же проживал это лето в истинном блаженстве, которое и хранило его от излишней грусти, что в большом количестве копилась внутри последнее время. Они с Чуей доверились друг другу, и дело было не в том, что почти каждый день искали возможность уединиться, взращивая в себе все больше страсти, когда предавались взаимным ласкам и становясь смелее. Теперь можно было говорить и лучше понимать то, что прежде скрывалось под шутками и обидами. И говорить – можно было много говорить, без утайки, честно, прислушиваться. Чуя нашел это особо важным. Ему это даже нравилось.
Как-то раз Устинья, наблюдавшая за ними, вдруг заметила Чуе, что он стал добрее к Дазаю относиться. Чуя отмахнулся, но не мог отрицать, что она была права. Правда насторожился: что еще она сможет приметить? Но Юстя не особо желала проникать глубоко в их личный мир, так и оставалась словно бы наивная младшая сестра, хотя нельзя было отметить в ней какую-то возросшую серьезность. Наверное, сказывалось обучение у госпожи Фишер: Устинья очень старалась там и часто в письмах писала о своем соперничестве с некоторыми соученицами, однако смешно было наблюдать за ней, когда она оставалась в обществе лишь Дазая и Чуи и, словно какая-нибудь дикая бандитка, вещала о том, как она должна сломить соперниц, и выдумывала всякие гадости, приводить в исполнение которые, однако, не спешила, словно ее просто успокаивал сам процесс такого придумывания. Дазай вместе с Чуей охотно поддерживали эту булькающую кровищей врагов болтовню, а потом Юстя снова оказывалась в обществе иных людей и вела себя благоразумно, рассуждая о том, что должна усердно учиться. Даже было жаль, что с ними в Песно она провела так мало времени, приняв приглашение одной из своих преданных подруг погостить у ее семьи на даче под Петербургом. Мария Алексеевна сначала очень колебалась из-за этого, но ей написала мать той самой подруги, и Устинью отпустили. Правда вернется она оттуда сразу в Москву теперь, куда Мария Алексеевна помчится, чтобы успеть повидаться с дочерью до начала учебы. Можно было бы поехать вместе с ней, но Одасаку – Дазай теперь точно не тронется с места!
Прибыли они с Лу Сунлином ранним утром. Дазай уже не спал, он вообще толком не ложился, был весь как на иголках и углях одновременно. Чую его возня тоже полночи беспокоила, но он старался не раздражаться из-за этого, предполагая отоспаться потом днем, все равно Дазай будет занят.
– Поразительно, Дазай-кун! Ты так сильно вырос!
– Ты столько времени меня не видел! И удивляешься! – Дазай это произнес не из-за обиды, просто ответ его был очевиден. А обида, если и была, то сейчас потеряла всякий смысл. Он до дрожи был рад видеть его, совсем как раз не изменившегося, разве что как будто даже больше окрепшего и загоревшего – Дазай был рад убедиться в том, что его друг здоров телом и силен духом; Одасаку сам подтвердил, что поездка позволила ему хорошо отдохнуть.
– Ода-сан и правда последнее время много работой был занят. И прочими делами, – Лу Сунлин же как-то вдруг благородно постарел, но это был тот случай, когда возраст шел человеку. – Сам расскажет! А я! О, Мария Алексеевна! Дорогая моя! – он перешел на русский с японского. – Как я рад вашему гостеприимству, и квасу особенно! Тошнит от чая! – от отхлебнул из деревянной кружи. – Сладенький! Холодный! Хорошо, что утром ехали, иначе бы спарились!
– Валентин прислал телеграмму, что будет через неделю здесь.
– За это время я успею скататься еще раз в Москву. Господина Оду оставлю у вас на попечении, а мне с Ильей Петровичем надо будет пообщаться, пока кое-кто дышит своим швейцарским воздухом. Там, в Москве, наверное, и свидимся, а потом сюда опять.
Лу Сунлин даже пугал тем, с какой силой он источал бодрость тела и духа; и удивил: отказался от сна, заявив, что еще и искупаться не против, а Одасаку все же прилег, и только уже после трех часов дня они с Дазаем выбрались покататься на лодке по озеру вдвоем. Чуя остался на берегу, и Дазай все косился на него издалека – тот разлегся на траве, сложив покрывало под голову, и, кажется, решил вздремнуть. Жаль, его нельзя было зарисовать в такой момент умиротворения. Впрочем, все равно бы толком ничего не вышло. Дазай уже давно понял, что его способности – это пейзажи, а люди – пусть людей рисуют те, кто лучше это умеет.
– Что тебя там так все беспокоит? – спросил Ода, отпустив весла и проследив за взглядом Дазая.
– Смотрю, что Чуя-кун поделывает.
– Ты мне иногда писал про него. Что вы совсем плохо стали общаться. Все по-прежнему так?
Дазай мотнул головой и улыбнулся. Внутри него что-то вздрогнуло. Он не знал, может ли рассказать Одасаку о том, что на самом деле между ним и Чуей. Даже не знал, как тот такое воспримет. Не то чтобы он сомневался в своем друге, но… Дазай с какой-то тоской ощущал, что у него почему-то не получается делиться с ним сокровенным. Скорее бы он о подобном сообщил Валентину. Такие мысли расстраивали его, и сейчас, пока они были вдвоем, он серьезно задумался о том, чтобы признаться. Но сначала совсем об ином заговорил:
– Я больше волнуюсь за тебя. Ты ведь так и не женился. И так и не сказал, в чем дело.
– А ты ли не рад? – Ода улыбнулся ему, четко поняв некоторый определенный тон в его словах.
– Не подумай чего.
– О, не думаю! И честно тебе скажу, что был расстроен тем, что не сложилось у нас ничего. Невеста моя… Предпочла другого. И как же судить ее, если она права: кто я? Приезжий японец с каким-то так и не прояснившимся для нее прошлым. Да, неплохо зарабатывающий, но не того ей хотелось. И порой мы не особо понимали друг друга, хотя она всегда была со мной предупредительна и мила.
– Но, видимо, не любила. Не подумай, что я ударяюсь в романтику, но, если б уж и правда любила – рискнула бы. Другое дело, что это могло бы кончиться еще хуже.
– Как ты рассуждаешь интересно, Дазай. И правда: романтика и мрачная реальность в твоих словах.
– Куда ж от этого деться. Я читал тут одну книгу. Девушка ушла из родительского дома за любимым, за горячо любимым человеком, чей отец еще и стал врагом ее отца – извечная тема, как из старой английского драмы прям! – а он… Он такой слабый оказался, что не мог быть ей верен. И не потому, что он плохой человек, а просто он такой. И она это сознавала. И вся беда ее была в том, что она любила и сознавала, как реальность жестока. И злилась. И знала: не преодолеет большая любовь правды реальности. Может, даже в душе она знала о конце таком, что все так и будет. Единственное… Я рад был, что она не умерла, как это могло бы статься. Знаешь, она слишком умна была, чтобы умереть глупо от любви. Она не сумасшедшая, а рациональная. Такие и живут. Потрясающе. Но как жестоко. Не знаю, смог бы я так.
Ода с некоторым удивлением глядел на Дазая.
– Ты рассуждаешь об этом. Ты в кого-то влюблен?
Дазай поднял голову, сильно прищурившись. За спиной Оды сияло солнце. В глаза било. Дазай почти был готов признаться. Но лишь вздохнул.
– Да это я так, просто. К нашему разговору. Мне правда жаль насчет твоей невесты. Хотя признаюсь, думал, что больше не смогу с тобой видеться. Детский каприз.
– Так устроено наше сердце.
– Я знаю.
– И это не постыдное что-то. Мне кажется, испытывать это – наша природа. Но усмирить в себе бурю – не каждого способность.
– Да, я понимаю, – Дазай закивал. Не договорил о том, что понимает, что самое разумное – лишь желать дорогому человеку добра, как бы это ни задевало. Не договорил лишь потому, что не хотел умничать, ибо не знал, насколько это все же исполнимо. Он снова глянул на берег. А затем спросил: – И что? Как у тебя дела идут? В письмах ты ничего такого не расписывал. И редко уж писал.
– Писал я часто, просто, думаю, не все доходило. И я не все от тебя получал, что было видно по тому, что ты писал мне в более поздних посланиях. Но уж ладно. Хотел с тобой поделиться, когда увижусь. У меня тут мысль. И она уже давно меня занимает. Хочу открыть свое дело.
– Правда? – Дазай даже оживился. – В Шанхае?
– Нет. Возможно, где-то в Европе. Может, в Швейцарии. Или даже во Франции. Я неплохо так поднаторел во французском последнее время, общаясь с разными людьми.
– Я тогда обязательно к тебе туда приеду! Это все ближе!
– Ого, сколько восторга! Считаешь идею хорошей?
Дазай чуть остудил свой пыл и честно признался:
– Хороша она для меня тем, что ты станешь ближе. В остальном – я даже не спросил, чем ты хочешь заниматься.
– О, тут у меня выбор невелик. Торговать чаем. Хочу открыть свой магазинчик. Небольшой, не так развернуться, как Савины, такие обороты мне не нужны, это тем более будет означать, что я буду светиться, а вот спокойно вести свой магазин! В Китае, боюсь, меня задавят местные, в Европе же больше пьют кофе – так говорят, но почему бы не рискнуть? Я кое-что подкопил, к тому же надеюсь на некоторую долговую помощь Савиных. Во всяком случае, Ван Тао еще раньше и сам намекал мне на то, что я бы мог уйти в свое личное плавание. Работа с ним меня многому научила, в плане организации я бы смог хорошо устроиться, а дальше – непосильный труд и милая приятная жизнь среди улочек какого-нибудь большого европейского города.
– Мишель говорит, что улочки там некоторые не чище, чем в Китае или здесь.
– Люди везде люди. Но я бы нашел себе чистую улочку. Так что, ты одобряешь?
– Очень даже. С чего начнешь?
– Пока что я лишь все это себе представляю. В следующем году Ван Тао хочет, чтобы я съездил с ним на большую выставку в Париж, там будут представлены и разные образцы чая. Я хочу уехать даже раньше, начну как раз с Парижа рассматривать варианты.
– Погоди, то есть тебя уже отпускают?
– Я готовлю преемников на свои дела. Очень много обязанностей на мне, столько еще предстоит уладить! Потому и не мог так долго к тебе выбраться. Извини, Дазай. Знаю, что мог обидеть своими напрасными обещаниями.
– В конце концов все же ты приехал. Не думай. Я не обижаюсь, – Дазай действительно уже был спокоен. К тому же сейчас, когда с ним был Чуя, как-то и легче текли переживания в его сердце и он так сильно не тосковал, больше сам себя по глупости накручивал. А сейчас даже стало совестно перед Одасаку. Он вдруг подумал, что может себя вести не лучше, чем Достоевский, который больше демонстрировал свои капризы, нежели ощущал их на самом деле. Последнее время мысли о Фёдоре все как-то больше и больше омрачались.
– А как же ты, Дазай-кун? Могу предположить, что у тебя все хорошо. И ты ни о чем не жалеешь?
– Не жалею ли я о том, что не поддался напору Фукудзавы и не позволил увезти себя в Европу? Или же не остался в Японии? Я не думаю об этом. Все случилось, как случилось. Жаловаться, когда ты жив и здоров – мелко.
– Как ты заговорил.
– Не смейся. Я пусть этому и не всегда следую, но ведь правда все! – Дазай тоже засмеялся и вздохнул. – Все хорошо. Может, и лучше, чем могло бы сложиться.
– Твой друг теперь недалеко от тебя.
– А? Ты о Фёдоре, что ли? Он, ведь тоже сейчас с Валентином в Швейцарии. Точнее, наверное, уже начинает путь оттуда назад.
– Странно, я так и не понял, с чего он там оказался.
– Нервы лечить был отправлен. Знаешь, впечатлительные барышни, говорят, часто страдают нервами.
– К чему ты это говоришь?
Дазай отмахнулся. Ни к чему он это не говорил. Просто хотел подчеркнуть все свое раздражение от Достоевского.
– Когда мы были с ним в Хакодатэ, все было иначе.
– Дазай, тогда вам лет-то всего было. Сейчас вы повзрослели. И росли далеко друг от друга. И многое пережили. Даже ты. Пусть не было в твоей жизни за эти годы бед, но оказаться одному в чужой стране, в чужой семье – огромное испытание.
– Может быть. И да. Привыкнуть не ко всему было легко, но я, кажется, ни разу тебе по-настоящему не жаловался. И не потому, что скрывал что-то. Фёдор уже несколько лет как вернулся в Россию. И сначала я не особо обращал внимание на этот клин, что точил меня. Думал так же, как ты говоришь. Но сейчас особо вижу. Вижу поразительное с ним сходство, которое меня от него и отталкивает.
– Я не удивлен.
– В самом деле? – Дазай с некоторым недоверием посмотрел на Одасаку, тот вдруг взялся грести. – Впервые ты об этом говоришь.
– Не хотел тебе навязывать свое мнение. Да и я часто склонен ошибаться.
Дазай глянул на него с сомнением насчет его «ошибаться».
– Вся проблема в том, что он по-прежнему склонен цепляться за меня. Я же в подобном столь сильно никогда не нуждался, не в такой мере. Эта дружба нужна была. Но прошло время. И более того. Сейчас все стало сложнее. Ты будешь смеяться, но мне гораздо лучше с Чуей. И не только потому, что мы здесь вместе прожили уже несколько лет.
Дазай не делал никаких намеков. Даже если бы не было столько сильных чувств, что поразили его своей глубиной, и он надеялся так и не достать дна, то давно уже и так прекрасно знал, что с Чуей ему сначала было не так уж и плохо, а потом даже и хорошо.
– Если честно, я изначально переживал из-за такого отношения к Фёдору. Может, полагал, что это изменится. Но сейчас – все равно.
– Почему же?
– Тяжело с ним. И… Я уже сказал: с Чуей лучше.
Может, Дазай и рискнул бы что-то еще добавить, почему же лучше, но как представил, что столько всего, возможно, придется объяснить, что как-то сник. И опять дело было не в том, что он не доверял Одасаку, просто… Никогда с ним не говорил о каких-то столь сокровенных вещах.
– Не уверен, но на твоем месте я бы поговорил обо всем с Фёдором.
Дазай не ответил. Откуда-то в нем была мысль о том, что это мало что изменит. И самое неприятное, что он судил по своим собственным ощущениям, когда рисовал в голове свою реакцию, и была уверенность, что и таковая будет у Достоевского. Иногда Дазай представлял себе, что из Швейцарии тот вернется с проясненной головой. Но затем думал о том, как бы хуже не стало, учитывая, что там с ним был Валентин, а они точно друг на друга плохо влияли. Один был слишком манипулятор, а другой – слишком жертва. Если так уж честно, Дазаю плевать было на красоту Швейцарии, когда он просился туда. Он очень не хотел, чтобы Валентин был вместе с Фёдором долгое время.
– Вернемся? – Одасаку собрался грести в обратном направлении, и Дазай кивнул. Когда уже до причала оставалось совсем чуть-чуть, Ода вдруг произнес: – Не переживай, Дазай. Насчет Достоевского. У меня нет сомнений, что ты решишь, как правильнее будет.
Дазай лишь хмуро, хотя и с улыбкой глянул на него.
– О, сложно поверить, когда во всем не уверен, но я бы не стал тебя зря обнадеживать. Хотя я это сказал, исходя из того, что знаю о тебе, пусть мы с тобой столь редко видимся.
Понял Ода или нет, но Дазай выдохнул с каким-то облегчением. Он глянул в сторону причала, куда уже подобрался Чуя, севший на деревянные доски; он бултыхал ногами в воде, ожидая, когда они подплывут, при этом подставив лицо солнцу. Дазай не мог не залюбоваться таким видом. Его внезапно так пронзило мыслью о том, насколько Чуя всегда естественный и простой в самом прекрасном смысле. Дазай сам таким не был. Потому, наверное, и потянуло его к этому юноше. Достоевский не такой. И от этого дурно, от этого хочется оттолкнуться и убежать.
После разговора с Одой Дазай нашел повод капельку меньше переживать из-за своего постепенно все сильнее меняющегося к Достоевскому отношения.
Октябрь 1888 года.
– Неужели тебя это нисколько не обеспокоило? Ты как Таисия, ей-богу!
– Маша, ты так сильно сокрушаешься, что я начинаю за тебя переживать.
– Не смейся! Это очень неприятно. И… Как было бы хорошо, если бы это было все только недоразумением! Валя! Мне даже кажется, будто ты рад!
– Да брось, – Валентин словно бы испуганно на нее глянул, но тут же снисходительно улыбнулся подозрительности своей сестры, а та лишь отмахнулась от него.
– Я не могу не доверять словам Михаила. К тому же этот Проша уже давно стал получать от него нагоняи, но я в этом случае полагалась опять же на Михаила: его он работник! И ведь не признается. Но эти триста сорок восемь рублей были в его вещах. Приличная сумма. Но раньше же он никого не обкрадывал. А может… Вдруг у него что-то случилось? Вдруг эту нужда? Валя! Ну? Что ты думаешь?
Валентин нисколько не изъявлял желание войти в столь нервное положение сестры. Не сказать по праву, что ее переживания были такими уж пустыми, но Валентин, к удивленному огорчению Марии, даже не пытался ей хотя бы на словах помочь.
– Единственное, я думаю, что не стоит начинать разбирательство: деньги Михаилу возвращены. А захочешь призвать этого юношу к ответственности – сама замучаешься. Пусть убирается из Песно, возвращается к себе или куда еще, а здесь не появляется. Он и сам не захочет появиться, зная, что натворил и при этом был отпущен твоей милостью, Маша. Уж совесть у него должна быть.
– Как ты рассуждаешь, Валя, – вздохнула она. – Самое неприятное – я не могу не согласиться с тобой. И я так не хочу грязных разбирательств. Уж со всеми моими московскими и здешними делами – натерпелась и судов, и всего… Одна Грунька Потешкина сколько на меня валит, ладно, хоть с домом тем проклятым разобрались. И это такая мелочь, Валя! А я все время думаю, а вдруг еще он что успел натворить? И тогда глупо его просто отпускать?
– Но не натворил?
– Не натворил! – взмахнула руками в отчаянии Мария Алексеевна, стоя перед панорамными окнами и глядя на темнеющее в густых сумерках озеро, а потом повернулась. Вид у нее был несчастный, но не настолько, чтобы уж совсем начать ее жалеть. И в самом деле. И хуже дела бывали. С виду вроде бы такая хрупкая, а дела ее вести научили.
– Раз ты так считаешь, пусть так и будет. Скажу свое решение. Прямо сейчас пойду и скажу! Со мной?
– Маша, я тут останусь, уж извини. У тебя там Митя внизу скучает, возьми его с собой, его грозный вид точно Прошу напугает, и он сам поспешит отсюда поскорее убраться.
– Какой ты! Дазай! Господин Сакагути тебя с обеда везде ищет и требует к себе. Не пропускай занятия!
И она тут же отправилась спускаться вниз, придерживая платье.
Дазай вытянулся во весь свой рост на диване, только сейчас обратив внимание, что ноги его так серьезно уже свисают с подлокотника. Он завернулся в шерстяной плед и перевернулся набок, чтобы видеть сидящего за столом в ворохе китайских бумаг Валентина. Дазай некоторое время ничего не говорил, просто валялся, ему было тут хорошо, он валялся тут еще до прихода Марии Алексеевны; книжка у него под боком китайская лежала, и время от времени он даже спрашивал Валентина что-то из нее, удивляясь тому, какая была у него память на иероглифы.
Он продолжил чтение и еще некоторое время беспокоил Валентина вопросами, но не мог не заметить, что тот реагирует все менее внимательно, и при этом сам своими делами занят не был.
– Вы что, из-за этого Проши переживаете?
– С чего ты взял? – тут же отозвался он, немного смутившись такой поспешной реакции.
– Заметно. Причем именно заметно, что вы хотите, чтобы он ушел.
– Осаму, откуда у тебя столько предположений? – Валентин принялся вертеть в руке золотое перо, затем зажал зубами и уставился на своего собеседника.
– Да ниоткуда, – однако Дазай сам больно пристально при этом всмотрелся, подумал какую-то свою мысль, да оставил неозвученной, решив отмахнуться. Хотя Валентин, как могло показаться, насторожился. – Просто заметил. И частично согласен с вами. Разве что жестче надо.
Валентин помолчал, а потом сменил тему:
– Ты полдня уже тут у меня валяешься. Почему в самом деле не пошел на занятие к господину Анго?
– У нас с ним спор. Он опять привез какие-то там книги из Японии… Насаждающие веру в Императора. В его божественность. Я готов с уважением относиться к кому-либо, кто ведает мудростью правления, но не через силу. И не так. Здесь в России тоже есть такое. О, Валентин Алексеевич, не подумайте, что я заразился какими-то такими мыслями, я наоборот. Из иного исхожу. Вот взять этого деревенского дружка Чуи Петшу. Он учится в школе, и там он обязан изучать Закон Божий. Но не верит он в Бога, как он сам говорит. И не из какого-то принципа, а просто сложно верить ему, когда тот, к кому он раньше часто обращался, ни разу не услышал его и не сделал так, чтобы брат его не бил. Говорят: так испытывается вера. У ребенка? Подростка? И еще ему в школе об этом говорят. Нельзя внушить человеку что-то, когда он питает к тому злобу и недоверие. Это еще больше ожесточает. И приводит к плохим вещам. О, я понимаю, что человек без веры тоже не может. Мы все по-своему мысленно вздыхаем, обращаясь к тому, к кому нас определила судьба по рождению. Такие вещи порой спасают. Я читал об этом. Замечал таких людей. Далеко ходить не надо, в деревне. Даже Мария Алексеевна. Не только ведь повседневные дела лечили ее рану после того, как ваша мама умерла. Я не верю в то, во что верит она столь сокровенно, но осуждать чужое сердце – не могу. Это все так сакрально. И этот человек, Мэйдзи, далекий от меня – кто-то по книгам хочет сделать для меня его сакральным. Но как это можно сделать? Сакагути-сэнсэй и сам это понимает. И бесит тем, что пытается быть правильным и делать то, что полагается по его профессии.
– В конце ты должен был добавить, что на самом деле тебя мучает совесть за то, что ты не посещаешь его занятия, – засмеялся Валентин, слегка обалдевший от его слов, но не имевший желания спорить и переубеждать.
– Нет, этого во мне нет! Тем более с ним Чуя! Да и уроки уже должны были закончиться давно.
– Поразительна мне твоя совесть, Осаму. А твои слова… О похожем мне в Швейцарии говорил Фёдор. Разве что о более мрачных оттенках. О страдающих детях. О всех несчастных. Его сильно задевают эти темы. Он очень много о том думает. И впадает оттого в крайности, облекая все в какие-то темные формы.
Дазай сел, внимательно вглядевшись в него. Валентин говорил с видимо застарелой уже на этой теме грустью. Он вообще немного странный вернулся, оставив Фёдора в гимназии в Москве, говорил об их поездке много, с восторгом и при этом…Дазаю казалось, будто он сам себя уверял в том, что отъезд их пошел Достоевскому на пользу. И – что-то еще такое таилось за его словами.
– Вы много переписываетесь, верно? – негромко уточнил Дазай.
– Последнее время и правда. Хотя это я ему пишу. Признаться, думаю о том, что он рад сейчас от меня отдохнуть, – Валентин невесело рассмеялся, но как-то уж совсем по-доброму, что не ускользнуло от внимания Дазая, который улегся так, чтобы видеть выражение лица своего собеседника. – Знаешь, эта поездка мне в самом деле показалась полезной. Мы ведь заехали вместе в Ментон. Фёдор даже вызвался посетить вместе со мной могилу матери. Хотел сходить один, зная, что могу там разрыдаться, но он настоял. И потом столько спрашивал меня о ней. Спрашивал, как жила моя семья, когда катастрофически стало не хватать денег. Даже не осуждал моего отца за то, что все это случилось из-за некоторых его ошибок. Говорил, что порой такое случается. Меня это поразило. Я помню, в детстве Митя и Даня часто шептались о вине отца, хотя в лицо не смели ему этого сказать. Я и сам понимаю, что порой не все удается, и сейчас, ведя собственные дела, особо четко сознаю это, но Фёдор мне тогда сказал ни в коем случае не винить родителей ни в чем. Ничего не пояснил, но сказал вот так. Много всяких разговоров было с ним. Мы даже не ругались, если хочешь знать. До сих пор стыдно за ту сцену перед вами с Чуей. Ты и он все еще обижены, что я не взял вас?
– Припоминать точно будем, – беззлобно отозвался Дазай, завалившись на спину. – С другой стороны… Может, так все сложилось лучше, – Дазай подумал о том, о чем не мог сказать Валентину. Уехали бы они вместе с ними, и не смогли бы выискивать столь замечательные возможности оставаться наедине, а это прошедшее лето точно было их. Дазай не жалел о его конце лишь потому, что их с Чуей близость никуда не девалась, хотя эти летние месяцы все равно будут вспоминаться особо. Тепло и нежность природы, тепло и нежность Чуи – мог ли он подумать о таком сочетании? – Если бы меня не было здесь в Песно, то я бы очень поздно встретился с Одасаку. Я хотел спросить. Можно ли мне на следующей неделе тоже отбыть с ним в Петербург, чтобы проводить? – Дазай уже давно хотел высказать такую просьбу. Ода намеревался вместе с Лу Сунлином добираться до Китая через Марсель, а прежде поехать через Варшаву, может, Вену, а там на Париж, о котором они тут только с Валентином, как он вернулся, и болтали. Дазай садился с ними, слушая их китайскую речь, обнаруживая кучу каких-то терминов и непонятных слов, с чем потом приставал к Лу Сунлину, стараясь и с ним говорить на этом языке.
– Вместе с Чуей поехать хочешь?
– С чего вдруг с ним?
– Без него? Вы последнее время почти неразлучны.
– Да бросьте, – Дазая это каплю смутило. – Но вообще-то придется его взять. А то потом замучает ныть.
На самом деле Дазай, конечно, хотел Чую рядом с собой. К тому же в город, где все началось-таки! Откуда у него такая романтика в голове? Это все книги.
– Я рад, что вы снова ладите, а то последнее время ругались, и Чуя на тебя дулся. Лишь, Осаму, попрошу тебя. Фёдор постоянно мне будто бы мельком пишет о том, как сократилась между вами переписка. Он очень скучает по тебе. Новое место ему не особо по нраву, что уж тут иллюзии строить, я насильно его туда запихал, но и он сам сознает, что должен получать образование. Там еще оказался молодой человек, который учился с ним у Звонарева в пансионе, Верховенский этот. Я немного с ним общался, пока был с Фёдором в Москве. Такой учтивый и приятный.
Дазай что-то там пробормотал на эти последние слова о Верховенском, о котором у него сложилось иное мнение, а вот насчет писем ничего не ответил. Как-то не решался. Он более не говорил с Одасаку о Достоевском, но и того разговора было достаточно, чтобы Дазаю стало чуть спокойнее, и он пересказывал это Чуе. Надо было видеть, как он светился довольством. Как желал отдалить Дазая от его старого друга. И Дазай все меньше и меньше ощущал сопротивление, вызванное чисто совестью.
– Знаешь, я уверен, эта учеба пойдет Фёдору на пользу, – тем временем словно бы высказывал свои мысли вслух Валентин. – Пока я помогал ему с подготовкой к экзаменам, обнаружил, насколько он способный, если не ленится. Прямо как ты, Осаму. У него отличная память и способности анализировать. А еще он замечательный рассказчик. Он столько мне прочитанных им рассказов пересказал, пока мы путешествовали поездами. Если бы я мог сделать еще больше для него! Меня так сильно занимает эта мысль!
– Сколько восхищения!
– Извини. Раздражает?
– Не то чтобы. Хотя если хотите говорить о нем, пожалуйста, мне все равно!
– Ты ревнуешь, мальчик мой, – улыбнулся Валентин, вставая из-за стола и подсаживаясь к Дазаю на диван, где тот сдвинул ноги, чтобы освободить место. – Ну и пусть. Меня это радует. Радует, что я приезжаю сюда, а вы меня ждете. Даже с дрожью представляю, что совсем скоро настанет момент, когда вы захотите куда-нибудь отправиться, путешествовать или же учиться, и нам придется надолго расстаться. Или же захотите вернуться к себе в Японию, что будет вполне логично.
Дазай привстал на этих его словах.
– Не знаю, можно ли будет вернуться туда в самом деле. Точнее… Я бы хотел увидеть родные места. Но не знаю, смогу ли там теперь жить.
– Ты совсем еще ребенок, Осаму, а молодым легче приспособиться.
– Не знаю, действует ли это на меня. Но это так или иначе будет не только моим решением.
Валентин, видимо, ждал от него какого-то пояснения, но Дазай нагнал тумана, а рассеивать не собирался. Захотелось к Чуе. Тот в самом деле остался с Анго, и Дазай полагал, что едва ли он позволил себя обучать по тем глупым книжкам, скорее опять выслушивал страдания Анго о том, как он скучал по Марии Алексеевне, из-за чего приехал даже раньше, хотя его ждали только в ноябре, дав возможность уладить все дела на родине и спокойно вернуться; а после Чуя, как всегда, бренчал на рояле под руководством Марии Алексеевны, а Анго предполагал сидеть и страдать у них за спинами, правда сегодня Чуя занимался один, а Мария Алексеевна возилась из-за этого негодного Проши. Дазай слышал музыку снизу, но звучание рояля было столь привычным в этом доме, что при желании о нем можно было забыть. Чуя закончил.
Они с Валентином еще немного обсудили детали относительно проводов Одасаку, а потом он вернулся за стол, а Дазай, захватив свою книгу, покинул комнату.
Валентин схватился за перо, которое до этого все мучил: ему надо было дописать по просьбе Лу Сунлина несколько писем от своего лица их партнерам в Китае, но он нацарапал лишь три столбика иероглифов дежурных фраз для нового письма, и отложил все это дело, схватив совсем другой лист бумаги.
«15 октября 1888 года, Песно.
Федя, я уже, наверное, замучил тебя своими «здравствуй», поэтому воздержусь от этого, уж не ругай.
Я несколько раз перечитал твое письмо, и меня буквально жжет от мысли о твоей тоске и хандре в этой осенней Москве. Я так люблю этот город, и мне так больно сознавать, как он тебе сейчас ненавистен, Федя, но я могу тебя просить лишь потерпеть, и ты сам это понимаешь, слишком понимаешь, так что же мне тогда тебя опять поучать? Ты уж и наслушался всего этого. Когда засилье, оно уже не находит отклика, верно?
И все же, уверен, ты сможешь не впадать в грусть. Меня очень озадачили твои слова о всяких препаратах, уж поверь мне, это все бесполезно. Оно годится лишь в совсем тяжелых случаях. Мама моя когда болела – она уже не могла из-за болей без морфия. Ох, лучше бы отец мне о том не рассказывал, я до сих пор хочу разреветься от этих мыслей. Вроде ведь время идет, рана корочкой плотнее покрывается, а все равно… Оно, знаешь, так утихнет, и ты наивно думаешь о том, что, может, отпустило. Но нет, боль возвращается. Однако ж однажды, говорят, она в самом деле сможет поутихнуть. Это надо ждать. Терпеливо. Ты сам не хуже меня о том знаешь, верно? После разговоров с тобой я еще больше стал думать о Евдокии и жалеть о том, что так мало знал ее. Все это вечная грусть, но не пытайся гасить ее тем, что сделает тебе лишь хуже, мой мальчик, даже думать о том не смей! Это самое дурное! И мне очень страшно за тебя. Если ты пожелаешь, я приеду. В любой момент! Скоро я отправлюсь в Петербург, но потребуешь, примчусь оттуда, в любой момент.
Что касается твоих мыслей о том, чтобы написать тому человеку: что ты ему напишешь? В чем обвинишь? Представляю, как он удивится, но уж точно не испугается ведь! Не бреди себе раны на душе и сердце, Федя.
Я сейчас все думаю о том, что на Рождество ты обязательно должен будешь приехать в Песно. Уж нет лучше атмосферы, чем здесь в праздничные дни. Мои братья обещали быть здесь; Константин правда снова останется в Екатеринбурге, его Соня все еще приходит в себя после разрешения моей маленькой племянницей, и уж точно не будет в состоянии ехать зимой так далеко; если уж Бог даст, сам наведаюсь к ним в январе, очень хочу на Настьку посмотреть; письмо Константина пришло: с чего-то вещает, что дочь его будет на Таисию похожа. Смеюсь. Не понял, сокрушается ли он так или что, Таисия ведь красавица. Но мы ей не сказали, а то ж разобидится.
Знаешь, я так завидую ему. У него есть ангел Женя, и вот теперь еще Настька. Не подумай, что это дурная зависть. Наоборот. Это от чувства любви. Я представляю, в каком он умиротворении, в каком счастье мой брат, ведь я еще и знаю, что нелегко ему порой разлучаться со своими и носиться по приискам, потому что выпусти из рук все – и не соберешь. Людьми руководить надо. Они с Митей это умеют, но столько сил тратят. Зато есть отдушина. Она может быть любой, в чем угодно выражаться, просто в ком-то, кого любишь. Костя возвращается к своей семьей, и он счастлив. Возвращается в свой дом. Это такое все простое, но так этого хочется.
Если бы не дом Маши здесь, я бы не знаю, куда возвращался. Порой думал, что дом сделался в Китае, но как же сильно я здесь обманул себя. Хотя любви не капли не утратил, но я об иных вещах сказать хочу. Понимаешь ли ты меня? В этом доме ждут. В любой момент ждут. И порой я представляю, что случится что-то такое, что я не смогу вернуться сюда. Что меня перестанут ждать, что я сделаю нечто такое, что меня проклянут. Ты не представляешь, как страшит меня сия мысль. Глупости, скажешь, но вот зациклился я в этот вечер на ней, не могу отделаться, знал бы ты, как себя ненавижу. Дурацкий вечер, хотя закат красив. Но еще не так красив, какими бывают закаты поздней осени. Еще пара недель, может. Тогда оттенки неповторимы!
Очень скучаю я без наших с тобой привычных уже мне теперь разговоров по вечерам (представляю, ты подумаешь: зачем же в таком случае я оставил тебя!), просто я думаю о том многом, о чем мы с тобой не договорили или могли бы только поговорить. Ты все больше и больше восхищал меня своим умом, мне порой даже казалось, что я так сильно тебе уступаю, что и стыдно должно было стать. Откуда в тебе это? Неужели из всей той жизни, что ты успел прожить? Это же так мало! Правда я в твои годы тоже не был столь безмятежен и полон всяких волнений, что и привели меня в конечном итоге к затее умчаться в Китай, но подобным я не хотел бы тебя изводить, извини меня.
Пиши мне обо всем. Все, что тебе в голову придет. Даже если ругать меня захочешь. Если грусть тебя снова начнет заедать. Только умоляю тебя: не делай никаких глупостей, все эти твои порывы, о которых ты мне говорил, – не надо, Федя, я все для тебя сделаю, только дай мне эту возможность.
Крепко обнимаю тебя,
В. Савин»
Валентин задул свечу, так в темноте и сложив исписанные листы и запихав в приготовленный конверт. Пусть и ругал себя за все содержимое, но знал, что все равно отправит. Иначе не сможет. Положив письмо на колени, развернулся к окну – на другом берегу озера мерцали слабые огоньки. Кто-то из местных бродил вдоль берега. Там иногда рыбаки могли задерживаться. Завороженный этим мерцанием, видя в нем какое-то послание на только что придуманном языке, Валентин, придавленный своими думами, так и задремал в кабинете.
Сны были приятными, но потаенно-беспокойными, словно вся эта приятность была обманчивой иллюзией.
Дазай тоже в ту ночь был лишен покоя. Заснул он поздновато: сначала долго миловался с Чуей, сидя у него на кровати, целуя его руки, лицо, а тот подставлялся и порой сам хватал его за пальцы и прижимал к своему рту. Они так тихо и сидели, пока все же Накахара не стал клевать носом, а Дазай перебрался к себе, чтобы еще немного почитать, но хватило его минут на пятнадцать, и он затушил свечу, устроившись поудобнее; в комнате их было прохладно: специально просили, чтобы сильно не натапливали, спалось иначе плохо, и Дазай с удовольствием зарылся в одеяло, и так хорошо заснул, что был даже поражен и обижен тем, в каком нервном состоянии проснулся.
Он просто дернулся, сразу сообразив, что все хорошо, что он дома, в своей постели, но затем все же осознал, что руки его трясутся, а сам он чуть ли не рыдать готов. Он сел в попытке прийти в себя и зачем-то вспомнив все, что видел во сне и, видимо, оттого совсем не смог сдержаться. Хотя этот всхлип вовсе не был тем, что разбудило Чую. Тот спал некрепко и не мог не ощутить постороннего шевеления.
– Осаму? – Чуя и сам сел, а потом быстро подошел к нему, ощупав его лоб, но тот был холодный, Чуя прижался к нему губами, замерев, а потом, отстранившись, попытался глянуть Дазаю в лицо. – Что с тобой?
Он помотал головой, таким образом прося время немного прийти в себя.
– Это все из-за разговоров о Достоевском. Сразу вспоминается его сестра, и начинается потом всякая дичь.
– В смысле?
– Сны с ней.
– И часто? Ты говорил, но как-то мельком.
– По-разному. Порой дело не в частоте, а в них самих. Мы с Валентином говорили о том, вернусь ли я когда-нибудь в Японию. И во сне я вернулся. Но уж больно своеобразно. Вернулся прямо в гроб Евдокии. Очнулся там вместе с ней. И она лежала рядом и смотрела на меня, вся заплаканная, что-то шептала у самого моего лица, да не слышно. И выглядела – как живая, как в те дни, когда мы расставались, хотя с того момента я уже и лица-то ее толком не помню, лишь образы с карточек, что присылались и что показывал мне потом Фёдор. В этом гробу жутко холодно, и я все вслушиваюсь и при этом с ужасом все сильнее осознаю, где именно нахожусь и что отсюда не выбраться, эта паника от закрытого пространства, отчаяние – как должно быть, но все они далеко будто, будто и не со мной и страшнее – лицо Евдокии прямо перед носом. Я во сне все думал: она мне здесь кажется живой, или это ее труп на меня смотрит, словно оживший, но мертвый?
Дазай устало выдохнул. Он хмурился, глядя в пол, ругаясь на свое сознание, которое на самом деле было столь уязвимым и не находя в который раз защиты от этого. Чуя молча сидел рядом, его пальцы теребили волосы Дазая на затылке, гладили шею, а потом вдруг Чуя обхватил его за плечи, заставив откинуться на подушки.
– Останешься со мной спать? – удивился Дазай.
– Ага, – спокойно отозвался Чуя, устраиваясь под одеялом и притягивая Дазая к себе.
Больше и ни слова не сказал, и говорить тут в самом деле не о чем было, Чуя прекрасно понимал, что Дазай не любит высказываться о своих слабостях, и сам таков был, потому и не лез; вцепился лишь в его ладонь, сжимал руку, прижимался все ближе, в какой-то момент скользнув рукой под ночную рубашку Дазая. Тут лишь одобрительно молчал, ткнувшись Чуе носом в шею. Сейчас как-то даже было все равно, что они недавно опять зареклись рисковать в своей комнате, но в итоге все же решаются заняться любовью.
– Дашь мне немного времени? Ужасно хочу попросить тебя этой ночью поменяться местами, – шепнул он Чуе, и тот как-то коварно усмехнулся, но это его настроение, такое, слегка торжествующее, развеяло что-то дурное внутри, оставив лишь желание отдать себя в его, Чуи, обладание; оба громкие, они и не особо жалели, что приходится сдерживаться, так даже было интимнее – слушать дыхание друг друга, чувствовать.
Дазай не заставляет ждать, просто еще и не хочется быть одному. Он сжимает в этот раз зубы даже не потому, что ему приятны прикосновения Чуи, его движения, заставляющее жмурить глаза скольжение… Просто эмоций слишком много. Он все время думал, как же с ними управляться? Особенно в такие моменты, когда он сам едва находил силы держаться за спинку кровать, когда Чуя целовал ему плечи, иногда дергая на себя, чтобы впиться в губы, когда заменял грубость нежностью, когда просто еще ближе подтаскивал к себе, а потом вжимал в постель. Ничем и никогда не получится описать это чувство – осознание, что Чуя это все делает из также переполняющих его эмоций.
Дазай и правда чуть ли не плачет, ощущая, как пальцы Чуи стирают теплую влагу с его бедер. Пахнет терпко маслом. Дурной сон тает. Потом вспомнится, не исчез он, но власть его точно ослабла.
Уже засыпая и почти не боясь того, что они нарушили свое же правило быть аккуратными, Дазай прижимал к себе Чую, отдаленно думая о том, что однажды у него затребуют за все это, но не хотелось этих мыслей, и Чуя их развеивал, и не было в самом деле причин думать о плохом.
Примечание
[1] Названия китайской медицины: букв. «абрикосовые сады/роща» – синлинь, восходит к легенде о врачевателе Дун Фэне, который за свои труды не брал вознаграждения, но люди в благодарность за его способности высаживали возле его дома абрикосовые деревья; цихуан – еще одно название, восходящее к «Трактату Желтого императора о внутреннем», где Желтый император Хуан-ди ведет диалог на тему медицины с придворным лекарем Ци Бо. Трактат зовется «книгой об искусстве цихуан», таким образом слово стало обозначать непосредственно китайскую медицину.