Andantino semplice.
Последующие пару дней Дазай и Чуя буквально прилипли к Валентину, чему тот вовсе не препятствовал, словно очарованный их вниманием, хотя оба тогда примечали, что что-то все равно не так, приписывая себе сию вину, но до сути еще предстояло дойти, да и на какие-то мелкие волнения внимания совершенно не хотелось обращать.
Валентин первым делом раскрыл, что Мишель единственный в семье, кто в курсе его пристрастий и привычек, что озадачило Дазая и Чую, но в большей степени подбодрило, хотя оба сошлись на том, что пока что Мишелю они не будут раскрывать свою тайну. Авось, и сам догадается, правда Валентин не считал на сей счет своего племянника столь проницательным, но уверил, что уж доверять ему тайны точно можно. Другим моментом было то, что Валентин все же решил оправдаться за Мануэля. Он все еще был смущен тем, что все открылось, но уверенности добавляло то, что он на самом деле не оправдывается ради того, чтобы о нем не надумали еще хуже:
– Я представляю, что можно обо мне подумать. Шляется по улицам и ищет с кем бы провести ночь. Знаю, дурная у меня привычка. Я слишком влюбчив становлюсь, едва вижу кого-то мне очень симпатичного, но потом вскоре стихаю. Не думайте, что только так и умею. Я еще расскажу, обещаю, – Валентин пока не знал, как подступиться к рассказу о Го Цзунси, хотя по намекам, данным ранее, уже можно было предположить, кто одно время столь крепко держал его сердце, а уж иные вещи… – просто… Просто все дело в том, что эти едва знакомые мужчины – так безопаснее в плане сохранения секрета. Я не из тех смельчаков, кто не боится огласки, кто готов сорить деньгами и затыкать рты, кому нет дела до своей репутации. Ох, знали бы, какие люди Петербурга ведут подобный образ жизни, и даже порой хотят похвастать своими подвигами, но я вообще не терплю ничего, что может затронуть мои частные отношения. К тому же… У меня есть братья, сестры, племянница, которую еще замуж выдавать. Имею ли я право портить им репутацию? Я этого ужасно боюсь. В ранней юности я не сразу понял это, едва не заигрался, а потом осознал, как нетерпимы и жестоки бывают люди. Я не хочу этого, и не хочу, чтобы это задело людей, которых я люблю, и ужасно боюсь разочаровать их, боюсь, что будет, если они узнают. Скажете, несправедливо? Много несправедливостей. Это лишь одна из них, и кто-то таковой ее не видит. Несправедливо, когда детки нищенствуют на улицах городов; несправедливо, когда девочка-подросток во имя того, чтобы купить лекарство матери идет и продает себя; несправедливо, когда отец избивает сына за то, что тот еще ребенок и хочет быть ребенком, а его заставляют работать до стертых в кровь рук и ног, этот отец избивает его, а ребенок и не понимает, любит его… Я заставляю себя думать о таких вещах. И хорошо помню, что я такое не переживал, что у меня все еще есть семья, что есть дело, которое мне приносит удовольствие, что в чем-то да найду себе утешение, и если уж такова моя природа – придется попытаться с ней ужиться. Это не сила воли, скорее то, что я просто не находил сил ее преодолевать и поддался. Но потому и решил запечатать свою жизнь от посторонних. Прекратить всякого рода подобные сношения в своем кругу, хотя это не так просто и я по-прежнему имею там знакомых, с которыми часто переписываюсь и вижусь, срываясь на развлечения в закрытых номерах ресторанов и гостиниц. И вот, Мануэль… Так уж повелось. Многие барские хари с подобными пристрастиями ищут увлечений среди лакейской братии. Я ничем не лучше. Даже хуже, потому что не брезгаю такими, как Мануэль, которые от своей какой-то безысходности тоже рыщут по улицам Парижа в поисках того, кто обласкает их или они… Любые пожелания. И да, Проша. Но нет, позвольте о нем как-нибудь потом. Это самая большая мерзость моей жизни. Лучше даже вообще никогда. Мне и странно, что вам все еще хочется меня слушать. Мануэля я и раньше встречал, когда заезжал в Париж. Он старше, чем кажется; как пришел к такому образу жизни – говорить не желает, да я и лезть не смею. Я знаю, где он обычно бывает, мы с ним как-то быстро сошлись, он очень отзывчивый, порой забавно чувственный мальчик. Я виделся уже с ним пару раз, как только приехал Париж, на его квартире в довольно мещанском квартале, если это место вообще можно назвать квартирой. Ох… Кого он туда еще водит предаваться разврату… Может, водил и в эти дни, пока я вынужденно из-за занятости избегал его. Честно скажу, я и ходил его искать вечером. Не потому, что прижало, а… Не знаю, как сказать. Тоскливость. Много у нее поводов, сам не разберу, быть может, смогу подобрать слова, поделиться. Вы так слушаете меня внимательно и не осуждаете. Я сбежал из ресторана, пошел искать его, зная, что он бывает в этих краях в это время, но не нашел, хотел уже вернуться и даже напиться по примеру родни, и тут – мы тут все и встретились. Бедняга. Он решил, что я променял его на кого-то.
Валентин пока что не переходил грани откровенности, да и они сами: в основном шутили, шутил Дазай, а Чуя огрызался, но, сцапанные одним секретом, они теперь не могли молчать внутри него о нем. Для Чуи это особо было важно. Ему всегда казалось, что у него много друзей, и не было это обманом, он был дружен со всеми в доме Марии Алексеевны, он показал, чего он стоит, этим мальчишкам из деревень близ поместья, и считал их друзьями, но только ни с кем из них не мог поделиться сокровенным тайнами своего сердца. И потому с особой жадностью теперь взирал на Валентина, почти что с упоением представляя, как все же прогонит Дазая прочь подальше гулять с Одасаку, к примеру, а сам расскажет, спросит, выслушает! Они уже год с Дазаем были вместе, раскрывая вдвоем тайны чувственности, и Чуя ощущал себя счастливым, ни разу не пожалев, но понимал прекрасно, что же там за пределом их тайного маленького мира, он все еще помнил, что вызывало страхи и сомнения, говорил об этом Дазаю, спрашивал, неужто его это не задевает, а тот в своей манере отвечал, что пусть хоть убьют, он быстрее сдохнет, если Чуя его бросит. В этих словах его не звучало ни капли романтики. Эти слова звучали горько, даже раздраженно, Дазай в самом деле думал о том и просто принял: лучше всё и расплата, чем никогда и одиночество. Чую это поразило, но он не мог также думать, он не трусил, но не привык предаваться фатальности. В этом они с Дазаем различались. И обо всех этих их различиях, сходствах, чувствах он хотел бы рассказать Валентину, даже выждал момент, когда Дазай в самом деле вместе с Одасаку и взятым за компанию Анго отправился гулять по городу с миссией высмотреть, где бы мог Одасаку устроить себе магазинчик, потому что он уже не скрывал, что прибыл в Париж обосноваться здесь и уже начал налаживать дела, пользуясь помощью Валентина и Лу Сунлина, что Дазая невыносимо восхищало, и он разрывался: бежать ли со старым другом или же быть вместе с желанным возлюбленным и болтать с Валентином; его даже пугало это деление, но в этот раз он действительно ушел, а Чуя рванул поскорее в комнату Валентина, к своему неловкому удивлению, обнаружив его за чтением письма.
Валентину минут пять назад в самом деле принесли корреспонденцию, он как раз пришел с обеда, успел снять с себя свой летний белый пиджак, хотел отдохнуть, а потом немного заняться документами, что переслал ему Илья Петрович из Москвы, но до ничего этого он не добрался. Замер в большой комнате, используемой в этом номере в качестве приемной и гостиной, там же был большой рабочий стол, оккупированный Валентином, которому мало было его спальни, и вот возле стола он и замер, напряженно всматриваясь в текст полученного послания. Он даже перепугался, когда увидел, что уже не один, что явился Чуя, и почему-то тот сразу сообразил, что разговор у них не завяжется.
– Ты ко мне, да? – Валентин опустил руку с письмом, но затем прижал его к себе, словно боялся, что Чуя разглядит, что там написано; конверт был на столе, но прочесть отправителя было невозможно издалека. – Позволь, я… Мне надо телеграмму в Москву отправить, я скоро вернусь.
Чуя было хотел предложить сопровождать его, но Валентин так стремительно сорвался с места, что и шанса не оставил. Письмо он забрал с собой, но конверт остался, и Чуя, чисто из беспокойства, решил глянуть, кто так взволновал Валентина. Но лишь нахмурился. Письмо было направлено от частного лица, из Москвы, но имени этого человека Чуя не знал. Возможно, кто-то из знакомых или из тех, кто ведет такие же чайные дела, как правило, выяснялось, что у Валентина был довольно большой круг лиц, с кем он состоял в переписке, но это письмо оказалось особо волнующим, раз Валентин тут же, судя по всему, именно на него помчался давать телеграмму. Чуя запомнил имя человека и отправился к Мишелю, который был в апартаментах, занимаемых другой частью Савиных, и, к своему снова неприятному удивлению, обнаружил там целую сцену.
Сначала даже не понял, из-за чего Мария и Таисия сцепились. Отголосками до него долетело, что Таисия категорически отказывалась ехать навестить отца в Ментон, куда решили направиться Даниил с Дмитрием, прихватив с собой сестер, и Чуя припоминал, что Таисия изначально как-то была не особо настроена туда ехать, а сейчас, видимо, высказала желание отказаться, и с этого началось что-то очень шумное, что мужчины, а в комнате были и Даниил, и Дмитрий с сыном, разбежались по стенкам и не пытались вмешиваться. Еще бы! Чуя и сам захотел тут же вылететь прочь, потому что вошел в самый кульминационный момент: он впервые слышал, как Мария Алексеевна, к чьему мягкому и вкрадчивому голосу он столь привык за время их совместных занятий, внезапно повысила его до крика, при этом не стеснялась откровенного раздражения и злости.
– Что ты хочешь от меня, Тая?! Чтобы и я также? Также как и ты? К отцу относилась? Ты кричишь мне, что он мне жизнь испоганил! И что же! Что? Намекаешь, что и с тобой он дурно поступил! Но причем здесь ты, Тая?!
– Я причем? При том что я, в отличие от тебя, все помню! И у меня воля есть, Маша! Я не позволила себя подсунуть первому встречному, у меня, знаешь ли, гордость имелась!
– В том-то и дело, что ты страдаешь тут напоказ!
– О нет! Вы тут все думаете, что любая женщина должна такое оскорбление проглатывать! Когда ее отдают на растерзание всяким мерзким сладострастникам! А она еще потом должна примерную дочь играть! Видеться с папочкой! Да к черту!
– Тая, к слову, ты врешь, и никто тебя никому насильно… – начал было Даня, но сестра его взвизгнула, закричала, чтобы он молчал, а потом еще и добавила:
– Я не как Машка! Я не продалась за деньги! И я помню, как отец тому способствовал! И видеть этого человека не хочу! У тебя нет собственного достоинства, Маша! Отец!!! Да как он мог! Выдать насильно замуж, а ты распинаешься перед ним!
– Почему, отчего тебя это так волнует, отчего?!
– А тебя нет?
– Столько лет прошло! И… – Мария вдруг ступила к ней, ее трясло, но она выглядела так, будто что-то очень хотела высказать, и это давно копилось в ней. – Ты права. Эти вещи, о которых ты говоришь. И во мне была обида. Сильная! Но что она эта обида сейчас? Взгляни на меня! Что моя жизнь? Неужто я не получила компенсации за то, на что приняла с таким трудом решение, больное решение, чего я никогда не скрывала? Но что мне теперь роптать, где причины тому? Я при деньгах, я сама себе хозяйка, у меня есть дочь, пусть и от нелюбимого человека, но любимая больше жизни собственной, и ради нее одной все это могло стоить того, и более! Я не вынуждена волноваться о ее благополучии, она сыта и здорова, она получит все, что я смогу ей дать. У нас все есть! Ты хоть выходила раз на улицы Петербурга из своих благородных комнат, Тая? Ты видела этих несчастных женщины? Ободранных, спятивших, всех в грязи и слезах, потому что им нечем прокормить ни себя, ни детей; их бьют, унижают, бьют собственные мужья, бьют детей, и этим несчастным некуда податься, и они умирают или превращаются в еще больший мусор на улицах городах, где их гордость, гордость бродяжки и проститутки уже не так возвышена, как твоя, сытой и согретой. Гордость не накормит тебя, в холод не согреет! Достоинство, ах, достоинство! Я была обижена на отца, я не хотела этого брака, но что теперь? Все свершилось давным-давно. Свершилось! Не вернуть, обидами не заткнуть! Я не говорю, что на мою судьбу надо безропотно смотреть, это горько, знаешь, как горько! Однако я не на той улице, я не лишилась дома, мой муж был сухим и угрюмым человеком, холодным и в чувствах на самом деле равнодушным ко мне, ему нужна была видимая спутница, а мне за то доставалась лишь обида да разбитые девичьи грезы. Я же тоже мечтала о чем-то таком, и не потому, что дура была, а потому что всем так хочется. Но жить той обидой… Что обида? Что отец думал не только обо мне, а обо всех нас? Что я потеряла возможность выйти за любимого, которого даже не успела найти себе, но зато обрела нынешнюю независимость и дочь? Чему мне жаловаться, за что всех вокруг ненавидеть теперь-то, скажи мне? На что злобу таить? Все уже случилось, и когда я краем глаза вижу жизнь, в которую мы чуть не провалились, едва не лишившись дома и всего остального, я спокойно вздыхаю и точно знаю, что цена моя была не столь велика, сколь могла бы быть, и гордость моя – я мудрее ее хочу быть. Вечно ненавидеть отца! Я никогда его не ненавидела. Тем более сейчас, когда мы остались без мамы. А ты… Где твоя гордость, когда ты живешь за счет младшей сестры, которая ее не имеет и позволила так собой пользоваться? Что тебе здесь говорит твоя чертова гордость?!
Мария в страхе сделала шаг назад. Было видно, что она резко пожалела, что все это высказала, но уже было поздно, и она уверена была, что сейчас Таисия ответно накинется, но ту просто потряхивало, и она вдруг стала оседать. Маша было кинулась к ней, но Таисия резко выставила руки вперед, шуганув и Дмитрия, который захотел ей помочь, но встать она все равно не могла, будто потерялась, позволив лишь Мишелю все же помочь ей.
– Тетя Тая, давай, давай-ка приляжешь у себя. Арина! Арина, принеси Таисии Алексеевне воды холодной и полотенце.
Он увел ее в спальню, которую она занимала, прикрыв за собой дверь. Прибежавшая Арина, увидев, что барыне ее тоже худо, сначала все же бросилась к ней, но Мария отмахнулась, отправив ее к сестре, а сама тяжело опустилась на стул у окна. Она склонила голову, а потом подалась сама вся вперед корпусом, словно ее подташнивало, и братья теперь уже ринулись к ней, но она тут же выпрямилась. Приходила в себя.
– Может, на улицу? – неуверенно предложил Чуя. Было пасмурно, потому и слегка свежее, чем предыдущие дни.
– Я бы и правда вышла, – тихо пробормотала Мария, глядя куда-то мимо них всех.
– Не стоило так распыляться из-за претензии Таи. Ты же ее знаешь, – Дмитрий похлопал сестру по плечу, и та схватилась за его руку, не отпустив.
– В том-то и дело, что знаю. И уже устала. И уже жалею, что все это ей высказала. Вот я дура, – она взяла стакан воды, протянутый Даниилом, но сделала всего глоток. – Голова разболелась. Еще и при вас все это сказала. Сейчас она явно думает о том, как уехать поскорее из Парижа и никогда больше не видеть нас никого. Я всем отдых испортила.
– Машка, не придумывай, – отмахнулся Даниил. – Таисия всегда так себя вела, но забывала, что в ответ порой можно получить. Ну и правильно сделала, что высказалась!
– Даня, да ты что! – Мария до сих пор была от себя в ужасе. Она как-то грустно глянула на Чую, поманив его к себе и взяв тут же за руку.
– Ну, может, конечно, лучше бы это было все без криков. Какая ты бледная. Пошли, я выведу тебя на улицу, – Даниил засуетился, отыскивая, куда подевал шляпу и трость.
Мария сначала скептически глянула на него, но потом сама завертелась.
– Чуя, подай, пожалуйста, мою шаль и шляпу, они у меня на столе в комнате. Я и правда пройдусь. Не хочу просто сидеть тут в комнате и знать, что она в соседней вся злая сидит. Может, куда отселиться на время?
– Не имеет смысла, если ты все еще хочешь ехать с нами в Ментон, – заметил Дмитрий.
– Я еще не решила, сейчас ли… Я бы хотела свозить Устинью к отцу, чтобы он повидал ее. Но тогда придется еще подождать. Если вы останетесь с отцом, мы там и встретимся.
– Останешься тут с Таей наедине? – хмыкнул Даниил.
– Нет. Что ж наедине! У меня тут Чуя будет, – Мария снова схватилась за него, принесшего ее вещи, прижав к себе, тому стало как-то неловко. Дазай вот перерос ее, а он так и оставался ниже. Но вырываться не стал, пока не отпустили. – Дождь, наверное, будет. Но выйти надо. Чуя, пойдешь с нами?
Он заколебался, но помотал головой. И без того был взволнован, тут еще эта сцена. Он в итоге остался вместе с Дмитрием, который устроился в кресле покурить. Чуя присоединился к сему действию. Они смотрели на дверь, за которой была спальня Таисии, но оттуда ни Мишель, ни Арина не выходили. Дмитрий даже удивился. Обычно, взбешенная, его сестра предпочитала слать всех вокруг подальше. А тут… Слышно было какие-то голоса за дверью, но так приглушенно, что вообще ничего не было ясно.
– Наверное, Маша и правда ее сильно задела, – заметил вслух Дмитрий, все так же изучая дверь.
– Почему?
– Таисия обычно всех разгоняет, и только если в самом деле все у нее плохо, она хочет кому-то высказаться. Это редко случается, но все же бывало.
– Таисия Алексеевна, однако, сама ведь провоцирует окружающих. Странно после этого искать к себе сочувствие, – довольно холодно заметил Чуя. Дмитрий на это закивал и при этом перекривился.
– Ну вот такая она. Да что я… Ты и сам лучше меня знаешь.
– Я вообще о ней ничего не знаю. О чем она здесь говорила? Обвиняла вашего отца? Ее за кого-то хотели выдать замуж?
– Не совсем так. Хочешь такую же сигару? – Дмитрий поделился с Чуей, который курил какие-то местные сигареты, купленные из любопытства, но просчитался. Приятного в них было мало. – Скорее то было неравнозначной заменой, что ее оскорбило на фоне иного оскорбления, которое она в большей степени себе выдумала. Точно не знаю всей истории, но в Петербурге, когда она училась, будто бы на балах, куда их водили, один юнкер, да графского происхождения, оказывал ей знаки внимания, которые Таисия по каким-то причинам принимала очень серьезно. Полагаю, в своих мечтах уже графиней себя зрила. Ты же знаешь, что в те времена у нас в семье все становилось хуже день ото дня. Таисию никто насильно не думал тогда отзывать из Петербурга, с содержанием ее все было устроено, а о большем заботиться не приходилось; потом она нашла себе работу, оказавшись на частичном содержании семейства, с детьми которого она занималась, правда, без особого на то желания. Может, потому и покинула столицу и вернулась. Помогать матери. Когда я говорю «тяжело», я говорю даже меньше, если учитывать, как прежде все привыкли жить на широкую ногу. Даже перестали полноценно стол накрывать. Я тогда много работал, и это отвлекало от бед. В общем, Таисию, которая не могла не видеть, как меняется жизнь ее подруг по институту, можно было понять, уровень ее отчаяния, хотя она тогда жалела родителей и не роптала открыто. Что именно ее подтолкнуло, мне знать не дано, но она написала этому своему графу. А тот в довольно унизительной форме ответил ей, что не понимает, о чем она, и он никогда не давал ей намеков, и что это вообще за письмо! Он-де едва ли ее знает. Самое ведь грустное, что, кажется, так оно и было. Смутил ли он ее намеками, но, судя по всему, она многое сама себе додумала, а предъявлять ему какие-то обвинения – Таисия и сама признавалась, что никогда не разговаривала даже с ним. И писем он ей не писал. Ты представляешь, что могло там у нее быть в голове?
Чуя поражен был, что еще сказать! Не думал, что Таисия могла быть такой наивно-романтичной. Не то чтобы жалость к ней проснулась, но Чуя вполне мог себе представить уровень ее уязвленной гордости теперь.
– Оскорбленная таким ответом Таисия в пылу потребовала от отца, чтобы тот заступился за ее честь, в общем, все как в романах, как в еще тогда не совсем старые времена, – Дмитрий нахмурился, видимо, припоминая отдельные эпизоды прошлого. – Она хотела, чтобы за нее вступились, и отец изначально в самом деле даже подумал, что кто-то посмел затронуть честь его дочери, но потом с изумлением осознал, что это даже не недоразумение, а еще и нелепость, вызванная фантазиями Таи, и он сделает все еще хуже, если помчится к этому графскому отродью, как он сам его называл, ненавидя пусть и напрасно. Тем более в нынешнем своем положении. Тем более, когда и средств-то ехать особо не было. Это было первое, что ее обидело: за нее не вступились.
– Дмитрий Алексеевич, а она разве не понимала, что сама глупо себя повела? Что тот человек, каким бы он ни был, не был ей ничем обязан? Это же сумасшествие почти!
– Да кто ж знает, что она там думала? Что себе напридумывала. Я рассказываю, как есть, а все эти душевные тонкости – видел, как все это вырвалось сегодня. Знаешь ли, меня и Маша сильно поразила.
– И что дальше? Не только же это задело ее, как я понимаю.
– Где-то с месяц она промаялась, а потом из письма своей институтской подруги узнала, что граф ее женился. Вот здесь началась вторая часть драмы. Конечно, отец тоже поступил не особо умно, когда заявил ей, что раз она хочет тоже замуж, то у него есть кандидат. И отец почти не скрывал, что готов был предложить ей брак с человеком при деньгах, в дальнейшем предполагая этими деньгами воспользоваться. Таисия не могла не посчитать это оскорблением, – Дмитрий помолчал. – Не оправдываю отца. Сознаю его практичность, но не оправдываю. Знаю, он очень остро переживал потерю капитала и долги, и был мыслями готов схватиться за любую возможность спасения. Однако стоит все же главным сказать, как ты сам знаешь, что брак Таисии с тем человеком не состоялся. Он не стал в итоге давить на нее, а она того и не заметила, хотя не обошлось без взаимных обид. В общем, после того она и замкнулась, всеми оскорбленная и со злорадством потом приняла новость о том, что молодая жена графа родами скончалась следом за слабеньким младенцем, а сам он слегка умом тронулся. Говорят, до сих пор где-то в Швейцарии голову лечит. Наверно, много на ней проклятий сестрицы. Интересно, что, когда ситуация со свадьбой на деньгах спустя короткий срок повторилась с Машей, она ни слова не сказала. Словно желала такой участи сестре. И потом ничего не говорила, может, тут вообще все мои домыслы, знаешь ли… Но домыслы не домыслы. Как видишь, Маша прекрасно все понимала, иначе бы все это не высказала.
– На жалость этот рассказ мало напрашивается. Когда человек сам насильно готов жить в обиде – чего его тогда жалеть?
– О, Чуя! Обычно от Дазая можно такое услышать.
– Нет, это мои мысли. Может, и схожи с его. Я просто вдруг подумал, что большая глупость – портить свою жизнь, если ты сам в чем-то ошибся, а гордость мешает это признать.
– Я бы мог сказать, что это мысли подростка, такая четкая уверенность, но глядя на то, что Таисия так и не избавилась от своих девичьих обид, замечу, что возраст не обязательно прибавляет мудрости. Да и я сам в этом убеждался. Может ли человек, который так глупо совсем сопляком женился, судить свою сестру, а?
– Ваша жена где-то так и бродит здесь?
– Куда ж денется. Развлекается.
– Может, вам тоже?
– А ты шустрый! – усмехнулся Дмитрий. – Эх, не знаю. Не умею так. Мне бы легкомысленности Даниила! Я лишь думаю о том, что хорошо, что Мишка не девица, а то ж сколько бы пало на его репутацию дурного. А так – все бед меньше.
Дмитрий замолчал, а затем внезапно спросил:
– Дазай еще не вернулся? А Валька где?
– А! Точно! Ему какое-то письмо пришло из Москвы. От некоего Павловского Лаврентия Осиповича.
Дмитрий сначала насупился, затем подвигал подбородком и в итоге пожал плечами, не распознав никого среди известных ему знакомых брата с таким именем, но особой тревоги не высказал на озабоченность Чуи. Валентин уже мог вернуться, но Чуя не решался уйти. Сам не знал, почему. Будто боялся опять застать Валентина в неподходящий момент, хотя после той встречи с Мануэлем – стоит иначе понимать неподходящие моменты, и этот с письмом был мелочью.
Однако Валентин вскоре и сам оказался в номере родственников, весь какой-то запыхавшийся. К тому моменту Арина и Мишель уже покинули Таисию, пожелавшую остаться одной. Арина скрылась в своей комнатке, а Мишель поспешил на встречу с кем-то где-то на выставке. Он минут десять не дождался Валентина.
– Ты что такой взъерошенный? – усмехнулся Дмитрий, они с Чуей перекидывались в карты, но как-то вяло. Чуя тоже сразу заметил. Валентин был обеспокоен не меньше, чем до своего ухода.
– Митя, я собираюсь отбыть в Москву. Уже послал за билетом, рассчитываю сегодня же ехать на Вену.
– Что-то случилось? – Дмитрий тут же встал с места, а Чуя насторожился еще больше, при этом не мог не заметить, что Валентин старался на него не смотреть.
– Кое-какие важные дела. Очень надо быть.
– Позволишь узнать какого рода? Потому что если это касается твоей работы, то Мишель, быть может, тебе тоже нужен будет.
– Я сам. Вы… Вы когда отбываете в Ментон?
– Пока что… Не могу сказать. Тут Машка с Таей сцепились. Неприятная была сцена. И Маша не знает, ждать ли ей Юстю. Ты сюда вернешься? Может, ты ее и привезешь?
– Не знаю, Митя, не знаю, – Валентин явно мыслями был где-то еще и уже желал сорваться к себе приказать Арсению паковать его вещи.
– Может, мне тоже с вами поехать?
– Зачем? – Валентин буквально перепугался, когда Чуя это предложил, из-за чего тот еще больше вперился в него взглядом. – Нет-нет! Будьте здесь! Возвращаться нет смысла вместе со мной. Я, возможно, и правда прибуду вскоре.
И он развернулся, боясь еще каких-то вопросов, оставив Чую и Дмитрия переглядываться в волнении.
Чуя чуть позже все же пошел к Валентину, но тот хаотично собирался, снова умчался дать какое-то распоряжение о телеграмме, и едва не выдрал билеты из рук служащего отеля, который был отправлен за ними.
– Второй класс, мсье, самый последний, к сожалению, лучше не было.
– Да хоть третий! Благодарю вас!
– Мне точно не стоит с тобой отправиться? – все уточнял Чуя.
– Ты же слышал насчет билета только что!
– Но третий класс еще, я так понял, имеется, – пожал он плечами.
– О, Чуя, не волнуйся зазря!
Чуя все следил за ним, взволнованно поглядывая на время. Он очень хотел бы, чтобы Дазай сейчас был рядом, но он точно еще долго будет гулять с Одасаку и Анго где-то в городе, сразу предупредил, что быстро их не стоит ждать. Чуя даже спросил:
– И прощаться с Дазаем не будешь?
– Что, прощаться? Не на вечность же расстаемся! – рассмеялся Валентин, хотя видно было, что он переживает из-за этого.
– Твой отъезд связан как-то с Достоевским? – Чуя давно об этом подумал, но только сейчас осмелился ляпнуть вслух, но Валентин даже ничего не ответил, и Чуя немного обиделся, но все равно так и следил за его сборами. – Хотя бы до вокзала провожу тебя.
– Буду очень рад!
Чуя думал, тот откажется.
С Дазаем он увиделся, когда уже спешил с вокзала обратно в отель. Чуе нравилось гулять по улицам города, наряжаться для того, даже дождь его не смутил бы, но в этот раз прогулка его не вызвала приятных ощущений. Он брел под зонтом, мало обращая внимание на все, что его окружало, задумавшись и то и дело отпугивая от себя всякие уж совсем надуманные переживания. Дазай с Одасаку и Анго вошли в отель на несколько минут раньше, но все еще не покинули холл: Ода пересекся там с Лу Сунлином, который собирался куда-то со своими китайскими знакомыми, и они чем-то заговорили. Дазай сидел в кресле, держа при себе гостиничный зонт. Он немного удивился, когда увидел, что к нему подходит явившийся с улицы Чуя, но просто улыбнулся, хотя тут же насторожился, приметив его настроение.
– Что ты, Чуя-кун? Хмуришься вместе с парижским небом?
– Я ездил на вокзал провожать Валентина. Он срочно отбыл в Москву.
– А что? – Дазай аж выпрямился.
– Не говорит что. Но я видел письмо. От некоего Павловского Лаврентия. После него он и сорвался. Знакомо имя?
Дазай прицокнул языком и кивнул.
– Если не ошибаюсь, так зовут директора гимназии, где учится Фёдор.
– Ха! – Чуя рассмеялся, но смех этот был весьма мрачного характера. – Так и знал. Чтоб его…
Чуя не договорил, глянув на Дазая. Если минуту назад он казался очень даже довольным жизнью, то сейчас – сравнялся по настроению с погодой. Если так уж честно, более говорить о причинах отъезда Валентина и не хотелось в тот вечер.
Забегая вперед, можно сразу о многом рассказать. А прежде отметить, что Валентин из Москвы первым делом написал о том, что не знает, сможет ли вернуться к ним в Париж, но обстоятельства оставил за строчками того письма. Когда Чуя в начале сентября получил от Валентина одно важное и поразившее его письмо, они уже о многом знали из появившихся спустя где-то неделю после стремительного отъезда слухов, что докатились даже до Парижа, распространившись среди соотечественников. И слух был связан как раз с гимназией, где учился Фёдор. Речь шла о разоблачении в стенах некогда мирного учебного заведения чуть ли не самого настоящего революционного кружка. Возможно, звучало это слишком громко и не совсем соответствовало реальному положению дел, но словосочетаниями такими газетчики не побоялись привлечь внимание. Пять гимназистов, чьи фамилии не совпадали в разных версиях слухов и даже в газетах разнились, были взяты под стражу, а также везде фигурировало имя Петра Верховенского, которого считали причастным к созданию группы, не говоря уже о том, что якобы им планировались некие террористического характера действия. Все это было очень туманно, но опять же со всех разговоров было известно, что были найдены также прокламации и запрещенные книги. Но тут важнее всего сказать, что Верховенский покинул гимназию еще до окончания учебного года, уехав с кем-то в Европу, но куда – не было известно, болтали о Лондоне, о швейцарском озере или горах, нашлись и те, кому он стал мерещиться в выставочных павильонах в Париже, при этом мало кто видел вообще его в лицо, а опубликованная в одной из газет фотография имела качество отнюдь не отображающее реальные черты этого человека.
С одной стороны, шума было много. С другой – никаких подробностей и не сообщали. Гимназия была местом престижным, репутация ее полыхала и тушили ее всеми силами. Тем более – это же дети! Это же немыслимо, даже не студенты университета вовсе еще! До чего дошло! Однако что бы там ни было… Самое интересное, что ни одна из статей, ни один из слухов не содержали в себе хоть какого-то намека на Достоевского. Даже в качестве не самого дальнего знакомого Верховенского.
Дазай сразу на это обратил внимание. Им уже всем было очевидно, что именно выдернуло Валентина из Парижа, эта догадка оставила неприятный осадок. В июле Мишель ездил забрать Устинью с собой, но со своим дядей увидеться не довелось, так как тот отбыл внезапно вместе с Фёдором в Екатеринбург к Константину, однако это не помешало ему навести справки о деле, и если изначально предполагалось, что Валентин устремился всеми силами прикрыть Фёдора, который, как друг Верховенского, мог оказаться тоже замешан, то впоследствии выяснилось, что подобного делать и не пришлось. Достоевский проходил лишь свидетелем, которому даже не думали ничего предъявлять, и интересовал он следствие лишь как человек, который знал всех остальных, потому что они проучились год вместе, но любой в гимназии мог подтвердить, что близкой дружбы он ни с кем не водил. Более того: Достоевский еще и выступил косвенным разоблачителем! Раскрытие сего кружка произошло с доноса гимназиста классом младше, некоего Шатова, который был хорошо знаком с Верховенским, имея, однако, с ним вражду, и якобы тот в ответ что-то там затаил на него недоброе, о чем Шатов был предупрежден намеками именно Фёдором. Валентина же вызвали лишь по причине того, что именно он являлся человеком, ответственным за гимназиста Достоевского и должен был быть поставлен в курс дела о том, что с ним происходит.
Все это определенно было волнительно, Валентина понять было можно, но здесь крылось что-то еще. Чуе казалось, что это ему кажется из-за его личного отношения к Достоевскому, ревности из-за того, что Валентин уехал, но молчавший более чем на эту тему Дазай однажды наедине с ним высказался. Они тогда вместе с Мишелем переселились в номер поменьше, проживая в одной спальне с двумя кроватями, но неизбежно ночью оказывались втихую на одной, и не спалось одной ночью в грозу после пары часов любви до изнеможения.
– Я жизнь готов поставить на то, что Фёдор более чем причастен.
– Не ставь. Я и так поверю. Только почему же все так обстоит? Какой ему прок от всего этого? Мстит так за то, что случилось с его семьей?
Дазай помолчал. Он лежал на животе, глядя в одну точку на стене, хотя вряд ли в этих потемках мог на чем-то сосредоточить взор.
– Не думаю, что это месть. Подозреваю, что Валентин первым делом мог это подумать, потому и уехал столь спешно, перепугавшись, что Фёдор замешан сильнее, чем позже рассказал Мишель. Но я так представил себе… Никакая это не месть. Это иное. И нечто хуже. Уверен, он и правда не состоял ни в каких революционных кружках, и не сдались они ему – что еще важнее. Я подозреваю, что он спровоцировал всех обвиняемых на то. И этого заумного Верховенского использовал для того, а тот вовремя это понял и удрал.
– И на кой черт, Дазай?
– А чтобы посмотреть. И освоить способы управлять людьми и вести их на грань.
– Кто подобным будет заниматься… Достоевский тот еще псих, но, – Чуя осекся… Дазай вообще-то в одном точно прав. Достоевский был именно тем, кто получал удовольствие, засовывая руку в чужие сердце. И он сам видел последствия этого на Валентине. Стало отвратительно, а тут еще и Дазай добавил:
– Это как год назад. Когда он лишь словами довел человека до самоубийства, разве что самоубийство не состоялось, ибо это не так-то просто. Он ведь мне рассказывал о том. И его это ужаснуло. Но ужаснуло до грани восхищения. Я знаю, что это все лишь мои предположения, может, я сильно ошибаюсь, но… Ты знаешь, я ведь прекрасно сознаю, как такое можно провернуть. Но такие вещи… Не хочу этого. Они дурны сами по себе. Я ему однажды говорил об этом, и он сказал мне, что это глупость большая – не использовать такие свои способности, но чего ради? Будь у меня цель. Но цели нет. Я даже о тебе думал порой, как о своей цели, и поддавался этому желанию.
– Если бы ты подобное делал в моем отношении, то клянусь, Дазай, я бы тебя по стенке размазал. И не поверил бы ни одному твоему слову!
– Вот в том-то и дело, – Дазай сел и повернулся к нему. – Одно дело мелочи – играть с тобой и шутить, но чувства не шутка, и я не решился. Хотя это так заманчиво, знаешь ли. А Фёдор. Я все думал и больше убеждался в такой догадке. И мне даже кажется, Валентин что-то тоже подобное подозревал. Иначе бы не засуетился так, что уехал с ним в такую даль. И не в Париж даже. Увез его от нас. От меня.
– На месте Валентина я бы сам держался от него подальше, – Чуя уже давно не церемонился в плане своего отношения, и Дазай согласно закивал, но более ничего говорить не захотел.
Чую ничуть не удивил тот ночной разговор, хотя сильно обеспокоил. Дазай не стал бы зря болтать, если бы не был уверен в своих предположениях. Дверь в их комнату запиралась, и Чуя мог без опаски остаться рядом с Дазаем. Он растянулся рядом с ним, нырнув рукой под его рубашку и прижавшись покрепче. Дазай потянулся чмокнуть его в губы, но после сразу заснул. Чуе показалось, что заснул он раздавливающе тяжелым сном. Оттого и сам спал беспокойно.
А в начале сентября пришло письмо от Валентина.
Нет, письма от него и раньше приходили, шли лишь дольше, так как он по-прежнему был в Екатеринбурге; писал порой очень нейтрально о себе, в основном о рабочих делах, пользовался, так сказать, возможностью и налаживал торговые отношения в провинции, на что Мишель все шутил, мол, посмотрите, Валентин Савин снизошел из Китая наконец-то до таких мелочей; Валентин много спрашивал о том, как у них с Дазаем дела, безумно сожалея о том, что они не могут сейчас быть вместе, а так хочется, но Чуя в письмах не хотел откровенности, желая видеть его, хотя порой что-то такое писал и получал ответы. И все же это была все рядовая переписка.
Их жизнь в Париже протекала так или иначе бурно; устав развлекаться на мероприятиях выставки, они стали ездить по окрестностям Парижа, и даже раз с Дазаем оказались в некой пикантной истории, когда завели знакомство с одним молодым французом, приехавшим из Леона проматывать на развлечениях деньги богатого отца-торговца. Чуя понятия не имел, как этот юноша их раскусил, подозревал, что Дазай ловко сам ему намекнул, но это был первый раз, когда они решились на подобное развлечение с кем-то посторонним. Вспоминая себя год назад, Чуя, однако, не поразился своей смелости, в нем внезапно взыграло юношеское любопытство, подогреваемое постоянными шутками Дазая на всякие запретные темы. Между ним и Дазаем было лишь условлено: это просто развлечение, ничто более. Отчасти, наверное, еще тогда оба не понимали, как на них влияет одуряющая атмосфера свободы, в которой они оказались в Париже. Еще все же совсем юные, проведшие несколько лет в деревне и лишь выбиравшиеся время от времени в большие города, где всегда были под присмотром, – они уже не особо стыдились, как им казалось, постигнутой чувственности.
Чуе понравилось столь запретное развлечение втроем. Были капли сомнения, когда он, все же привыкший, что был единственный, кто касался Дазая, видел, что до него дотрагивается иной человек, однако весь разврат, витающий в воздухе нанятой на пару дней квартирки, бил в голову, и сомнения разлетались осколками. Собирать их потом никто не намеревался. Дазая это видно тоже особо развлекало, хотя он открыто признался Чуе, что в некоторых случаях ему хотелось прибить этого француза, когда он смотрел на то, как тот смел вести себя с Чуей. Накахаре же в этот момент показалось, что Дазай от этого на самом деле испытывал какое-то извращенное удовольствие.
Чего скрывать – все так и воплощалось. И в нем самом, может, тоже, только Чуя не заострял внимание. И Чуе хотелось, чтобы Дазая кололо изнутри именно из-за него, Чуи! С тем французом они правда больше не виделись, он растратил уже к тому моменту все имевшиеся у него средства и укатил обратно в свой Леон, а случилось кое-что иное, чего они вовсе не ожидали.
Прежде стоит сказать, что их отправление домой планировалось еще в первой половине августа вместе с Марией Алексеевной, Таисией и Даниилом. Мария же Алексеевна должна была вернуть дочь назад в Москву, чтобы та вовремя могла приступить снова к учебе, старшая ее сестра не могла не последовать за ней (их ссора все еще сквозила между ними, и в Ментон Таисия так и не съездила, но они не молчали друг с другом, скорее обе были смущены тем неприятным разговором), Даниил же должен был вернуться в Екатеринбург в помощь Константину, однако Дазай, не желая расставаться с занятым своими личными делами Одасаку, выторговал разрешение пожить в Париже еще, к тому же Дмитрий по-прежнему мог быть с ними, не собираясь пока что назад (и радуясь, что жена его убралась подальше), Мишель же уехал с Дотошновым к тому моменту в Петербург, но снова хотел быть в Париже чуть позже – вот чуть позже они с ним и вернутся. Разрешение испрашивалось у Валентина и тот, хоть и грустил там далеко, сопротивляться не стал. Быть может, в этом также был какой-то его расчет. Но они остались. И как раз тогда, еще в конце июля в Париж прибыл Юлий Савин, сопровождающий Ираиду Лиус и ее дочурку, ставшей ему уже женой, да только это как-то мало изменило его несколько лакейское положение при ее матушке, впрочем, он изо всех сил делал вид, что миссия его при ней высока и делает чуть ли не честь великую ему.
Дмитрий Савин появлением родственничка был озадачен, знавал о нем только со слов сына и встреч предпочел избегать, а так как Мишеля поблизости не было, Юлий внезапно решил сдружиться с Дазаем и Чуей. Не сдружиться, но как-то напомнить о себе через них своим родственникам, что тем показалось подозрительным, но общаться лично с ним и не пришлось, так как о них быстро вспомнила Ираида Михайловна, тут же втащившая двух интересных ей японских юношей в свой круг и познакомив со своими сыновьями Николаем и Львом. Старший, Николай, только в этом году закончил правоведческое училище, Льву же оставалось еще год доучиваться. Николай был куда симпатичнее своего брата, но в общении скуп и холоден. Он не испытал восторга от навязанного знакомства, хотя, как позже оправдывал его младший брат, это больше все от его скромности, и в действительности потом стало заметно, как тот чуть оттаял, общения с японскими юношами не завязал, но ни разу не было, чтобы он, завидев их в ресторане или в холле отеля, не поприветствовал.
А вот Лев… С ним уже была совсем иного рода история, предсказать которую никто не взялся бы. Он как-то сразу был настроен на общение, а еще показался более порывистым и словно бы даже младше своего возраста. Чуя с первых дней не мог не заметить его частое присутствие вблизи них, и даже не сразу сообразил, что тот присутствовать желал в основном из-за Дазая. Дазай же в дневное время частенько пропадал с Одасаку, который с полной отдачей занимался обустройством своего будущего дела в Париже, Чуя здесь разумно рассудил, что скоро они уедут, и Осаму придется снова расстаться со своим другом, к тому же… Ночью все равно он принадлежал только ему одному. А тут этот Лев, который по-детски куксился все время, не обнаруживая Дазая. А когда обнаруживал, то уж больно открыто выражал ему свое восхищение, пока Дазай, насторожившись, напрямую не спросил у него, чем все это выражено.
Лев, весь вспыхнувший, однако, не смог утаить своего пристрастия, при этом снова по-детски добавив, что ужасно боится, что матушка узнает, узнает и чем он занимался в своем училище иногда, совсем иногда! Заметил ли он в тот момент, как хищно глянул на него Дазай, который тут же потащил его к Чуе?
Влюбленность Льва в Дазая была ветреной вспышкой, и он погрустил, конечно, о том, что сильно не успел первым, но воссиял счастьем, когда понял, что не все потеряно, и если он не против тайных rendez-vous на троих, то надо лишь дать обещание тщательно хранить секрет.
Секреты Лев, несмотря на свою инфантильность, хранить, видимо, умел очень хорошо, а еще оказался ведомым и податливым, что они с Дазаем ощущали себя какими-то настоящими сэнсэями, ведя его и подталкивая на всякого рода развратные вещи, которых он и не думал, однако стыдиться, и что-то намекало, что сталкивался он не в первый с ними раз.
Если прошлое лето у Чуи навсегда отложится в памяти нежной и наивной любовью, лишь набирающейся смелости, то это лето ощущалось кардинально иначе, и он винил в том Париж, давший такую свободу, хотя вины Парижа-то ни в чем не было, но Чуя ощущал у себя неистовый тайфун в голове, слишком много думал о том, как снова оказаться с Дазаем в постели, как снова затащить к ним и этого Льва и в упоении смотреть на то, как он умоляюще стонет, когда в него погружаются одновременно двое, и еще всякое такое, до чего Чуя прежде боялся додуматься. Дазай коварно усмехался на все это и сам был не лучше, но Чуя никак не мог теперь сказать, что это все его влияние, что это он тянет его… Чуя сам увидел себя с довольно внезапной стороны.
И лишь дико жалел о том, что Валентина нет рядом, урывками делясь с ним всякими подробностями и приберегая все для личной встречи.
Вот в таком настроении, со всеми событиями последних месяцев он и получил письмо от Валентина. Чуя встал поздно в отличие от Дазая, который проснулся, расцеловал его и удрал, даже толком не позавтракав: поспешил на квартиру, которую уже недели две снимал Одасаку, решив, что в отеле отныне жить ему накладно. Лу Сунлин к тому времени уже отправился в Китай через Марсель, а Анго, имея законную возможность не торопиться в Песно, так как его ученики оставались в Париже, окончательно сдружившись с Одасаку, перебрался к нему, не имея лишних средств в одиночку содержать себя в столь дорогом отеле.
Письмо Чуе принесли, когда он выбрался на поздний завтрак, как раз застав там семейство Лиус, редкий случай, когда показалась и жена Юлия Савина – Олимпиада Анатольевна, которая с кислым лицом смотрела на всех окружающих, словно они в том и виновны были. Чуя только принялся вкушать кофе, как ему передали два конверта на его имя. Одно письмо было сильно запоздалым из Вены, откуда ему писала Устинья, видимо, желая поделиться своими впечатлениями от остановки в этом городе, а второе пришло от Валентина. Чуя всегда читал его письма первым делом, но вскрывать в присутствии посторонних не решился, да и Лев все пытался его заболтать, болтушкой он вообще был ужасной, чем очень раздражал свою сестрицу, а под другим боком у Чуи в который раз Юлий Савин все пытался расспросить у него что-нибудь о своих родственниках. Дядя Митя (который, услышав от Чуи, что этот прохвост его так зовет, недовольно выругался) в приеме ему отказывал под разными уловками, поэтому они так толком и не поговорили ни разу, а попытки выудить что-то об остальных нещадно проваливались: Чуя не собирался водить дружбу с человеком, к которому семья, где он уже столько времени жил, испытывала подозрения; все эти вопросы о чайных магазинах он оставлял без пояснений, хотя и знал некоторое движение дел, а спрашивать его о золотых приисках вообще не имело смысла: в это Чую никто никогда не посвящал, лишь в детстве им Даниил что-то там рассказывал, но было больше для общего представления о том, как добывается на Урале и в Сибири золото.
Чуя допил кофе поскорее и поспешил обратно в номер, раскрывая письмо и пробегая по строчкам глазами, замерев на лестнице с внезапно одичавшим сердцем, запихав все обратно в конверт и ломанувшись в комнату, чтобы сесть в покое и одиночестве и прочесть.
«19 августа 1889 года, Екатеринбург.
Чуя, здравствуй!
Я сейчас такую глупость намереваюсь сделать. И тебя избрал стать моим соучастником своеобразным. Прости меня заранее и прости, что все так на тебя обрушу, и предисловий тут почти не будет: первая попытка этого письма была до отвращения сентиментальна, даже моя склонность к сентиментальности сбежала в отвращении, и я уничтожил ту редкую гадость, что изначально выдал, а теперь вот – новая!
Эта глупость моя – глупость всей жизни, кажется. Как только я стал ее сознавать, то ощутил себя самым конченым на свете человеком и еще какое-то время жил надеждой, что самая идиотская мысль в моей голове оставит меня, но она, сволочь такая, взяла меня в плен, и вот, позорно, не имея сказать это кому-либо вслух, я решился высказаться тебе (и я хочу, чтобы и Осаму ты отдал это письмо, хотя это еще больше страшит меня). Если тебе, то почему? В ту самую ночь, когда вы признались мне, твои слова – они так задели меня, твое признание, твое отношение ко мне и вера в меня, доверие – меня это поразило до глубины души. И она сама теперь просится к тебе за утешением. Вы, мальчики, единственные, что мне теперь его приносите, и мне стыдно оттого, давно стыдно, за прошлое и за то, что смел от вас, детей, требовать поддержки, и вот опять отдаюсь с этим к вам.
Чуя, я влюблен. В самом глубоком и сердечном смысле этого слова. Ожидаемо? Нет ли? В кого же? Ох, этот человек затемнил теперь для меня все вокруг, а я и не заметил и до упора верил, что это сумасшествие, но сейчас, когда прошло уже достаточно времени, я сдался, легче не стало, но куда-то с этим надо деваться, и я признаюсь тебе, что человек этот – Фёдор.
Мне страшно представить твое негодование, мне страшно представить твои проклятия и в мой, и в его адрес; мне страшно представить, что ты обо мне подумаешь, какого предела низости я достиг; я, и без того человек с сомнительной моралью, развращенный с юности, вечно придавленный своими желаниями, ведомый своей природой, своими слабостями, я свалился в самую пропасть и смею оттуда еще и делать такие признания.
Я бы никогда их не сделал, если бы убедился в том, что это лишь моя блажь, моя дурь бесконечная; она бы прошла, как проходит все это ко всяким «мануэлям», «прошам» и прочим, ох, если бы все было так! Я бы проглотил в очередной раз отвращение к самому себе и успокоился бы, но все не так. Все совсем не так, и я так боялся это осознать.
Как это в сознании моем сложилось? Я влюблялся в юности, влюблялся и думал, что это предел, а потом снова влюблялся. Такой, как вы, в этом возрасте и даже раньше, я испытывал много всяких чувств и ощущений, наивно ими упивался, а потом легко превращал в свои сладкие грезы. Любовь, которая в самом деле сделалась для меня настоящей, вспыхнула, когда встретился мне Го Цзунси. Мы были любовниками несколько лет, и я любил его до безумия, может, до сих пор что-то питаю, потому что все еще болит от разрыва, который он, будучи мудрее меня, предложил. Бог смилостивился надо мной: позволил мне остаться его другом; Го Цзунси не желал больше видеть во мне возлюбленного, но все еще видит во мне друга и готов служить моим деловым интересам. Все вокруг, считая его дурным человеком, так неправы. Но я не хочу сейчас говорить о том, что было между нами. Я упоминаю это здесь лишь потому, чтобы ты понимал, что мне было знакомо это настоящее чувство. Если ты после прочтения этого письма все еще не разочаруешься во мне, то при встрече я буду рад рассказать тебе о той жизни в Китае, мне бы хотелось поделиться с тобой и Осаму.
И вот… Как же вдруг в моем сердце возник Фёдор? Черт его знает, сердце это… Я ведь столько времени проводил вместе с ним, но все это время будто бы и не мелькало ничего. Я любил этого мальчика из чистого сострадания его бедам, из желания помочь ему, из желания заставить улыбаться, потому что грустные дети невыносимы. Он для меня был – все равно что вы, как младшие братья. Я ведь в семье был самый младший, мне не выпала эта доля заботиться о ком-то маленьком, о ком-то, кто нуждался бы в моей поддержке. И Федя… У меня и мысли не могло возникнуть, что это чувство может так сойти с ума. Но этот последний год!
Когда Фёдор стал столь сильно ко всему восприимчив, когда буквально сходил с ума из-за своих переживаний, я все острей ощущал его, жалел его, хотел поддержать, быть рядом, и в самом деле был постоянно рядом. В ущерб вам, в ущерб своим делам, себе. Он завораживал меня, но и это еще не могло что-то значить. Тогда, когда мы убыли в Швейцарию, я будто бы еще раз заново на него взглянул. Хотя мы уже прежде проводили много времени вместе, но теперь он уже показался мне куда более взрослым, только… Не знаю. Сам не пойму, как я тогда смотрел на него.
Я больше всего боюсь, Чуя, что ты или, я уж не знаю, кто, могут меня не так понять. Я не могу даже представить себе, чтобы меня в самом деле привлекал кто-то нежно юный… Фёдору уже скоро восемнадцать, но все равно. Мне все мерещится, что он ребенок, и это ужасает меня. Будто я посягаю на что-то такое невинное и хрупкое. О боже, я боюсь, что ты можешь обо мне подумать! Я так боюсь, что меня могут неправильно понять, и особенно Фёдор. Господи, да как я ему в таком признаюсь? Не застрелит, не придушит – так проклянет и не повернется. Я даже понятия не имею, как он отнесется к знанию о моих привычках. А мои привычки! Ох, когда я до всего этого дошел, додумался, представил! Меня такое отвращение к самому себе захлестнуло! Я еще прежде никогда так ненавидел свою эту сущность и то, к чему она меня мысленно толкает. Подумать о таком, о близости, о поцелуях, о его лице, руках, теле – у меня голова кружится, и рыдать хочется от восторга и ужаса, потому что восторг – это и есть ужас, что я чувствую этот восторг, что я дошел до такого, но боле, боже мой, Чуя! Как ненавистны мне эти мысли, как они убийственны, и как… Как все сильнее оттого мне его хочется любить! Это накатывало на меня с прошлой зимы, когда я, отбыв в Китай, имел возможность предаться своим мыслям и чувствам, сдаться им, дать им атаковать меня в полную силу! Да, с прошлой зимы я позволил наконец-то себе это все осознать! Спать не мог. Половина пути в Китай – невозможные терзания. Видеть его хотел. Просто видеть! И, Чуя, радость моя, поверь мне! Я изо всех сил старался не допускать ни одной мысли о том, чтобы намекнуть ему, и… Я так сильно во всем этом уверился, что в какой-то момент осознал, что если Бог мне позволит просто его видеть, то и этого будет достаточно. Что есть близость? Господи, как она меня всегда отравляла, что со мной делала! Я слабый, позорно слабый до этого человек, в этих мыслях, однако, грусть моя отстраняется, и я падаю в грезы, даже краткий миг любви… Не знаю, что хотел строчками этими тебе сказать… Просто чтобы ты понимал, ты и Осаму вместе, я представить такого не мог, но если уж так сердце отозвалось, если уж все свершилось, то мне тепло от мысли, что вы есть друг у другу, что способны утешить друг друга. Оно порой так необходимо, но еще больше необходимо знание о том, что человек, столь дорогой, столь жадный сердцу, счастлив, счастлив не мимолетно, а сердце у него легкое, душа жить хочет, что все у него будет хорошо. Я стал думать об этих вещах, они стали основополагающими, они завладели мной, и как же я все это возжелал для Фёдора, как же я хотел изо всех сил дать ему этот покой, и из этого я осознал до конца: я люблю его. Каким бы грехом это ни было – люблю и все. Не могу переубедить себя, не получается; не могу представить это ошибкой – все равно выходит все верно. Вижу его – прикоснуться хочется, могу прикоснуться, но боюсь, что он прочтет мои мысли и в отвращении отшатнется, ударит, да пусть хоть убьет, и на том закончим.
Я так виноват перед тобой и Осаму. Умчался от вас прочь из Парижа, но знал бы ты, Чуя, как вы оба мне в самом деле нужны были в тот момент, как еще больше влюбился я в вас, восхитился вашим доверием, вашим пониманием, и умчался. Простите меня. Я не знаю точно, что вам известно о причинах моего отъезда, вы тактично молчите, но, полагаю, уже могли все прознать, и не здесь я хочу об этом говорить и оправдывать Фёдора, но после слов выше мне верится, Чуя, что ты поймешь мой порыв. Я последнее время только и живу переживаниями о нем, я испугался, что случилось что-то более серьезное на самом деле. Я вообще стал каким-то ненормально пугливым, нервы ни к черту, замучился совсем, потому и удрал домой, в дом к Константину, чтобы немного прийти себя. Хотя это смешно, учитывая, кого я с собой привез, но не мог иначе.
Я и не думал изводить тебя своими признаниями, но мне тяжело все это умалчивать. Видеть его постоянно, смотреть на него и сознавать, сознавать все больше, а потом рыдать от собственного бессилия, бесхарактерности, от того, что я даже не пытаюсь все извернуть иначе, но неужто правда, что все вокруг выигрывают битву с собственным сердцем? Просто для кого-то это видится подвигом, романтикой – страдать от любви. А обо мне, обо мне скажут, что я отвратителен, скорее всего, знай они предмет моих мучений.
Боюсь подумать, что и ты сейчас схож в таких мыслях, зная теперь об этом столь милом мне предмете. Может, ты и не веришь мне. Как верить, когда я у тебя на глазах практически сношался с продающими себя на улицах Парижа молодыми людьми. Вот уж, высока любовь, да как только доходит до банальных желаний – вся возвышенность раздавливается. Да, так вот и есть. Потому и не претендую ни на что.
Я более не задумываюсь и готов отправить тебе это письмо. Мне нужно было сказать хоть кому-то. Открыть свою страшную тайну. Боюсь вашего осуждения, потому что это страшнее, чем кто-то посторонний, но я пожелал рискнуть. Не знаю, что меня на то надоумило. Уверенность в вас или что…
Умираю от того, как скучаю по тебе, по Осаму. Все еще стыдно, что вас оставил и лишь рад, что вам хорошо в Париже. Волшебный город, не правда ли? Хотя милые улицы его не столь дороги моему сердцу, как Москва или все эти китайские деревни, где я бывал прежде, и набережная Шанхая, но это все связано с ассоциациями, впечатлениями, яркими и привязчивыми. Я надеюсь, Париж привяжется к твоему сердцу также.
Прости меня, мой милый, что так утомил тебя этим письмом, прости, что так спонтанно с ним набросился, прежде не давая никаких намеков. Прости, если тебе все это был отвратно, я знаю, что ты думаешь о Фёдоре, но вот таких уж дел я натворил, да не хотел ведь. Отказался бы, да и не возжелаю, если честно, потому что заставить сердце очерстветь – подобно смерти. О, как люди порой не понимают, что нельзя сердце переделать. И с собой они ведь не захотят такого сотворить, но до чужого им, если что-то не по их уму, дела нет, и они особо тогда жестоки.
Умоляю тебе, не ожесточайся на меня, мне так хочется знать и верить, что ты капельку поймешь меня, что простишь, если уж совсем все худо, пока ты это читаешь. Как я хочу, чтобы Осаму не чертыхался, читая эти строки, потому что в его поддержку я верю особо, потому что я видел, как светло и благородно может быть его очень уж запрятанное от посторонних сердце.
Я надеюсь, мы скоро увидимся. Очень хочется вас обнять и расцеловать. Можешь не отвечать мне на это письмо, но просто дай телеграммой, что ли, знать, что прочел. Я и пойму, если не захочешь вообще никак отвечать, хотя буду безумно желать знать, как вы там, здоровы ли.
Прости меня еще раз.
Очень скучаю и люблю,
В. Савин».
Все еще будучи не в состоянии перевести дух после прочтения столь пылких слов, Чуя в самом деле ощущал ожесточение и бешенство. Но не в том ключе, в котором боялся Валентин. Какая несправедливость! Чуя ни в одной книге не встречал столь страстного и измученного признания в любви, и сделано оно было в силу обстоятельств не тому, кому должно было, а иному человеку в надежде найти понимание, ибо сердце в самом деле не камень и умоляет дать ему хотя бы на гран сделать груз на нем легче.
Да как! Как этот Достоевский мог заслужить такое?!
Пораженный во всех смыслах Чуя с трудом перечитал письмо не один раз, провалившись в бурное смятение и с таким состоянием встретив вернувшегося весьма рано Дазая, молча отдав ему пачку листов, что он, оказывается, сильно измял.
Закончив чтение, которое продолжалось мучительно долго, потому что Дазай явно перечитывал по несколько раз одни и те же места, словно силился разобраться в хитросплетениях давно ставшим делом привычки языка, он еще дольше молчал, а Чуя не решался о чем-то заговорить. Лицо Осаму при этом ничего не выражало, но на Чую в одно из мгновений он глянул лишь с легким волнением, обращенным конкретно к нему, и произнес негромко:
– Мне кажется, нам с тобой пора возвращаться домой. До Екатеринбурга прокатимся?
Чуя кивнул, зачем-то добавив:
– Лев разве что расстроится.
Дазай лишь равнодушно пожал плечами. Надо было вставать и идти озвучивать свое решение Дмитрию Алексеевичу.