Finale: Adagio Lamentoso, Andante.
Санкт-Петербург, июль 1891 года.
– Хочешь, я тебе пасьянс разложу? У меня хорошо получается, правда, я не особо в них верю. Не сбываются. Смысл в них верить? Но раскладывать все равно интересно. Меня Мила одному сложному научила, не знаю, французский какой-то, хотя мне кажется, она придумала насчет французского, но есть ли разница? Дазай! Ну! Ты угрюмее тучи, что ползет за нами! А она грозовая! А гроза летом, между прочим, явление не такое уж плохое и мрачное! Летний дождь во время грозы порой штука полезная, хотя иногда от него только еще сильнее духота становится, но я и не о том…
Юстя замолчала, когда он устало глянул на нее все же с полуулыбкой. Она прицокнула языком и откинулась назад.
– Хорошо, я поняла. Тебя лучше не трогать.
– Нет же, – Дазай в самом деле ценил ее попытки развлечь его, пока они преодолевали расстояние поездом между Москвой и Петербургом, – раскладывай свой пасьянс.
Юстя помялась, но все же взялась за карты, задумалась о чем-то, изучила внимательно Дазая, словно это было частью ритуала, и принялась маленькими веерами раскладывать карты.
Сидевшая напротив них тихо с книжкой Мария Алексеевна мельком глянула на карты, но ничего не сказала. Читать она взялась недавно, до этого все сидела со своим блокнотом, где вела какие-то подсчеты, а еще строчила письма своему управляющему, Дазай краем уха слышал, что она взялась за организацию школы у них в Валдайском уезде, намереваясь все обустроить к новому учебному году, но обеспокоена была так, словно оставалось всего дня два. И вот сейчас она читала и в то же время искала повод снова схватиться за свои расчеты, но голове тоже надо было освободиться на время от математики.
Дазай хмыкнул себе под нос. Хороший предмет. Быть может, он бы и сам ею увлекся, ему нравились уроки их учителя Нордмана, даже скучал по ним, но он все же решил, что надо и дальше заниматься рисованием: ему по душе оказались занятия в училище в Москве, и грусть была лишь в том, что Чуя был в Петербурге, изучал эту самую математику и работал в чайном салоне; а Дазай только и пользовался тем, что придумывал какие-нибудь дела, чтобы съездить туда к нему, впрочем, таким образом только делая одолжение Илье Петровичу, которому было тяжеловато мотаться из одного города в другой. Эти встречи с Чуей – приятно было ими жить. Куда приятней, конечно, видеться каждый день и быть рядом, но они оба понимали, что иногда приходится слегка подстраиваться под обстоятельства: преподаватель, у которого желал заниматься Дазай, находился в Москве. Синьор Кастильоне, итальянский подданный, сделался знакомым Валентина еще лет десять назад или больше, бывший монах, он прибыл еще в середине 60-х миссионером в Китай, но любовь его и талант к рисованию все же пересилили, и он, не сумев не вздрогнуть перед местным искусством, принялся самоотверженно его изучать; три года он прожил даже в Японии. Валентин с ним познакомился на поприще его отличного знания местных предметов искусств; все это время синьор Кастильоне жил в Шанхае, но затем был вынужден уехать оттуда (точной причины он не объяснял даже Валентину, но, скорее всего, как предполагал тот, знакомый его где-то согрешил перед местными властями в плане как раз своих знаний китайских древностей и возможного сбыта их, с чем и попался); в Италию возвращаться он не хотел, да и некуда было, месяц провел во Франции, пока через знакомых не узнал о том, что можно получить недурное место в московском училище живописи, а уроки он все это время не прекращал давать. Валентин был удивлен прибытию данного синьора на его родину, но тут же смекнул, что это будет самый идеальный учитель для Дазая, так что не поленился похлопотать, чтобы пристроить его в училище. Синьор Кастильоне сначала скептически был настроен относительно того, что ему хотят кого-то подсунуть, но узнав, что юноша японец, к тому же еще и говорящий на китайском, который к тому моменту синьор Кастильоне воспринимал уже куда роднее своего итальянского или французского, быстро взрастил в себе интерес. Мазню Дазая он оценил довольно низко, но заявил, что исправит этот ужас. Дазай мысленно оскорбился, но спорить не стал, сознавал, что маэстро мог быть до крайности прав; еще до училища Дазай занимался с ним частно пару месяцев, втянулся и сам не заметил, как учитель и правда стал творить с его способностями что-то совсем иное. К тому же быстро выяснилось, что синьор Кастильоне очень ценит полюбившегося Дазаю еще с детства Ван Мэна; оказалось, он даже делал его репродукции, и Дазай на радостях от такого совпадения рискнул показать ему свои учебные переосмысления работ, которые ему довелось видеть: вроде «За книгой среди весенних гор» или любимой «Лесной хижины у воды», которые строго, но были почти что похвалены, а взамен Дазай впервые узнал очень много о жизни Ван Мэна, о его скитаниях в горах, услышал детальные разборы на примере работ разных техник нанесения штрихов вроде цзесоцунь, нюмаоцунь – «волосков буйвола», или «клубы облаков – юйтоуцунь; мастер показал, как точнее наносить и обводить контур полусухой и в то же время насыщенной тушью; выполнять штрихи и растушевку. «Смотри, – говорил он с ним на китайском, – это как при каллиграфии: сухая кисть – смотришь? – она сделает текстуру и цвет мягче, суше, если хочешь, за счет бледности туши, зато какая многослойность! Не совсем в традициях эпохи Сун, зато сразу бросается в глаза! Уметь чувствовать природу тоньше – так мне говорили в Китае». Дазая такие уроки воодушевили, и он решительно выбрал своим временным пребыванием Москву. А Чуя… Дазай видел, что тому была по нраву столица. Они с ним к тому моменту уже успели вкусить этой яркой жизни, посещая разные вечера, и Петербург в этом плане виделся Чуе, желающему не отставать от света, куда ярче и блистательнее. К тому же в тот период Мишель особо много энергии вкладывал в петербургский салон, Чуя сдружился с Дотошновым и желал подрабатывать именно в этом месте, подыскав себе даже бухгалтерские курсы, а потом еще и пристроившись в университет вольнослушателем.
Мария Алексеевна и Валентин могли быть довольны своими воспитанниками в их желании учиться и искать себе дело по душе. Пусть пока и не было какой-то определенности, однако Дазай и сам ощущал приятную полезность своих занятий: учебы и помощи в салоне в Москве, хотя и скучал ужасно по Чуе, по их встречам, моментам, когда они оставались наедине.
В этот миг дороги Дазай особо скучал. Несмотря на то, что в период вакации его учитель обосновался на дачке в Подмосковье, убравшись подальше из пыльного города, Дазай все равно приезжал к нему, беря частные уроки, которые оплачивал себе сам почти всем тем, что зарабатывал в салоне. Иногда он подумывал дать себе отдых, но боялся растерять свой боевой настрой на искусство, от которого ему делалось искренне весело, что ведь было нетипично для его натуры. С подачи учителя Дазай немного отвлекся от привычных «гор и рек», занявшись вплотную рисованием цветов и животных. Он всматривался в цвета, когда возился с листьями винограда и многочисленными ягодками, рисовал зеленые или уже спелые гранаты, на которые посягал из любопытства какой-нибудь зверь – чаще почему-то лисицы, которые больше других помнились с Японии, или белки, что порой встречались в Песно; изображал лилии, яблоки на деревьях, по которым скачут птицы. Пока что учился, перенимал навыки, а учитель однажды сказал, что это напомнило ему почти не сохранившиеся картины одного художника конца эпохи Мин, кажется, Чэнь Минцзы было его имя, правда Дазаю до него было далеко, но, по мнению учителя, он схватывал стиль, и это подбадривало. Нелюбивший строгость Дазай здесь ее ценил, не желая упускать такой драгоценный миг. Чуя это понимал. Дазай видел в этом свое здравое решение, и все равно… Скучал! А поезд ехал невыносимо медленно, а он всем сердцем подгонял его вперед! Очень хотел к Чуе, очень хотел его увидеть, и были у него на то важные причины, которые давно в нем зрели, а один недавний разговор их окончательно распалил. И не для того, чтобы что-то кое-кому доказать! Этот кое-кто явно лез не в свое дело, а Дазай и сам прежде думал о том… Что-то ведь изменилось в них обоих, в них с Чуей, в их отношениях… Дазай примерно мог представить время, хотя, наверное, точно все же бы не указал, ибо всегда ощущал, как его изнутри колола эта мысль, задирала своей напористостью…
– Не знаю, Дазай, – Юстя внезапно взволновалась, Дазай легко всегда улавливал оттенки настроения в ее голосе, и потому внимательно глянул на девушку: Юстя сейчас смотрелась очень мило в этом бежевом дорожном платье с маленькими жемчужинками в ушах и на шее, он не видел ее с Пасхи, а ощущение было, будто год точно. Он помнил, какое впечатление она на него производила, когда раньше возвращалась из своей гимназии: девочки взрослели быстрее мальчиков, и он был поражен тому, как его подруга детства стала расцветать, превращаясь в девушку с такой уточненной строгой красотой, и вот сейчас – она будто бы похорошела еще больше за короткий срок. Дазай часто вообще засматривался на девушек, как художник или писатель, ищущий вдохновение для своей внутренней эстетики творца, любил с ними общаться. И не любил, когда они начинали переживать и волноваться. Вот Юстя сейчас что-то такое себе волнительное и придумала, глядя на свой расклад. – Не знаю, Дазай, – повторила она. – Не сходится. Это не плохо, но все равно. Лучше бы сошлось. Впрочем, когда я себе гадаю на женихов, то тоже не сходится.
– Значит, сразу посылай их всех к черту, – рассмеялся Дазай.
– Так тоже не получается, – угрюмо отозвалась Юстя. – Впрочем, я не тороплюсь. Куда торопиться… Не знаю.
Она вздохнула и снова стала раскладывать карты. Мария Алексеевна лишь молча следила за ними, чуть задержалась взглядом на Дазае, но едва ли это что-то значило. Дазай правда слегка ухмыльнулся про себя. Как-то она мельком то с ним, то с Чуей пыталась разговаривать на тему того, что они сами думают о том, чтобы однажды обзавестись семьей, но в душу лезть не собиралась, скорее просто из какого-то материнского беспокойства. Чуя тогда ему заметил, что жалеет, что приходится ей врать, но не могли же они раскрыть так аккуратно все это время скрываемой тайны. Насчет аккуратно – на самом деле это очень громко сказано, учитывая, что их покрывали Валентин и посвященный для удобства Мишель, который на такое признание с любопытством лишь поглядел на них, горестно хмыкнул с фразой: «не понимаю я ваших вкусов!» и отмахнулся, потом спустя неделю явившись к Чуе и Дазаю с исповедью о том, как он попытался из любопытства заинтересоваться мужчиной, чего ради побрел в петербургский Пассаж и нарвался на кого-то, в чьих предпочтениях ошибся, едва не получив по морде, благо, что тот был незнакомцем и его физиономию тоже не признал, а то б пошла суматоха слухов. Вообще эта история была забавной, и Мишель это рассказывал со всем своим привычным набором пошлостей для мужской компании и искренним весельем, несмотря на свою неудачу. Валентин, выслушав его, назвал племянника идиотом, с тех пор время от времени припоминая ему его несостоявшегося кавалера, и это стало между ними темой сальных шуток, причем позже Мишель без стеснения рассказал еще и о своем опыте приехавшему Лу Сунлину, словно специально собирался напитать его новыми издевками, которые он готовился отражать, Лу Сунлин, однако, не попался, хотя Мишель был уверен, что тот просто затаился; и тот в самом деле потом однажды ему припомнил, как однажды застал его за разглядыванием старинных китайских книг с весьма недвусмысленными изображениями, впрочем, книги-то были медицинскими и обучающими, так что это не стыдно, а вот то, что Мишель потом таскал их показывать друзьям, словно он какой гимназист-девственник, это уже другая тема! Мишель не стал отпираться и заявил, что у него впридачу есть коллекция подобных картинок, только в стиле уже японских гравюр; он еще в свой первый приезд в Японии выменял их у какого-то местного торговца, пока они были в Йокогаме, и вообще он смотрит на такие вещи, как на искусство! Лу Сунлин на это лишь хмыкнул, а еще тогда покосился на Дазая и Чую не без любопытства. О да, он правильно понимал, что Мишель как-то им решился показать свою потрепанную уже в момент приобретения добычу, решив, что они уже взрослые, но тогда он не знал еще, что интересует их несколько иное.
Дазаю так странно было вспоминать последние годы. Будто все разделилось с момента, когда Чуя позволил не выпускать себя из своих объятий. Наверное, тогда детство по-настоящему кончилось. Странно, Дазай всегда думал, что оно кончилось в момент, когда он покинул Японию, и прежде не сознавал даже, как жил все это время. Просто сейчас увидел, на контрасте.
– Мама, мы будем ждать дядю Валю в Петербурге?
– Не знаю даже. У него, как всегда, тысячи вариантов его перемещений, – Мария недовольно закатила глаза. – А я не хочу там застрять надолго в духоте! Пусть лучше приезжает в Песно.
– Уверен, он еще и в Москве задержится, – заметил Дазай, и более говорить ему ничего не требовалось, потому что мать и дочь прекрасно поняли, на что он намекал, разве что не знали всей глубины этого намека.
А глубина эта сделалась истинно что бездной.
Дазай всегда знал, что ничего хорошего не будет в том, что Фёдор будет знать правду о чувствах Валентина к нему, и опасался больше не того, что последний не выдержит и раскроется, а то, что Достоевский и сам достаточно проницателен относительно сердец других людей, чтобы обо всем догадаться.
Ни капли не удивился, когда так оно и случилось. Валентин не сразу сказал им, он вообще как будто и говорить не собирался – Дазай сам из него вытянул, имея на то подозрения из общения с Достоевским. Осаму потом сильно пожалел о том, что влез в это, ибо Валентин до сего момента держался куда лучше, но тут будто бы окончательно осознал свое положение. Он говорил, что это лишь привычная для него хандра, но явно все было куда хуже, и он сам принял решение держаться от Фёдора подальше, ведя с ним лишь переписку, и тот, чувствуя его отстранение и понимая, что его вызвало, в самом деле очень старался смягчиться: Дазай знал, что Фёдор тоже много ему писал. Даже потом провел с ним время в Песно, и, наверное, это в самом деле было приятное лето в том прошлом году; Дазай и сам (беся правда Чую) много времени тогда общался с Фёдором, и общались они, не затрагивая все эти потаенные темы, забыв будто о том, что было с момента его поселения у Звонарева, а потом его последующих срывов. Фёдор тогда признался даже в том, что у него был эпилептический припадок, при этом пожаловался, что Валентин не верит ему, будто подобного более не было, уж очень он настырно в этом пытался убедить. И все прочее – это лишь расшатанные нервы и мигрень. Говорил ли он правду? Дазай спрашивал его, сидит ли он на самом деле на морфии, ведь по-прежнему не особо верил, хотя Валентин уверял в обратном, и Осаму сам видел у него очевидный наборчик с препаратом, но Фёдор лишь мягко замечал, что не его это дело, и сейчас якобы все хорошо. Тем летом в самом деле, кажется, было все хорошо. Может, свежий воздух и покой тому были причиной. Даже Чуя немного смягчился. Они порой втроем выезжали на конные прогулки, однажды даже Фёдор напросился с ними в Старую Руссу, и они вместе неплохо так напились в трактире, оставшись там на ночь и вернувшись лишь еще через день, за что получили выговор: никого ведь не предупредили, что задержатся! В сентябре Валентин даже хотел с ними со всеми куда-нибудь съездить, но Дазай начал свои занятия, а Чуя и не думал уезжать без него, да и сам намеревался начать курсы, в итоге Валентин отбыл в Европу с Фёдором вместе.
Они должны были вернуться в середине октября, но возвращение состоялось еще до конца сентября, и Валентин сам дал конец их поездки, потому что, по его словам, Фёдор снова достал где-то морфий и чуть ли не каждый вечер изводил его своими приступами, что приводило постоянно к выяснению отношений. После одной из ссор, в ходе которой Валентин выдержал очередной припадок страданий и обвинений в черствости, невыполнении обещаний, он решительно плюнул и оставил Фёдора одного на несколько дней, даже потом не отрицая, что он провел все это время с одним из своих случайных любовников (Валентин уклончиво молчал относительно того, что это был не Мануэль), а потом сообщил, что взял обратные билеты: они возвращаются домой, и если Фёдор хочет спорить, то может оставаться в Париже, но денег он ему не оставит.
Они вернулись. Дазай тогда попытался поговорить с Достоевским, но тот лишь презрительно отклонил его попытку опекать, как он сам выразился, при этом оставался в Москве, вернувшись к своим занятиям и подработкам; они до ноября были с Валентином в ссоре, из-за чего первый сильно переживал, потому что Фёдор даже на письма ему не отвечал, пока Дазай уже не выдержал и не поехал сам к нему, при этом подозревая: Достоевский манипулировал ими обоими таким образом, потому что быстро смекнул, что подобным образом, через Валентина, может захватить его, Дазая, внимание, а Дазай не мог не поддаваться. Не так много было людей в этой жизни, жалость к кому могла бы им управлять. Но он прекрасно понимал все чувства Валентина, не мог их игнорировать, и говорить с Достоевским все же было лучше, нежели, как постоянно предлагал Чуя, набить ему морду и защемить яйца (последнее особо поддерживал Мишель, которому Валентин также доверил свой секрет о Фёдоре, и тот сделался свидетелем всей версии драмы, из-за чего питал все больше антипатии к названному родственнику, заражая окружающих; впрочем, они и без его помощи заражались).
Дазаю тогда удалось слегка угомонить Фёдора. Не без применения того же грязного приема. Просто сказал, что сам прекратит с ним общение. Самое главное было – звучать при этом правдиво и естественно, и тут Осаму даже не потребовалось включать свой убитый актерский талант. Он был зол и в самом деле был на грани того, чтобы навсегда прекратить общение с человеком, который почему-то все еще был ему другом.
Примирение, однако, длилось недолго. Быть может, не испытывай Валентин всего каскада чувств к Фёдору, он бы нашел в себе больше сил на противостояние с ним, но постоянные удары в слабое место, прямо по сердцу, очень тяжело терпеть, и он с горечью не мог понять, как она, эта чертова любовь, оттуда не выбивается, а сидит вся истрепанная и только больше полнится жалостью и все больше расцветает внутри страшного вида цветами. Валентин ругал сам себя, часто стал рассуждать на какие-то глубинного характера темы о своей слабости и бесхарактерности, в итоге провалившись в религиозную греховность, и все это звучало неприятно и жутко, что приехавший по делам в Россию Лу Сунлин, увидев состояние своего начальства и обсудив все честно и без утайки с Дазаем и Чуей, пришел к выводу, что так более нельзя, и заручился их же поддержкой буквально заставить Валентина уехать на время с ним в Китай.
Говорить, что Валентин был неразумен – никак нельзя. Он, несмотря на изводящую его нервозность и некоторую ослепленность, из-за которой он не желал окончательно прогнать Фёдора, о чем ему открыто намекал тот же Чуя, довольно четко сознавал свое состояние и его причины, что, видимо, особо его и расстраивало, потому и не стал долго сопротивляться. Даже на Рождество не остался – уехал раньше. И как будто даже был тому рад.
Первое письмо пришло от него из Египта, где они ненадолго остановились, и Валентин писал, что уже сейчас чувствует себя лучше и смеялся, что даже думал над тем, чтобы ехать уже назад, но Лу Сунлин его одернул. Затем долго писем от него не было, но весной пришли довольно толстые конверты из Шанхая, где он писал о том, что привычная атмосфера этого немного безумного города пошла ему на пользу; вдохновенно вещал о том, что ему встретилась реинкарнация знаменитого мастера акупунктуры из глубокой древности – Хуан Фуми, и эта реинкарнация, чудным образом задействовав чуть ли не все описанные в «Каноне основ иглоукалывания и прижигания» триста сорок девять акупунктурных точек, исцеляла уставший организм, избавив даже от постоянных головных болей и ломоты в костях; Лу Сунлин еще перед отъездом яро грозился вернуть Ван Тао былой дух при помощи снадобий, изготовленных на основе вина, уж силу китайских вин никакая хандра не сможет выдержать! Для посторонних это прозвучало бы легкомысленно, но в семье Савиных давно постигли всю силу целебных свойств древних изысканий в области крепких напитков. Валентин даже прислал несколько сделанных им переводов рецептов, которые были применены на нем лично, подробно расписал основу и ингредиенты, а также приемлемые варианты замены. Старшие его братья были особо обрадованы.
Валентин также писал, что мало видится с Го Цзунси, так как тот торчит в провинциях на плантациях, но они встречались, и очень даже хорошо общались без намека на романтику, Валентин сообщил, что пожаловался ему на свое состояние, но умолчал о том, что мог сказать сам Го Цзунси, имевший за собой подобного же рода грехи, но, как обмолвился Лу Сунлин, на фоне Достоевского он как-то даже переменил к этому Цзунси отношение, тот хотя бы никогда не допускал и мысли, чтобы истинно обидеть.
Разговоры о Фёдоре в письмах были сведены к самому малому, но он всегда вкладывал для него послания, напрямую, почему-то не писал. Уточнял, что Осаму или Чуя могут прочитать, если хотят, но из тактичности они не прикасались к этим записочкам. Как на них реагировал сам Достоевский, Дазай знать почему-то не желал. Как и вообще не желал общаться с ним, но… Случился все же один момент, когда Дазай несколько изменил свое отношение, или скорее был вынужден его изменить под давлением обстоятельств, под которыми был и сам Фёдор.
Это было ближе к концу апреля, дело шло к Пасхе. Дазай тогда свиделся с Фёдором на его квартирке все там же в районе Сретенки, передав по просьбе Валентина ему деньги и заранее отправленное письмо с поздравлением со светлым праздником. Он не читал его, так что мог иметь лишь отдаленное представление о содержании, но Фёдора строчки те сильно задели, из-за чего он сначала вообще долго молча сидел, а потом весь встрепенулся, разволновался, и Дазай не мог не видеть, что о чем-то хочет с ним заговорить, но едва решился, как вдруг что-то с ним сталось не то, что Дазай прежде принял просто за ступор, но затем Федор вдруг вскрикнул так, как Дазай вообще никогда не слышал, чтобы люди кричали, и тут же повалился на пол, успокоившись лишь где-то через пару минут, хотя Дазай в тот момент был уверен, что прошло куда больше времени. Фёдора мелко потряхивало, но не это напугало, а его совершенно нечеловеческое выражение лица, и ужас его в момент, когда его отпустило, и он, едва отдышавшись, стал соображать, что с ним приключилось.
Дазай тогда вызвал ему врача, да Фёдор и не сопротивлялся. Он был обескуражен и словно бы удивлен, словно, по его ощущениям, свершилось что-то такое, что должно было сильно насторожить. Дазаю именно что показалось, что дело не в самом припадке, а в его проявлении в этот раз, однако он не стал тогда ни о чем его спрашивать, но оставлять Достоевского одного не рискнул и, посоветовавшись с Мишелем, забрал его в особняк Марии Алексеевны.
Фёдор и сейчас оставался там, хотя первоначальный страх за свое состояние у него уже прошел, и он просто пользовался возможностью жить с Дазаем и не иметь на то фальшивых предлогов. Только в меньшей степени это способствовало их общению, а если оно и случалось, то Дазай тому не был рад… Сейчас вот и ехал в поезде, и все не мог успокоиться. И успокаивал себя тем, что обо всем этом очень важном думал прежде, и это не было пустым самоубеждением, но неприятно было слышать это все именно от Фёдора.
И в то же время… Такое смешанное и страшное чувство боли он вызывал. Дазай следил за ним и видел, что все не так поверхностно, но он не то чтобы не знал, что же с ним делать, скорее… Боялся, что если он захочет посвятить себя, свое время еще и ему, это отнимет у него все остальное, и Чуя…
– Если Валя захочет привезти его в Песно, я, конечно, не буду возражать, – вдруг произнесла Мария, явно обращаясь конкретно к Дазаю, и тот опасливо вздрогнул оттого, как слова ее совпали в такте с его, однако, неритмично текущими мыслями. Он ведь и не ждал никаких реплик, и реплика-то была запоздалой: Мария Алексеевна словно долго боролась с собой.
И ведь она в самом деле так мало знала о том, что происходило, но не могла не видеть, что Фёдор несет в ее уютный дом тревогу, и в то же время всегда прислушивалась к просьбам младшего брата.
– Я думаю, лучше всего будет выделить Феде отдельный флигель. Комнаты господина Сакагути пустуют все это время, почему бы их не занять?
Дазай согласно кивнул, и она немного расслабленно вздохнула. Более разговор на тему сию не заходил. Дазай схватился за чтение, книгу, что выслал из Парижа ему Одасаку, да Дазай только сейчас смог обратить на нее свое вечно занятое внимание. «Шесть записок о быстротечной жизни». Специально взял в дорогу, но как-то все отвлекался мысленно. Не читалось.
Поезд прибыл на Николаевский вокзал с небольшим опозданием, но все еще витавшие отголоски белых ночей слегка отупляли ощущение времени, и Дазай будто бы был удивлен, когда смотрел на часы, но вскоре эта помеха выпала из его мыслей. Их прибыли встречать Даниил и Дмитрий, и Дазаю, как всегда, требовалась вся его выдержка, чтобы изобразить все равнодушие к тому, что с ними был здесь и Чуя, впрочем, им ничто не мешало демонстрировать друг к другу дружеские чувства, но весь смех был в том, что даже в любви они умудрялись друг друга задирать так, словно были кровные вражины!
Но сложно все же удержаться; каждый раз было сложно, когда Дазай приезжал и видел, каким модным франтом тут заделался Чуя, и как ему все это шло, хотя и не мешало Осаму швыряться издевками, но даже сейчас, прибыв на вокзал, Чуя был весь такой холеный, при модной шляпе с белой лентой, этими белыми перчатками… Надо обязательно написать Одасаку об этой жертве моды, а еще напроситься к нему в Париж, пусть тоже напишет Валентину с просьбой отпустить их к нему зимой.
Дазай не уставал от своей внутренней радости, едва видел Чую после недолгой, но разлуки каждый раз.
И по лицу его видел чувства исключительно ответные.
Старшие Савины сопроводили сестру и племянницу к себе в квартиру на Литейном, Дазай же поспешил с Чуей во всю ту же самую квартиру на Фонтанке.
– Знаешь, я всё нервы себе мотал, – заметил Чуя еще по пути, они ехали в пролетке с откинутым верхом у всех на виду, но он все же позволил себе незаметно перехватить пальцы Дазая, сняв с руки перчатку. – Думал, вдруг ты, идиот, надоумишься привезти сюда Достоевского.
– Ну да, третьим я бы его к нам не взял.
– Ты совсем идиот? – Чуя аж дернулся, пнув его, Дазай рассмеялся, но не весело: и сам сразу понял, что глупо пошутил. – Выкину, если будешь еще подобное нести!
Чуя никогда себе не изменял, и Дазай порой поражался тому, как этот молодой человек , однако, умел делаться крайне нежным с ним, при этом, правда, если что не по нраву, готовя мстительный пинок.
К счастью, в этот раз пользоваться им Чуя не стал, и они благополучно добрались до дома, не удержавшись и все же украв друг у друга поцелуи, пока поднимались по лестнице. Дазай, входя, ощутил острую потребность, снова испробовать этот столь важный ему на губах вкус Чуи, но, едва оказался в квартире, испытал всю силу удара ароматом ожидавшего их ужина и тут же променял своего возлюбленного на еду! Любовь любовью, а еда прельстит собой, затмив даже самую великую красоту неписанную, особенно, если в поезде сдуру не поел толком.
– Я уж думал, вы меня извести захотите! – вывалился из своего кабинета Мишель, который зачем-то ждал приезда Дазая, чтобы поесть, хотя никто ему не запрещал.
– Поезд немного опоздал, – бросил Чуя, – хотя я думал, что ты, зарывшись в счета, даже не заметишь, что мы позже.
– Почти так, – он почесал свою густую бородку, пощипал ее и мысленно, кажется, пришел к идее о том, чтобы сходить завтра ее подравнять. – Валя приедет, и мне держать отчет перед ним. Почему-то страшно.
На него глянули странно и без сочувствия.
– Вы знаете, смерть от голода – гадкая смерть, и я ей предаваться не собираюсь! – заявил Дазай, резво бросившись с столовую, вбирая носом аромат пирога с рыбой и чего-то еще кисловато-сладкого, какого-то маринада. Если бы не было так позорно, он бы точно слюной на ковер капнул.
Мишель посидел с ними часа полтора, делясь всякими своими рассказами и шутками, которые Чуя явно слышал уже не первый раз и специально порой выдавая всю историю заранее, чем вызывал у Мишеля страдания, мол, он же так хотел представить финал эффектно, но Чую, кажется, особо развлекала возможность так издеваться над ним; Мишель, однако, намеревался все же еще вернуться к своим делам, посетовав, что ему надо написать еще несколько писем, потому он вскоре оставил их двоих за чаем, да и то: тратить время на чай?
Дазай спешно переоделся, обмылся, оставив ванную комнату в распоряжении Чуи, а сам еще ненадолго заглянул к Мишелю, чтобы передать ему кое-какие послания и документы от Ильи Петровича из Москвы, а затем отправился в их с Чуей общую спальню, где тот еще не появился, задержавшись для поручений Арсению относительно его нового гардероба, который надо было забрать из мастерской. Чуя с такой гордостью, войдя в спальню, стал вещать о том, что он сам теперь может себе оплачивать платья, сшитые на него, что Дазай даже посмеялся.
– Между прочим! – продолжал Чуя. – Если удастся уговорить отпустить нас в Париж, то я и там разживусь одеждой. Лев Лиус мне недавно один каталог показывал, гаденыш, он сейчас по Франции катается.
– Правда? А семейство его?
– Тебя интересует Юлий? Думаю, тоже, он ведь так и не перестал быть подносящей собачонкой maman Льва. Можно предположить, что нет у него времени заниматься всякой темной деятельностью.
– Черт с ним, главное, чтобы рядом не мелькал, – Дазай смотрел на то, как Чуя приближается к нему, и да! Он так и думал, что под халатом у него ничего нет!
Не собираясь и более тянуть время, Чуя взгромоздился на Дазая, склонился к его лицу, но чмокнул лишь в лоб и снова выпрямился, схватив его руки и прижав к своей груди. Показалось, или он подрагивает от предвкушения?
– Хочешь, я открою тебе один секрет, скумбрия? – Чуя как-то по-особенному ухмыльнулся. – Веришь или нет, но последнее время я буквально на грани мыслей о том, чтобы перебраться к тебе поближе.
– Это называется зависимость, Чуя-кун. Мне нравится такое твое отношение.
– А меня бесит! – Чуя дернулся, но хуже сам себе сделал, пока елозил голым задом по паху Дазая. – Но ты сильно губу не раскатывай! Дело ведь не только в этом! – на «этом» Чуя особо чувствительно вжался в его тело, что Осаму не смог сдержать стон. Жаль, нельзя громче, в такие моменты начинаешь серьезно думать о том, чтобы сократить свои расходы на всякую ерунду и начать снимать собственное жилье, чтобы никто не мешал. – Побесить некого. Позадирать. Все вокруг такие интеллигентные порой, что аж тошнит!
– Интеллигентные? Ты мне только и пишешь, как ходишь по разным пьянкам, мне сложно представить там что-то интеллигентное, – Дазай принялся сминать его ягодицы, подкрадываясь одним пальцем к весьма интересному месту, куда легко смог скользнуть, и Чуя весь выгнулся, но все еще смирял в себе порыв страсти, желая их обоих возбудить посильнее. – Или что? Тебе нужны пьяные оргии, где на утро себя-то едва помнят?
– Нет, я не о том… – Чуя прильнул к нему, чтобы поцеловать. – Просто иногда хочется и вдарить со всей дури, и поцеловать так, что не сдержать себя будет. К сожалению, подобное работает только с тобой!
– Ну-ну… Однако… Я польщен! – Дазай потянулся, чтобы самому его поцеловать, но его куснули слегка, и Чуя стремительно стек вниз, жадно взяв в рот. Дазай и не думал, что его тут так сильно хотели. Полнейшее воодушевление охватило вместе с дрожью, что сильнее сотрясла тела от того, что Чуя творил своим языком, засранец такой умелый!
Дазай не без интереса следил за ним, хотя порой его так откидывало прочь из этой комнатки, что он с трудом вспоминал, что надо вести себя тихо, но все равно недовольно застонал, когда Чуя прекратил измываться и вдруг стал пихать его в сторону, становясь на колени.
– Какой ты сегодня развратный, – Дазай не удержался – шлепнул его и тут же поцеловал это место.
– Ты знаешь, что меня мало что может так с ума свести, когда ты владеешь мной, так что давай, не мели языком, – Чуя так развратно провел пальцами между своих ягодиц, намекая на то, что он давно готов, что Дазай просто не мог на это спокойно смотреть, он и так уже собирался на него наброситься, а тут – прям умоляют, зовут это сделать, и он схватил Чую за бедра, резко войдя в него, что тому пришлось зажимать себе рот ладонью, и стал быстро двигаться, что вскоре пришлось распластаться по постели – ноги не держали, и Дазай не щадил, и Чуя даже не представлял, как он в тот момент подслащивал себя мыслью о том, что Чуя его, и больше никогда, никогда в жизни он уже не хочет его с кем-то делить и позволять кому-то также проникать в него.
Чуя был в полубеспамятстве, когда его перевернули на спину, расцеловали всего, раздразнив еще сильнее прикосновением языка ко вспухшим венам, и снова вошли, заставив еще сильнее сотрястись телом.
Дазай все еще двигался в нем, удерживая его ногу у себя на плече, а руку положив на его вымазанный семенем живот; он запрокинул голову, ощущая, что почти уже не может больше сдерживаться, отстранился на миг, дернув Чую на себя, словно отдав часть своего напряжения, пик которого пришелся на крепко прижатые друг к другу тела; Дазай, так и не отпуская Чую, яростно дышал, проникнув в него пальцами, в бреду ощущая, как Чуя и сам пытается проделать с ним то же самое, на что Дазай одобрительно застонал ему в губы.
Они не спешили отдышаться, лаская тела друг друга дрожащими руками.
– Я тебе каждый раз выразить не могу все разом, – шептал ему Дазай. – Не словами, слова мелки, хочу показать тебе.
– Не думай, что я не чувствую…
– Хочу, чтобы ты захлебнулся от чувств, Чуя.
– Твоя воля, – Чуя властно вернул руку Дазая между своих ног и заткнул его ненадолго собственным ртом, а потом откинулся на кровать, выгибаясь: Дазай хорошо всегда понимал такие намеки, да и кто сдержится, чтобы не поцеловать такие шикарные изгибы?
Впрочем, Чуя то же самое думал о Дазае, тоже любил жадничать, потому Осаму вскоре и сам оказался заваленным на спину; у него отобрали всю власть над поцелуем, при малейшей попытке перехватить – Чуя шлепал его по щекам и впивался в него все яростнее, словно они не виделись не месяц, а долгие месяцы, Дазай попытался вцепиться ему в волосы, чтобы хоть как-то себя утвердить в этой борьбе, но снова получил, а Чую всегда возбуждало его поколачивать в постели, он и без того уже признавался, что еще давно стал испытывать странное приятное ощущение, одаривая Дазая пинками; Дазай же и не знал, со смехом ли на такое реагировать или насторожиться, но Чуе он все позволял делать с собой. Наверное, потому, что сам был таким же сумасшедшим .
– Будешь пытать меня? – на полном серьезе спросил Дазай, глядя в его горящие глаза, когда он снова уселся на него, водя пальцами по груди и мелко пощипывая кожу.
– Не здесь, – серьезно ответил Чуя. – Я хочу снять нам номер. Кое-что интересное сделать с тобой. Но не здесь. А то будет слишком шумно.
– Шумно? Ты порой так кричишь, Чуя, что даже мне неловко.
– А я и не стесняюсь, – он снова полез целоваться и ласкаться, в итоге окончательно распалившись ради того, чтобы снова ощутить Дазай внутри себя, но теперь он сам управлял всем ходом развратного действия: так и не позволил ему что-то самому делать, устроился, как ему было удобнее всего и принялся плавно покачиваться, иногда лишь увеличивая темп своих движений и демонстрируя все свое наслаждение, а Дазай лишь загипнотизировано смотрел, как вздрагивают беспорядочно разбросанные отросшие пряди волосы, тянулся к ним, но Чуя то и дело откидывал голову назад, и подставлял рукам Дазая шею, словно желал, чтобы пальцы на ней сомкнулись, и Дазай в самом деле вспомнил одну их такую игру, и, что его особо кольнуло, не наедине, и это вдруг так разозлило, что он отбросил Чую к стене, в самом деле слегка придушив его и, может на пару секунд оглушив ударом, но не остановившись: снова проник в него, довершив удовольствие обоих и лишь тогда отпустив Чую, который размяк, закашлялся, при этом пытаясь что-то сказать, и совсем уже растекшись от собственного и чужого жара.
– Позволь мне, прелесть моя, – прошептал ему на ухо Дазай, вводя в него пальцы, на что Чуя лишь простонал, при этом он все еще кашлял, но крепче цеплялся за Дазая.
– Блаженство. Обожаю, когда ты перестаешь соображать. Плевать, даже если так в самом деле придушишь. Я, видимо, от тебя дурью смерти заразился, но сдохнуть так – уж лучше так.
– Безумец, – Дазай не очень любил, когда Чуя что-то подобное нес, но не сказал ничего более: слишком самому было хорошо, а Чуя, все еще обуреваемый страстью, все лез к нему целоваться, и Дазая это почему-то так растрогало, что он и сам накрепко вцепился в него. – Я тебя никому больше не хочу отдавать! Слышал! Хватит всех этих встреч, к черту Лиуса! Я знаю, это не просто желание переспать, эта сука не права, не права… Никогда никого не любил, так никогда не любил, лишь тебя, и не хочу ничего, никого, только с тобой…
Чуя метался в жаре от его поцелуев, измученный уже, но слышал звоном в ушах его слова, и сердце его трепыхалось совсем уж дико, потому что созвучно все это было тому, о чем он сам стал так часто думать.
А Дазай… О боже, как его эта мысль измучила! Как свела с ума в намеках, а насколько искренна и правдива его любовь… Чертов Достоевский!
Этот разговор состоялся случайно.
Может, если бы Дазай в ту ночь не проснулся от мутной навязчивости из прошлого, что посетила его в расплывчатом виде в лице восставшей из могилы Евдокии и совершенно нежданного почему-то трупного цвета Фукудзаву Юкити, то и не случился бы этот разговор с Достоевским. Дазай не спрашивал его, откуда он вернулся посреди ночи, но знал, что тот порой захаживал к какой-то девице, не проститутке, но девушке явно мало заботящейся о своей честной репутации, хотя, может, она на что-то надеялась, пытаясь захватить в свои сети Фёдора, но тот с очевидной тоской признавал, что не получается у него открыть ей сердце, может, потому, что не верил и ее сердцу тоже, и он лишь ходил к ней за объятиями и ласками, которыми она умело одаривала его.
Той ночью Фёдор попался ему какой-то нервный, что Дазай, замерший на лестнице при виде его, даже злобно пошутил:
– Неужто твоя Лидонька тебя сегодня не приговорила к развратной любви, как обычно?
Фёдор угрюмо глянул на него, но вид его в самом деле был невеселый, что Дазаю даже жаль стало его, и дело было не в этой Лидоньке.
– Не кисни. Пойдем, тебе чай сделаю.
– Буду благодарен, – кивнул ему Фёдор, сразу последовав за ним в маленькую комнатку, переделанную под столовую на период, пока они тут жили, не пользуясь большой парадной комнатой.
Дазай указал ему на кресло, чтобы усаживался, а сам удалился на кухню, где давно научился ловко справляться без прислуги. Он организовал греться воду в самоваре, приготовил заварку, а сам вернулся на время к Фёдору, который успел снять с себя пиджак и даже стянуть жилетку, ночь была душная, Дазай для того заваривать собирался освежающий зеленый чай.
– Чего хандришь? – все же спросил он.
– Сознаю, каково это, когда ругаешь тех, кто предается любви для того, чтобы забыться, а потом корчит из себя страдальцев. Последнее – верно и нет. С одной стороны, твои ведь действия, с другой – ведь и правда не знаешь, куда себя деть, кроме как к кому-нибудь в постель запрыгнуть, если ничто иное не способно уже успокоить. Я вот тоже такой, оказывается. Банально. Оно, знаешь ли, думаешь, что ты особенный и возвышенный, а ты – человек.
– Ночная философия вредна.
– Не спорю.
Они замолчали. Дазай все гадал, был ли подтекст в его словах относительно Валентина, потому что Фёдор не раз ставил это ему в обвинение, мол, сам виноват, но сейчас, кажется, он говорил в общем. Дазай не мог не замечать того, что при всех своих недостатках Фёдор все же прекрасно сознавал многие вещи. И оттого Дазай не находил понимания, к чему эти капризы. И не мог в них поверить, не мог поверить в их естественную природу, видя какую-то цель, о которой Фёдор упорно молчал.
Но точно сейчас узнавать не хотелось. Они немного покурили, правда, Дазай быстро бросил это дело, он сам так и не поддался этой привычке задымить пространство вокруг себя, делая это лишь порой вместе с Чуей для удовольствия, особенно если они были наедине; он открыл второе окно, хотя это мало помогало воздуху становиться свежее, и отправился разобраться с чаем, подав его вскоре для Фёдора и для себя. Достоевский тоже не прикончил даже до половины папиросу. Говорил, что не против запаха, но самого не особо тянет.
Взялся за чай. Цедил его сначала молча, а потом вдруг заметил с каким-то даже удовольствием:
– Надо же. Валентин научил ведь? Он тоже как-то особенно всегда заваривает эту китайскую траву, секретам, там, наверное, его особым обучили. Никто такого ни в Москве, ни в Петербурге не сотворит. Я раз пошутил, что если бы нас в Швейцарии вдруг ограбили и оставили бы нам лишь чай, который показался бы ворам бесполезным, то Валентин точно смог бы хорошо заработать на своих рецептах. У него здорово выходит. Пусть книгу напишет. Он посмеялся, когда я ему это предложил, но задумался, кажется.
– Мне жаль, что ты так мало рассказываешь о хорошем, что между вами было, – вдруг заметил Дазай.
– О, этого немало, – признался Фёдор, но продолжил свои слова совсем иным: – Но я все о другом постоянно думаю, и меня это и поражает, и вводит в непонимание. Как же человек так может? Дазай! Ты знаешь, я скажу тебе, а я ведь в некотором смысле верю Вале! – Фёдор это высказал чуть ли не с восторгом, из-за чего Осаму взволнованно и с подозрением уставился на него из-за чашки чая. – Я могу поверить, что он любит меня. Именно что влюблен, до бессердечности Бога глубоко!
– Как ты выразился. Что это значит?
– А то и значит!
– Что Бог жесток, раз позволяет ему мучиться рядом с тобой?
Дазай не знал, как Фёдор представлял трактование, а тот и не ответил ничего. Может, не ответил, потому что его укололи за его поведение, и вот именно, что лишь укололи, потому Дазай, если б мог, пригвоздил бы его вилами к земле. И это было бы лишь началом.
– А вот ты, Дазай? Тебя я тоже не понимаю, – Фёдор подул на и без того не особо горячий чай и сделал несколько глотков. – Как можешь ты говорить, что любишь Чую? Я, может, чего-то не сознаю, но любовь – это искренность и преданность. И не пускает она к себе посторонних. А в вашей любви столько народу!
– Ко мне в постель теперь полезешь?
– Что же не лезть, когда я не могу не знать о ваших эротических развлечениях, разве что Петербург, к примеру, о них не знает, ибо вам хватает ума вовремя замести следы, и все же. Что это, Дазай? Развлечение? Ты уверен, что это любовь? Я вот глубоко сомневаюсь. Похоть, желание обладать – так это все просто физическое, половое влечение, тут и не важно: женщина предмет или мужчина, хоть табуретка, у всех свой вариант сумасшествия. Но тот же Лиус, который к вам сюда приходил, мальчишка, развращенный средой, в которой учился. Его ты что, любишь? Нет. Тебе просто нравится смотреть, наверное, как Чуя дерет его, а потом ты присоединяешься. С кем еще вы спали? Не думай, что я за вами слежу и что-то пытаюсь вынюхать, – а, по ощущениям Дазая, было именно так! – Но вы и сами, понимая, что я в курсе, не делаете даже попыток что-то скрыть от меня, лишь в моменты, когда здесь Устинья или Мария Алексеевна, или кто еще из Савиных, кто не в курсе. Не думай, что я учу тебя морали и лезу, но сам представь: неужели ты веришь, что это может быть любовью? Глубоко сомневаюсь. Подростковое влечение, вот что для тебя Чуя. Еще несколько лет и отпустит, да и уже давно, видимо, отпускает, если одного его тебе мало. Про него я вообще даже не знаю, что думать.
Дазаю тогда показалось, что Фёдор опустится еще до каких низменностей, но он недовольный, словно сам на себя, нахмурился, и замолчал. На своего собеседника не смотрел. Может, испугался возможной реакции, но Дазай, переварив внутри каждое слово, не собирался срываться.
Фёдор ведь всколыхнул в нем думы, которые в самом деле в нем уже давно бились и не давали покоя. Фёдор был прав, и это заставило задуматься еще раз.
Дазай к тому моменту в самом деле стал ощущать острую неловкость от того, что в их отношениях с Чуей мелькали посторонние люди. Сначала тот француз, потом Лев Лиус. Эти их приключения порой втягивали в себя людей, чьих имен они даже не знали, развлекались таким образом, правда, вскоре остынув к этой практике, когда получили нагоняй от Валентина за то, что так неразборчиво вели себя, не думая о последствиях. И не только для репутации, но и для собственного здоровья, о чем им уже прямым текстом намекали, только они лишь отмахивались – разве есть время выслушивать скучные нотации? Валентин вообще все с большим сожалением относился к тому, что знакомил их со своим определенным окружением, и весьма угрюмо встречал новости о том, что они с кем-то бывали в ресторанах без его ведома. В отношения с его знакомыми правда не вступали, но по совету этих знакомых порой оказывались в весьма сомнительных местах и с сомнительными людьми при деньгах, статусе и извращенных вкусах. И известный в особых кругах Мерион, у которого они успели также побывать не один раз, даже показался бы малой шалостью. Может, на фоне слов Валентина, или даже раньше, но Дазай все более и более ощущал смятение от такого своего поведения, хотя порой его все равно жгло диким любопытством, но тут же снова забивалось этим самым вопросом, а где же любовь? Она настоящая?
Его ужасали эти мысли: что Чуя для него – лишь предмет желания в постели, к которому можно добавлять разные аксессуары в виде Лиуса или кого еще, но ведь Дазай помнил… То время, когда загоралось в нем это чувство. И состояние, когда его отвергали. Он хотел привязаться к Чуей вовсе не телом, он был уверен; он думал о тех моментах, когда они оставались заниматься любовью лишь наедине, и не испытывал ни капли пустоты ведь на самом деле! А теперь, на фоне мыслей, ощущал почти отвращение к тому, чтобы допустить чьи-то еще касания к себе и к Чуе. Слова Фёдора этой ночью снова растравили все эти думы, и Дазай вдруг поверил даже его сомнениям! Неужто он таков? А Чуя? Ведь это и намек на Чую! Любит ли его Чуя? Об отношении Чуи вообще страх как переживал, а тут представил, что Чуя однажды скажет, что можно более и не быть тайно парой, а он себе кого еще найдет, развлеклись и хватит.
Дазай бросил тогда свой чай и оставил Фёдора одного, не желая перед ним оправдываться и искать выход из этой ситуации. Он жутко захотел оказаться в Петербурге и решить этот изламывающий его вопрос. Но страшно сделалось…
И вот он сейчас в самом деле вместе с Чуей. К тому моменту уже много обдумавший и после такой их встречи заверенный будто бы в истинности этой любви. Может, и не стоит все портить, но Дазай хочет поговорить.
– Ты не спишь?
– Не могу. Когда ты меня так изводишь, сердце потом какое-то – словно на пружинах, что вечно дрожат, – хмыкнул он. – Через часок, может, засну. А ты, если не лень, можешь мне спину помассировать.
– Да ты, смотрю, с удовольствием из себя барина корчишь.
– Я просто знаю, что и тебе это приятно будет. Ты о чем-то поговорить хотел, мне показалось? Ты раньше кое-что занятное бормотал. Я слышал.
– Есть кое-что, – Дазай сдвинулся, позволяя Чуя устроиться на животе, и принялся наминать ему спину. – Не буду вносить каких-либо предисловий. Чуя, хочу услышать от тебя поддержку моей мысли: пусть больше никого не будет рядом с нами в наших отношениях? Я не буду скрывать, ты и так знаешь: меня развлекали наши с тобой приключения, – Дазай хмыкнул, вспомнив пару моментов их проказ, – но я не мог не принять во внимание то, что это никак не касается моих чувств к тебе, и я боюсь, что однажды это может им повредить. Этого я не желаю.
Чуя сел, забыв уже о всяком массаже. Ему надо было всмотреться в Дазая. Он в миг сей был весь взъерошенный, очень соблазнительный, что снова его захотелось, и плевать, что они смутят кого-то, но лишь этот разговор сейчас – и потом сколь угодно любить его и доказывать ему, что он ни разу не врал ему в те дни, когда пытался донести свои чувства и сломить сомнения. И свои тоже.
– Я не хочу, чтобы ты когда-нибудь подумал, что я завлекал тебя в свои сети, что это все мимолетное, что ветреное, – Дазай взял его руки и поцеловал, прижав затем его ладони к своему телу. – Тут все, Чуя. Я не хочу скрывать, что я упиваюсь собственной ревностью, она приятно возбуждает меня, мне нравится ревновать тебя, мне нравилось то, что мы устраивали с тобой и другими… Но это лишь мои фантазии, и они, боюсь, однажды станут больными, и тогда что-то пойдет не так. Я много уже думал об этом. Все это странно и по-своему смущает. Я даже хочу извиниться перед тобой, если однажды тебе что-то было неприятно, а я не заметил. И я искренне вижу важным то, чтобы быть лишь с тобой, любить лишь тебя, заниматься любовью лишь с тобой, тебе все отдать и больше не думать о том, чтобы кого-то еще поцеловать, пусть и развлечения ради, не говоря уже о том, чтобы касаться кого-то вот так. И знаешь, больше: прибить того, кто потянет к тебе руки. Больше не хочу таких ощущений.
Дазай уверенно все это высказывал и следил за выражением лица Чуи, и эта его серьезная физиономия – вот его прибить тоже хочется, но Дазаю до покалывания в паху нравится, как Чуя потом скалится ему в ответ, привстает на коленях, обхватывая его за шею и шепчет:
– Восхитительно. Я опять на это покупаюсь. На твое умение говорить это все мне, но с чего знаю, что ты не врешь? – Чуя облизнул свои губы и коснулся его, но лишь слегка. – И знай уж, придурок Дазай, что я ловлю тебя снова на слове, и знай, что мои чувства относительно твоих взаимны, и я сам обо всем этом думал, и признаюсь больше: боялся, что игра эта однажды закончится не в мою пользу, ведь кто знает, как тупая страсть может затуманить, но рад, что не тебя.
– Не совсем так, ведь ты меня…
– Я ж – это я! О чем ты! – Чуя расхохотался. – Кто со мной сравнится? Да и с тобой тоже, – как-то вдруг добавил он, словно принял это высшей истиной. – Я тоже этого хочу. Хватит посторонних, хватит с ума сходить, это уже не развлекает, мне куда приятнее вот так с тобой, и даже неловко от мысли, что Мишель мог что-то слышать, опять потом пошлости будет за завтраком выдавать, Дмитрий Алексеевич ужасно его воспитал! Ты порой был таким дерьмом, Дазай, я все еще помню! Но это все меркнет каждый раз перед подобными твоими словами. Хорошо, что ты додумался сам обо всем заговорить. Мне это опять же важно. А вообще, ты не закончил свой массаж, люблю, когда мнут расслабляющиеся мышцы – потрясающие себе чувствую, блаженство!
Дазай с удовольствием был готов помять ему спину, но вообще-то сейчас куда приятнее ему было слышать то, что Чуя рядом с ним ощущает блаженство. Как бы это хранить вечно…
Чуя так внезапно стал замедлять бег своей лошади, что Дазай не сразу и среагировал, хотя отставал, а тут пролетел немного вперед. Чуя же совсем остановился и спрыгнул на землю. У него было припасено с собой какое-то лакомство, которое он тут же преподнес лошадке.
Дазай тоже спрыгнул, взяв коня за поводья.
– Ты чего? – он было подумал, что Чуе, может, стало не очень хорошо: они только три дня назад как вернулись в Песно, и только вчера Чуя немного пришел в себя после того, как у него прорезался верхний боковой зуб, который до этого все измывался над ним, особенно в дороге. Они бы и не поехали, но и без того сильно задерживались в Петербурге, уже и Юстя с Марией Алексеевной успели уехать, а они все не могли вырваться. То дела в салоне, то приглашения знакомых Чуи к ним на дачу, куда он звал Дазая, и это были вполне себе приличные знакомые, и Дазай не мог снова не подивиться способности Чуи легко заводить друзей; то именины Льва Лиуса, который явно рассчитывал на что-то большее от их встречи, но был удостоен лишь самого обычного поздравления с приездом вместе с остальными гостями. Все вполне невинно и утомительно. И тут еще зуб. Но в Песно уже ужасно хотелось!
– Да нет, со мной порядок, – отозвался Чуя, заметив настороженный вид Дазая. – Просто хотел остаток пути пройти пешком с тобой. А то… Дома неспокойно немного.
Они выразительно посмотрели друг на друга. Оба были немного взмыленные, на голове царило перекати-поле после быстрой езды рожей прямо в горячий августовский воздух. Хотелось на самом деле нырнуть в озеро: раздеться и с разбегу врезаться в приятную воду, но они двигались по местности, где до ближайшего озера надо было бы сбиться курса. Впрочем, может, оно и стоило… Еще на чуть-чуть сбиться с курса, но они лишь медленно брели, шутки ради пихая друг друга плечами и подставляя друг другу подножки, словно им снова было лет по десять, когда они норовили поколотить друг друга.
В один из моментов Чуя вдруг отпустил своего коня и сам рванул через поле, желая, видимо, движением выбросить лишнюю энергию. Дазай перехватил брошенные поводья и сам побрел мерно следом. Чуя завалился в траве под старой березой; подойдя туда, Дазай привязал лошадей к соседнему дереву покрепче и присел рядом с Чуей, который, не моргая, смотрел в небо.
– Дома опять, наверное, все хмурые. Не хочу. Переночуем прямо здесь.
– Некомфортно.
– Разнеженный ты, Дазай.
– На себя посмотри! Чуть до обморока Петшу в который раз не довел своим парадным видом. Мне кажется, он, того не ведая, влюбился в тебя.
– Ха! Да вряд ли! – Чуя расхохотался, с величайшим трудом представив себе подобное. Любовный интерес к мужчинам и Петша плохо в его голове сочетались, да и Дазай просто издевался.
– Ты прав, это явно зависть.
Чуя вздохнул.
– Я отдал ему кое-что из старых вещей Мишеля; Петша такой крупный, ему больше ничьи шмотки и не подходят. А у него ничего приличного даже в Новгород нет ездить. Он ведь упорно ищет там работу. Если получится, выпрошу старую шубу Дани для него.
– Ты добрый, Чуя.
– А что, тебя это напрягает?
– Разве я это с подтекстом сказал? – удивился Дазай. – Не подумай.
Чуя отмахнулся. И правда зря обвинил Дазая. Но он не добрый.
– Был бы я в самом деле добрый… Не говорил бы тебе, как сильно хочу, чтобы Достоевский убрался отсюда к чертям или хотя бы в Сибирь, откуда когда-то свалил, или пусть даже в Японию! Не видеть бы его здесь. И пусть хоть обколется своим морфием, туда ему и дорога!
Дазай промолчал. Он погладил волосы Чуи, а потом немного отвернулся, подставив лицо ветру. Он был рад вернуться в эти края, но… Чуя прав. Достоевский жутко бесил.
Когда они доехали-таки до Песно, Фёдор и Валентин были тут уже две недели, и почти с самого своего приезда Фёдор только и делал, судя по всему, что впрыскивал себе морфий, запираясь в выделенных ему во флигели комнатах и никого не пуская, периодически скандаля с Валентином. Попытки Марии Алексеевны с ним поговорить были, однако, мягко пресечены, что Фёдором, что Валентином, последний особо боялся, что в пылу этом может проскользнуть острая и сердечная тема, которая может раскрыть весьма и весьма трудные для понимания многих вещи; с Фёдором пытался разобраться и Дмитрий, затем Даниил, но он просто вежливо их выпроваживал, не вступая в полемику, что и не давало им повода вести наступление: Фёдор действовал тонко сносил нервы разом только Валентину, который едва-едва приехал радостным и счастливым домой. О морфии и падучей, естественно, узнали уже все члены семьи, из-за чего досталось и Валентину от старших братьев, поскольку не должен был он это покрывать. Мария Алексеевна все переживала, что это может как-то дурно сказаться на дочери, но, несколько наивная, все же не учла, что за прилежной гимназисткой по-прежнему скрывается весьма решительный сорванец, и Устинья, решив однажды, что хватит разводить тут сопли и крики (это она так потом пересказывала все приехавшим Чуе и Дазаю), пошла напрямую к дяде Мите и дяде Дане, заявив, что легко сможет пробраться в комнату Фёдора и обыскать ее на наличие вредной гадости. Дяди ее сначала заколебались, но Устинья разумно заметила, что лучше в самом деле отобрать все запасы, тогда все проще будет, и было решено идти в наступление, никого более не извещая. Они выждали буквально до следующего утра, когда Фёдор спустится в ретирадную комнату, находившуюся отдельной пристройкой к флигелю, на подходе к которой его должен был будто случайно перехватить и задержать Даниил, чтобы дать Устинье время обыскать комнаты, а потом затаиться и незаметно улизнуть, что она считала вообще самой легкой частью своего плана. Каково же было разочарование Устиньи Петровны, считавшей себя с детства великой кладоискательницей, когда она ничего не нашла и была вынуждена вернуться с пустыми руками, и они тогда втроем даже не знали, как это расценивать.
Дазай единственно тогда уточнил у нее, не попадались ли ей шприцы для впрыскивания, но девушка уверенно заявила, что и пустых ампул и ничего такого, вообще никаких лекарств не обнаружила. Дазай ничего ей на то не сказал более, хотя окольным путем еще так попытался выяснить, не нашла ли она там что такое, о чем точно не должна была знать, учитывая, что все письма Валентина Фёдор обычно хранил, Дазай это точно знал, но Устинья не имела привычек копаться в чужих вещах и поиски ее были нацелены на конкретный предмет, так что едва ли она соприкоснулась с тайнами своего дяди, к тому же точно не смогла бы таиться при этом.
Дазай за эти дни имел всего лишь один разговор с Достоевским, задав единственный вопрос: «Зачем все это?», но тот лишь спокойно улыбнулся ему и выставил прочь. Важно еще было сказать, что к их приезду Валентин бросил все попытки образумить Фёдора и не общался с ним.
К худу ли, к чему ли будет это его решение?
Они с Чуей еще часа два провели под той березой, болтая о надеждах на поездку в Париж зимой, уйдя в дебри собственных отношений, разговоры о которых не могли не перейти к поцелуям и ласкам, и они второй раз за день занялись любовью на природе, в итоге все же собравшись домой.
– Надо было еще задержаться, – мрачно констатировал Чуя, едва они вернулись: разыгрывалась очередная драма.
Они застали Марию Алексеевну чуть ли не в слезах у винтовой лестницы, рядом с ней была Юстя, державшая ее за руку в попытке успокоить; вблизи также крутился Степан; из гостиной доносились возмущенные голоса Даниила и Дмитрия, управляющего Красносельцева и кто-то еще им вторил. Оттуда же показалась Таисия.
– Маша, ну чего ты ждешь? – она как будто даже не возмущалась, просто звучала устало. – Пусть Валя идет и… Я не знаю! Пусть что-нибудь сделает! Доктор еще дольше ждать не намерен.
– Что, опять? Федька жизнь всем портит? – Чуя больше констатировал, чем уточнял.
– Митя сдержал свою угрозу. Пригласил из Колмова врача, – едва слышно произнесла Мария Алексеевна, чуть ли не плача при этом.
Более пояснять не требовалось ничего. Уже раньше приходилось слышать про это место под Новгородом. Сумасшедший дом. Изначально Дмитрий прибег к этой угрозе для устрашения, когда откровенно разговаривал с младшим братом о душевном состоянии Фёдора, намекая, что все эти истерики, морфий и прочее явно имеют под собой расстройства, которые могли копиться в нем еще в Японии, а потом дурно развиться со смертью сестры. Дмитрий не мнил себя специалистом в этой области, даже неуверенно обо всем рассуждал, но при этом над его словами не получалось не задуматься, не говоря уже о том, что Валентин и сам себе без его помощи сломал уже всю голову, а тут теперь еще и брат обращал его внимание. Но Дмитрий не был столь мягок и привык решать проблемы, не затягивая их, так что лично озаботился тем, чтобы пригласить за свой счет доктора из ближайшей лечебницы, при этом никого даже не предупредив намеренно.
Валентин был ошарашен таким его поступком, когда увидел доктора Вихерта, весьма угрюмого и чрезмерно серьезного с каким-то еще сопровождающим его мужчиной. И в то же время… Он даже не смог ничем упрекнуть брата, прекрасно понимая заботу того о сестрах и о всех в этом доме.
– Делайте, что хотите, – Валентин в тот миг с раздражением и досадой вскинул руки. – Я уже сказал. И ему и вам. Я более пальцем не пошевелю. С меня хватит. У меня сил нет. Раз в желтый дом дорога – да пусть! Что я могу сделать? Пусть!
И закрылся в кабинете наверху, намеренно пропуская всю драму попытки врача пообщаться с Достоевским, при этом силу к нему никто применять не собирался, на том сам доктор Вихерт настаивал.
Чуя, видя все это, без стеснения нервно и злобно рассмеялся, но не мог не глянуть сочувственно на Дазая, сознающего, до чего дошло дело. И как же ему хотелось понимать, что там сознает сейчас Фёдор.
– Федя заявляет, что не нужен ему врач, что все хорошо с ним. Обследоваться не желает, заперся у себя. Господи, я так не хочу доводить до того, что мы его будем с криками вытаскивать оттуда, да прекрати уже, ничего я не хочу! – Мария с досадой отмахнулась от Арины, которая все пихала ей чашку с каким-то травяным настоем.
– Но Мария Алексеевна, ну что ж так-то!
– Это Валина забота, Маша. Скажи ему, если он ничего не сделает, я лично заплачу, чтобы этого мальчишку упекли в дурдом и не выпускали! Слышишь! – угроза Таисии не была пустой. Она тем более знала, что тут будут те, кто ее поддержит. Да и сама ее сестра сознавала, что иначе все только усугубится.
– Я могу поговорить с Валентином, – предложил Дазай, но она лишь похлопала его по плечу и сама принялась подниматься по лестнице.
В кабинете находиться – малоприятно было: слишком прокурено все; Валентин и сам уже готов был раскашляться, но сидел из какого-то детского глупого принципа и вдыхал дым, мысленно заявляя себе, что он не выйдет из этой комнаты, что бы ни случилось!
Наверное, у него был сейчас жуткий вид. Напряжение исказило лицо, дышал он тяжело, постоянно закрывал глаза и большую часть времени так и сидел, словно пытался перенестись в другое место, очень удаленное, дальше Китая, из которого он вернулся на свою голову с идиотскими надеждами, но самовнушение приказало долго жить в этом табачном аду, и приходилось открывать глаза, видеть окружающую обстановку и хуже того – сознавать, что там за пределами творится.
Он будто был готов к тому, что его все равно побеспокоят, что ему придется отпереть замок, и едва не поддался слезам, увидев в каком состоянии к нему пришла Маша, и вот она просто молча стоит, не решаясь начать и пугаясь того, как он смотрит на нее с мерцающими больными глазами, держа папиросу у рта, словно не зная, куда ее пристроить, пальцы подрагивают, и вид весь уже и не просто жуткий, а скорее жалкий.
– Валя, некому кроме тебя, – голос сестры тихий, она устала очень и явно всего этого не заслужила.
– Да ни за что… – Валентин обессиленно врет сейчас сам себе, он слышал все эти разговоры внизу, и он все еще не смог отойти от поступка брата, но, черт возьми, он сознавал куда сильнее, что не может его осуждать и готов дойти до того, чтобы так и продолжить сидеть здесь, пусть они тащат Фёдора силой, пусть делают с ним, что хотят, это уже невыносимо, а от самого себя, от своих чувств в сотни раз противнее.
– Валя, прошу. Не будем доводить до крайностей. Поговори с ним. Иначе и правда. Митя сдержит слово. Это все плохо кончится.
– Митя уже сдержал слово: врач здесь, пусть и занимается тем, ради чего его сюда пригласили! Пациент сам того требует.
– Я знаю, ты этого не хочешь, – Маша просто душила его своими словами. – Я понимаю тебя, и Митю, и даже Фёдора хочу понять, но меня он никогда к себе не подпускал. Никого. Даже Дазай уже не в состоянии его терпеть. Но я уверена, что ты еще можешь что-то исправить. Дома неспокойно, не говоря уже о том, что будет, если Фёдор вдруг примет больше дозу, чем следует! Он ведь сам тебе говорил. Валя, это плохо кончится, я даже не знаю, вдруг он там сейчас впрыснул себе лишнего!
– Маша, да ты специально, что ли?! – было сорвался Валентин, но тут же заметив, что напугал ее, вовсе не желавшую его провоцировать, схватил за руки. – Прости, я просто на взводе и уже не соображаю. Только потому, что ты просишь, Маша, – он поцеловал ее руки, быстро обогнул и помчался вниз, буквально перескакивая через ступени, что на такой лестнице было опасно.
– Может, мне с тобой, – дернулся за ним Дазай, но Валентин жестом показал ему не следовать за ним, и Осаму не решился настаивать. Лишь вышел через кухню во двор, где стояла удивительно приятная летняя погода на той грани, когда еще сумерки не трогают землю, но солнце уже поджаривает небо последними на сей день лучами. Эти летние вечера в Песно жили в его сердце, окутанные нежной любовью; приятные брызги воспоминаний детства, и Дазай с какой-то особой тоской осознал, что те прекрасные вечерние грезы уже не таковы. День, уходящий в вечер, был неимоверно прекрасен, но он более этого не чувствовал.
И, однако, сознавал, как мизерно это его сожаление со всем тем, с чем пошел в душе Валентин к Достоевскому.
Валентин, предполагая, что дверь заперта, учтиво постучался и настороженно нахмурился, когда голос изнутри ровным тоном позволил ему войти. Валентин поколебался, но все же толкнул дверь, которая и правда оказалась незапертой, и он слишком уж заострил на том внимание, не сразу даже глянув на Фёдора, стоявшего у окна и созерцавшего главный дом усадьбы и озеро за ним.
– Что, не думал, что я впущу тебя? – спросил он, сложив руки на груди. – Я вообще-то давно уже отпер дверь. Заходите, пожалуйста, никого не собираюсь гнать. Вопрос только в том, зачем все же ты пришел, если решил устраниться от дел со мной?
– Потому что остальные, пусть ты и ведешь себя с ними менее отвратно, не желают более с тобой возиться, – сухо заметил Валентин, оглядывая его идеально прибранную комнату, за которой, как известно, Фёдор сам следил.
– Со мной возиться? Это ты про доктора, что так жаждет ко мне ворваться? – Фёдор специально будто бы ловил взгляд Валентина. – Честно говоря, не ожидал от твоих родных такой низости.
– Это не низость. Это следствие твоего поведения. Я расстроен их решением, но не осуждаю.
Валентин не решился смотреть на Фёдора в тот момент, а он – он старался все ловить его взгляд.
– И что? Будешь рад, если меня упекут в лечебницу для окончательно спятивших?
– Пока что речь об этом не идет, – Валентин в самом деле приходил в ужас от мысли, что Фёдора придется поместить в подобного рода заведение, наверное, даже в этот момент он испытал все силу злобы на Дмитрия, но в то же время все его последние попытки общения с Фёдором будто бы сами кричали о том, что нужно было какое-то радикальное решение.
Фёдор до раздражения хитро глянул на него, но Валентин и не думал с ним как-то играть, он говорил, что чувствовал, только правду… Если и было ему, что скрывать, то никогда это не несло дурных намерений, Валентин очень хотел верить в это… Фёдор быстро уловил его смятение и теперь уже грустно-снисходительно улыбнулся.
– Представляю, что думают обо мне твои родственники. Твои. Отчасти и мои ведь тоже, вот забавно. Во всяком случае, Устинья Петровна… Какая она бойкая, я поражен ею, даже восхищен. Я догадался, что она лазила по моим вещам, но неприятное чувство от того перекрыло странное восхищение. Дерзнула ведь! Наверное, ей жаль, что ничего не нашла. Ты знал об этом? Или ты настолько решил выкинуть меня из своей головы, что и имени моего решил не слышать? Очень смело, Валя, я поражен, что ты решился. Хотя знаю, по твоим письмам знаю, что ничего в тебе не погасло. Знаешь ли ты, как хочется мне порой предать их огню! Потому что они бесят! Все твои страдания пустые меня бесят. Потому что ты придумываешь их себе сам, при этом забывая совершенно, сколько ты мне обещал и должен…
– Опять ты меня попрекаешь!
– Да потому что ты сам знаешь, что заслуживаешь! – вскричал вдруг Фёдор. – Что мне все это? Я обо одном тебя просил! О том, чтобы успокоить меня, успокоить память моей сестры, разрешить эту несправедливость! И что же! Едва поняв, как все запутано, ты устранился, стал чем-то меня отвлекать, укрощать, а потом еще и любовью своей стращать, делая вид, как тебе дурно! От чего тебе может вообще быть дурно? Чем ты несчастлив? Ты хоть знаешь, в чем оно несчастье? Несчастье у тех, у кого грудь больная, у тех, у кого ни гроша, у кого здоровье в руинах и нет этих самых грошей, чтобы его поправить! А ты! Страдалец! Непонятый! В чем твои страдания? В том, что у тебя есть семья, где ты всегда можешь найти себе угол? Твои страдания в том, что ты добровольно, лишь дай свободу тебе и повод, предаешься пороку, а потом поешь мне о своей любви… О боже, я даже говорить снова об этом не хочу, ибо бесит подобное! А я… Да я тоже себя не причисляю к великим страдальцам, но знал бы ты, как это все перенести, как… Черт, да не подходи ко мне!
– Федя, да знал бы ты, как не могу я все это слышать! – Валентин дернул его за руку, пытаясь встряхнуть, потому что больно сильно он раскричался и не заметил. – Но к черту твои обвинения! Пусть я не прав, пусть я виноват перед тобой, но с собой ты все это зачем творишь? У тебя и так проблемы со здоровьем, зачем ты доводишь себя, зачем вводишь себе эту дрянь в организм? И мне кажется, я вижу, как она уже поворачивает твой разум к болезненному бреду, и теперь уверен! Это давно надо было сделать! Я буду готов сам доставить тебя в Колмово, если это хоть каплю тебе поможет, потому что ты в самом деле помешался уже, и этот вред себе, что ты причиняешь…
– Вред! – он вдруг так дико расхохотался, что Валентин отпрянул от него. – Да ты, видать, полный идиот! Да я не верю, что ты в самом деле столь доверчив и не додумался! А если сам не додумался, но неужто Дазай тебе ни разу не намекнул! Ты же так влюблен в него, так слушаешь его и Накахару заодно, они у тебя чуть ли не ближе всех здесь ныне, ибо исповедуют тот же разврат, что и ты, но мне глубоко на то плевать! Я не о том! Валя! Взгляни на меня и подумай еще раз своим замутненным разумом!
– Что ты несешь? – Валентин адресовал этот вопрос сразу на все его реплики, и если изначально он вошел сюда, полный сострадания и боли, то теперь все это стала замещать злость. Как все последнее время, как в момент, когда он уверился в том, что Лу Сунлин прав и ему надо уехать, чтобы привести голову в порядок.
– Да признаться я тебе, Валентин ты мой Алексеевич, хочу! Все это фарс! Все эти мои истерики – фарс! И морфий – фарс! Спроси Дазая! В отличие от тебя он всегда подозревал, что что-то не так.
– Причем он тут… Ты сейчас… Господи, ты серьезно? Ты врешь, чтобы тебя не увезли.
– Чтобы меня не увезли, я говорю правду! – Фёдор не скрывал своего раздражения. – Твой брат, конечно, умеет действовать, хотя я понимал, что однажды что-то да выстрелит в мою сторону, да мне бы лишь увернуться… Дай, я скажу! Ты сейчас готов сослать меня, и, знаешь, я не удивлен, даже поражен твоей решимостью! Хотя не был уверен, что ты сможешь! Да вообще поражался тому, как ты все это от меня терпишь, а совесть-то она у меня есть!
– Какого черта ты творил, Федя…
– Какого? Хотел тебе прозрачно намекнуть! О да, ребячество страшное, но ты в самом деле того заслуживал, потому что обманул меня. Привез в эту бессмысленность!
– Вот как! Да что же ты не соображаешь совсем?! Ты требовал от меня такого, на что только Бог способен! Чтобы исправить все в твоей жизни, в твоих чувствах, понадобилось бы повернуть время вспять и стереть этот момент с твоим отцом, чтобы никуда вы не уехали! Вот как можно было бы все исправить! Но это невозможно!
– Потому что ты слишком правильный. И не думаешь о том, что существует еще месть.
– Да кому мстить?! Мертвецам? О чем мы с тобой опять говорим? И что ж? Ради всего этого ты устраивал все свои провокации? Ради этой глупости несусветной? Ради нее травил себя лекарствами…
– Валя, ты идиот? Ты не слышал, что ли? Я говорю тебе! Повторяю! Я не принимаю наркотических веществ. Нет у меня морфия. А если и был, то я не настолько идиот, чтобы в самом деле его себе вводить! Да ты только представь, в каком бы я состоянии был к этому моменту, если бы в таком количестве вводил его себе! Ну? Теперь услышал?! – Фёдор это все произносил не на крике, как делал прежде – хуже: с какой-то легкой и в то же время ледяной насмешкой над идиотизмом окружающих и, в частности, самого Валентина; над наивностью. И весь этот его тон – словно он и был его реальным отражением. Валентин даже в испуге отступил.
– Я не верю, что ты постоянно лгал, я же видел тебя, тебе было плохо.
– Верно. И приступы падучей, к моему ужасу, в самом деле были настоящими.
– Были? Как много?
– Да прекрати ты обо мне переживать, я обойдусь!
– Как много? Говори!
– Боже, опять ты переживаешь, – Валентину было поразительно слышать этот странный легкий тон: раньше с ним Фёдор так не разговаривал, в его голосе прежде всего звенело отчаяние, оно и сейчас там было, но какое-то злобное, саркастичное и беспощадное. – Не придумывай себе ужасов. Не как, когда при тебе это случилось. Правда один раз при Дазае, о том случае ты, должно быть, в курсе… Как будто все также, но выходить было тяжело, думал, все, а потом – проясняться все же стало; больше Дазая только напугал, разнервничался, – Фёдор зачем-то с укоризной еще и глянул. – Не важно. Это все. Более я от тебя ничего не скрываю.
– Но… Хорошо, пусть так, – Валентин решил хотя бы на момент этого разговора поверить, хотя был уверен, что услышал нечто, что ему не договорили. – Но ты дал мне понять, что принимаешь морфий, я видел его у тебя. За каким чертом ты покупал его у Юлия Савина?
– А затем, чтобы тебя постращать и потом выгоднее его сбыть, знаешь ли, найдутся такие. Я не буду тебе врать. Был раз, когда я в самом деле принял эту дрянь. В те дни плохо спал и это вылилось в невроз с сильными головными болями. Ты помнишь тот день? Когда ты долго ко мне не приходил, а я и правда хотел, чтобы ты пришел, потому что еще с Японии это успокаивало, а как не стало сестры… Ты не пришел, и я решил, что будь что будет, и это помогло, но затем я ощущал себя столь дерьмово, что зарекся более принимать эту дрянь, но вот изображать зависимость от нее… Это очень легко, Валя, когда моей сестре также требовался морфий, потому что не только эта гадость в ее груди мучила ее, а все прочие болезни тогда стали изводить, и она страдала. Ты даже не представляешь, как страдала! Может, и представляешь, я не знаю, ты человек с неплохим воображением, но… Пусть меня проверит этот врач. Ничего нет, я не болен и более чем прекрасно соображаю, и вижу, что вмешательство твоих родных…
– Какого черта, скажи мне! – Валентин оказался стремительно подле него, отшвырнув в сторону стул, что затаился на пути, и буквально схватил Достоевского за ворот и встряхнув, из-за чего тот попытался вцепиться в стол, но лишь смахнул с края несколько книг. – Какого черта ты все это устраивал? Чего добивался? Что я лягу костьми ради тебя? Мстить начну? Ты совсем идиот?!
– Отпусти! – Фёдор попытался высвободиться, а потом лишь усмехнулся. – Ай… Да чего там… Так ли это важно. Тебе ничего не важно, ты боишься, а мне так хотелось увидеть, осмелишься ли ты ради меня преступить черту. Фу, не говори мне больше о том, что любишь, жалка такая любовь, ты провалил мой экзамен.
Фёдор все же не ожидал, что его едва не шарахнут об полку с книгами. Он лишь скользнул слегка затылком, потому что Валентин в самый последний момент опомнился и ослабил хватку, совсем его выпустив; он был испуган собственным порывом гнева, но в то же время и отпускать его не собирался.
– Неблагодарный, – прошипел он. – Боже, да что же ты такое?! Чем я тебя до такого довел! Я видеть тебя теперь даже не могу!
– И не надо. Я в этом доме оставаться и не думаю. Мне здесь не рады, да и мне это самому не надо, ибо иначе заботы не решаются, а я их без тебя решить могу.
– Так и проваливай.
– С превеликим удовольствием, милостивый государь, Валентин Алексеевич! Вы так старались, что теперь я уверился в том, что мне стоит держаться от вас подальше. А то еще мало ли… С вашими-то наклонностями и любовью к непотребству. Представляете, как вместе мы все будем полыхать, нечестивые!
– Замолчи, – Валентин едва выдавил это из себя.
– Зови этого врача. А лучше не выставляй брата идиотом и просто скажи, что в услугах врачебных мы не нуждаемся, пусть просто уйдет. Если у тебя есть сомнения насчет правды в моих словах, обратись к Дазаю. Странно, что он тебе не намекал. Чего он тебя так щадит? Ты с ним аккуратнее, он, знаешь ли, не лучше меня.
– Уж в этом ты не прав.
– Готов спорить.
– Я не собираюсь более вести с тобой разговоров. Уезжай. Делай, что хочешь. Я больше ничем не могу тебе помочь.
– Да. Сделаешь лишь хуже.
Валентин, не имея больше ни капли сил слушать его равнодушный ко всему тон, уже собрался уходить, но в спину еще прилетело:
– Кто-то ведь виновен, Валя. И если даже некого обвинять, но кто-то должен быть обвинен. Неужели ты меня не понимаешь? Ты не понимаешь, я знаю, ты так не думаешь, но меня бы ты ведь смог понять. Не забивай себя тем, что я тебя ненавижу, но, если бы ты хотел, ты бы понял меня.
Валентин даже не попытался что-то еще ответить – просто стремительно бросился прочь. И где-то на промежутке между флигелем, из которого он вырвался, и главным домом, ему еще надо будет успеть найти в себе силы, чтобы без истерик и слез в самом деле выставить отсюда врача, успокоить всех в доме и попросить организовать Степана стремительнейший отъезд Фёдора. Это будет очень непросто и потому, первым делом у входа наткнувшись на Дазая, он лишь кратко и с едва скрываемой дрожью в голосе просит его и Чую подождать в его кабинете. Если там его никто не будет ждать, вот тогда точно – ни на что этих самых сил не хватит.