Quinto movimento. VIII.

 – Моей сестре очень понравится.

 – Еще ж не понравится! Я вас уверяю, достопочтенный сударь, это самая вкусная халва в Петербурге!

 – Поверю.

 Приказчик в магазине, где продавали кофе, чай, пирожные и заграничные конфеты в красивых коробочках, взамен протянутых ему пятидесяти копеек вернул сдачу в тридцать пять, а заодно и фунт халвы вручил так торжественно, словно корону пожаловал. 

 Фёдор с мимолетным воодушевлением поблагодарил его и поспешил на улицу со своим свертком. В тот момент у него в голове свербело очень громко, что что-то сейчас совершенно ненастоящее происходит, выдуманное, но он с видом, будто все так и должно быть, побрел в сторону Столярного переулка, где он ранее, особо не избирая, снял совсем крохотную комнатку, впрочем, едва ли его стесняющую своей крохотностью.

 Фёдор в этот раз и не запомнил, как пробрался в свою каморку наверху, проскользнув мимо хозяйки, при этом прятаться ему от нее особо и не было смысла: он едва-едва заселился, оплатил вперед, вел себя прилично – просто не хотел попадаться на глаза. 

 В комнате было зябко, но Фёдор все равно скинул с себя и пальто, и сюртук; швырнул туда же к ним шляпу. Только шарф у него на шее остался болтаться, но больше оттого, что он просто не обратил на него внимания. Он устроился за столом, принявшись разворачивать пергаментную бумагу, в которую были завернуты уложенные боком пласты халвы, и принюхался.

 Что за бред? Дуня, кажется, никогда и не пробовала халву. Он и сам-то не был уверен, нравится она ему или нет. Не то чтобы он был холоден к сладостям, но от чего-то подобного халве даже после небольшого количества начинало подташнивать. И все же Фёдор отщипнул себе немного и погрузил в рот.

 Свежа. Вкусно, но много он не съест. Зачем тогда взял целый фунт?

 Достоевский зачем-то оглянулся, а потом уставился перед собой. Ведь когда покупал, то разболтался с приказчиком, довольно симпатичным юношей, приехавшим откуда-то издалека. Он скорее подрабатывал в лавке, а в остальное время учился. Посетителей приветствовал радушно. Он и не знал, что подыгрывал странному настроению Фёдора, который зашел за тем, чтобы купить что-то сладкое для сестры.

 Только даже в тот момент он знал, что сестра его лежит в земле, очень далеко отсюда. И прийти к ней некому. 

 Зато она сама стала будто бы являться к нему. Или нет. Фёдор безумно завидовал Дазаю из-за того, что тот чаще него самого видел Евдокию во снах, а ему она являться не желала. И вот он стал сам призывать ее. Но таковым это не считал. Не считал, что сам. Уверил себя, что Дуня приходит к нему, говорит с ним; странно говорит, при жизни она так не говорила; и все, возможно, потому, что это Фёдор говорил за нее, и порой рациональность в нем поднимала голову и кивала, но он бил ее в темя, и далее продолжал свое странное общение.

 Вот сегодня ей захотелось сладкого. В Японии он не припоминал подобного рода сладостей. Там были свои местные, казавшиеся, однако, пресными, но потом привыкаешь к такому вкусу. Халва все же вкуснее, но от нее в большом количестве тошнит. А Фёдор все пихал куски в рот. Словно таким образом пытался заглушить в себе Евдокию, пока внезапно с каким-то всхлипом не подскочил с места и не бросился на подранный диван, в который буквально забился, укрывшись своим же плащом, сбросив на пол мешавшие прочитанные еще утром многочисленные газеты и сбив ногами комок вещей, представлявший собой шляпу, сюртук и валявшиеся там еще ранее грязную сорочку и жилетку, которая была вовсе не его.

 В такие моменты он старался забыться сном. Дуня слишком отчетливо начинала звучать у него в голове, и это доводило до истерик, а там… Чего доброго, припадок случится. Но пока не случился, и Фёдор даже решил, что если об этой напасти не вспоминать, то она и не вернется.

 Только помимо Дуни было много чего другого. В тяжелом сне, в который Фёдор сам себя загнал, ему виделся Валентин, и, о нет, ничего в этом даже капли эротического не было, сны были куда прозаичнее, чем вещи наяву, о которых Фёдор раздумывал порой, лишь бы над самим собой поиздеваться и будто бы внушить, что это Валентин в том виноват, что он его довел своими приставаниями, но единственная искренность, что он являл, всегда звучала лишь в его письмах, а сказать лично Валентин не находил в себе сил, слишком хорошо сознавая язвительную реакцию или показное равнодушие. На такое сложно являть сокровенное.

 А в том сне… Фёдор сидел уже весь какой-то больной, и не мог толком вспомнить. Разве что сознавал, что они были в Японии, но не тогда, не в его детстве, а как будто уехали туда сейчас. Йокогама внезапно предстала перед ним своим ослепительным заливом с набережной. Так светло там было. Господи, да в настоящей жизни никогда так светло не было. Фёдор не поверил этому сну и позволил ему легко выветрится из головы.

 Он полез в карман сюртука, где у него была запрятаны старенькие отцовские часы, одна из немногих вещей, что Евдокия при переезде в Японию смогла сохранить и не продать даже. Они слегка могли отставать, но еще были готовы служить. Фёдор почему-то без особого трепета к ним относился, но берег. Привез из Японии и всегда держал при себе. Поколебавшись, он принялся снова собираться, в этот раз намереваясь одеться несколько теплее. В тот самый момент к нему в комнату принялась стучаться Анфиса, которая приносила обычно обед и воду, но Фёдор уже оделся, ему надо было к тому же срочно на воздух, в комнате становилось невыносимо душно, голова болела после сна, и он выбрался на лестницу под громкий и обиженный оклик Анфисы:

 – Остынет же!

 – И пусть. Не хочу.

 – Какой ж вы вредный! Чего такой вредный?

 Фёдор смиренно и слабо улыбнулся ей, обернувшись, но едва ли в потемках можно было что-то разглядеть. Анфиса была всего года на три его старше, крепкая такая с виду девица, простоватая, но по-своему милая, и… Фёдор мельком так вообразил… Что в том такого? Женился бы себе, вот честно! Не то чтобы ему была интересна семейная жизнь, но просто иметь кроткое и доброе существо под боком. Впрочем, Анфиса даже в этом случае ему слишком нравилась, чтобы обречь ее на пребывание с ним рядом. Только о чем говорить: он даже повода ей, как он считал, ни разу не дал подумать о чем-то таком.

 Сбежал поскорее, чтобы не отвлекать себя посторонними мыслями, взяв курс в сторону Екатерининского канала. На улице уже смеркалось, с каждым днем теперь будет все глубже эта вечерняя темнота; Фёдор ежился, с едким раздражением думая о том, что потом ему предстоит вернуться в ту комнатку, и – смешно ли – у него имелось достаточно средств, чтобы найти себе жилье поприличнее, но в том месте он чувствовал себя в убежище, пусть ему и отвратном.

 Сейчас он мельком подумал о том, что мог бы быть в это время далеко от Петербурга. Но он все еще торчал в его сердце. Всё одна и та же мысль удерживала его. Она ни капли не отпустила даже в тот момент, когда Дазая буквально утащили у него из-под носа. Впрочем, у Фёдора, откровенно говоря, язык не поворачивался крыть матом Накахару, ибо вариант, при котором Дазай вышиб бы себе мозги, был куда хуже.

 После этого Фёдор извлек для себя странный урок. Очень опасно заигрывать с разумом того, кто не глупее тебя и испытывает эмоции, не слабее твоих собственных. 

 О боже, да ни о ком, помимо родителей и сестры, не было больно так думать, кроме как о Дазае. В тот поздний вечер у театра Достоевский осознал, что все провалено не потому, что Шибусава не справился со своей ролью и было бы проблематично увести незаметно и тихо Фукудзаву на темную улицу, где его был ждал давно вынесенный ему приговор, – провалено все было потому, что Фёдор остался без Дазая. Он был так ошарашен его поступком, что усомнился в тот момент в самом себе, по всех свои помыслах. Даже столь внезапное и непредвиденное появление Накахары его не тронуло, все это могло иметь свои ясные пояснения, но вот Дазай, решивший, что такой бьющий наповал исход вернее, буквально вышиб почву из-под ног!

 Фёдор смутно помнил, как отвязался тогда от Шибусавы, как постарался поскорее убраться и в нарастающем все сильнее испуге, поймав первого попавшегося ваньку, поехал не в гостиницу, где они с Дазаем остановились, а зачем-то туда, на 6-ю линию, где они жили прежде. Умудрился зайти в дом и нарисоваться перед обалдевшей Лукерьей, решившей, что Фёдор Михайлович явно подвыпили, явились такой странный растрепанный да забыли, что уже здесь не живут. Он на миг тогда будто бы и правда протрезвел, хотя едва ли вообще кто мог упрекнуть его в употреблении алкоголя, к которому никогда интереса не питал, но он жутко смутился своего поведения, вышел на улицу в ночную тьму, пошел медленно себе – сам не понял, в какую сторону – и, что еще больше напугало, давил в себе слезы то ли обиды, то ли разочарования, то ли и вероятней всего – страха. Хуже всего, что в самом деле разрыдался. Стоял где-то там на углу и рыдал в болезненно сотрясающей истерике, от которой сводило шею, скулы и плечи, и ждал, будто сейчас его приложит к земле. Но не прикладывало. Он бы так долго еще ждал, если бы не возник рядом городовой, решивший, что это пьяница какой тут страдает, и не шуганул его, угрожая сдать, куда следует. Фёдор окрысился на него, зная будто бы, что зря это делает, но выдал ему речь в духе: бессердечная ты тварь, разве не хватает мозгов представить, что с человеком может приключиться что-то страшнее, чем алкоголь, которого в нем не капли, приглядись, тупица! Фёдор что-то орал ему о сочувствии, о бессердечии, о том, что люди привыкли думать друг о друге плохо, не вдумываясь в истинность причин их бед, а ведь столько страданий из-за этого! Весь этот город – одно большое страдание! Да, кажется, там и Петербургу досталось, чему только не досталось! Бедный городовой явно не ожидал встретить такого помешанного, что внезапно даже пожалел и отвел его в какой-то открытый еще для посетителей трактир, попросил налить водки стопку, которую Фёдор выпил залпом и частично даже пришел в себя, чему удивился. Водка обожгла изнутри, обдала теплом, тепло – очень важная часть для человека. Пусть и такое искусственное.

 – Легче? – спросил его городовой. – Я вообще-то не должен был тебя сюда тащить.

 – Я вам не доставлю больше проблем. Сейчас уеду, – спокойно отозвался Фёдор.

 В самом деле так и поступив. Теперь его маршрут оказался верным. И он все думал, думал обо всем, и ужасался: с чего его так мутит? Неужели из-за того, что все его нутро вдруг снова встрепенулось и воспротивилось чему-то? 

 Нет. Это все просто из-за Дазая. Фёдор не ожидал от него такого, Фёдор сознавал, что теперь Накахара ему его ни за что не отдаст, и именно от этого его коробило, а не от каких-то иных сомнений! Вот уж нет!

 И он решил! Без Дазая, но он доведет все до конца! Дазай теперь лишь мешался бы! Фёдор потом придет к нему и скажет, скажет, что все равно! Что это для него было все, но прежде и для себя. Для Дуни. Зря он, что ли, ей столько своего сердца отдал заполнить?

 Он тогда прибыл в гостиницу, хотел было что-то сделать, но едва присел на кровать, как силы приказали долго жить в теле, и он проспал до момента, когда его уже стали просить выселяться. Растерянный Фёдор, с трудом вспомнивший, какого черта с ним творится и в какой-то миг решивший, что вчера все задуманное случилось, а он по непонятной причине не принял никаких мер, чтобы окончательно скрыться с пространства Петербурга, с большим усилием извлек из себя способность все же здраво соображать. У него в тот смутный миг совершенно не было физических ресурсов шевелиться, и он просто оплатил еще сутки пребывания, на чем его и оставили в покое.

 Каморку, где он затем поселился, искать долго не пришлось. Петербург полон таких каморок, выбирай в любом месте, каждому по уровню грязи и затхлости. Никто с тебя и про тебя ничего личного не спросит, лишь плати вовремя, ну или не наглей. 

 Так он и перебрался в новое жилье. Вещи Дазая не знал, куда пристроить, потому оставил в гостинице, заплатив за временное хранение, но понятия не имея, сколько это – «временное». Но держать их при себе? Фёдор, перебравшись в новое место, осознал, насколько привык подле себя иметь постоянно Дазая, пусть порой вредного в общении и, как в последнее время, едва ли ясно соображающего, но тут – тишина, и он от нее буквально содрогнулся, испугался почти и наполнился чем-то схожим с ревностью, но и то не она была. Не знал, что это было. Отнятая собственность или что… Но как-то опять больно. Обидно.

 Но если он сейчас поддастся, то сгинут все его думы напрасно, все сгинет, и его память о родителях и сестре. Все, что осталось, что у него точно не могли отнять, а это так важно, эта память о них, святая во всей своей чистоте, вот она и будет с ним. И он ни капли не сомневается в верности своих помыслов. Ни капли, ни капли!

 Добрался до дома. Каждый раз подходил к нему с разных углов. В этот раз, когда пересек Вознесенский мост, не стал сворачивать, дойдя до Екатерингофского проспекта, таким образом оказавшись перед выступающим углом: сюда решил внезапно перебраться Фукудзава, якобы подальше от богемного сердца Петербурга, подальше от шума, в уединение. Правда прежде чем Достоевский узнал о переезде и о новом месте проживания, случилась еще одна цепь событий, от которой веяло пророческой странностью, нервозностью, но в то же время удобством для Фёдора, хотя был момент, когда его сердце едва не пропустило сразу несколько ударов, замерев.

 Когда Фёдор пришел в себя после того вечера у театра, он тут же попытался связаться с Шибусавой, отправив ему записку по прежнему адресу проживания. Домовладелец был человек ответственный и передал послание по новому адресу Шибусавы. Фёдор не знал о хождении его письма, впрочем, если и переживал, что его прочтут, то в самой меньшей степени, ибо прочитать его мог лишь Фукудзава или кто-то из его окружения, но Шибусава никогда не жаловался на то, что его корреспонденцию кто-то трогал, да и содержание было слишком туманным, Фёдор и не додумался бы писать открыто. Но все это не имеет смысла. Важно то, что ответ Фёдор получил, и получил его из… Александровской больницы, где в тот момент пребывал Шибусава!

 Фёдор был дико озадачен сим обстоятельством, напридумывал себе всякого, связанного с тем вечером у Мариинки, и даже в какой-то миг подумал, что Шибусава тоже помешался, как и Дазай, сделал с собой чего, убился, но все оказалось лично для Достоевского, шедшего туда с тяжёлыми думами о том, как будет представлять картину случившегося Шибусаве, куда интереснее и удобнее, что ли.

 Первое, что он узнал о Шибусаве – тот свалился с лестницы, ударившись головой, и разве что не поломался в остальных частях тела. На встречу в гостиную комнату на первом этаже Шибусава приковылял поддерживаемый медсестрой, помощь которой его раздражала, так как он не настолько был обездвижен, чтобы с ним нянчиться. Услужливая женщина, в свою очередь, все пыталась с ним пообщаться очень ограниченным набором корявых французских слов, что Шибусаву смущало, но и заодно придавало ему какой-то особо живой облик, что, глядя на больного, можно было убедиться: помирать не собирался! Да так и было: он мигом, на одном дыхании, высыпал на Достоевского сразу кучу новостей.

 Первая из них прозвучала, словно раскат грома: Фукудзава покинул Петербург. Покинул?!

 Фёдор тогда от такой новости едва плашмя на пол не отправился отдохнуть, его в пору даже было бы напоить чем: зря, что ли, в больнице оказался; только настоящий обморок ему никак не грозил, да и он об этом в тот же миг забыл, ибо больше всего его удивило то, что в нем от такой новости дернулось нечто, что больно походило на облегчение, словно таким образом, не от него зависящим, с него слетела эта необходимость нести другому человеку заслуженную смерть, дабы прекратить свои личные страдания. Фёдор сделался пораженным от этой мысли и не сразу услышал, что этот внезапный отъезд – отъезд с возвращением. Фукудзаву пригласили в Берлин прочесть лекцию о достижениях японской экономики с момента воцарения Мэйдзи, пригласил какой-то давний знакомый, японец, ныне живущий там же в Берлине, отказаться было неудобно, и Фукудзава собрался в путь. Но перед этим случилось то, что и привело Шибусаву в больницу, где он находился в подавленном и в то же время злом состоянии, учитывая, что быть травмированным и без того неприятно, а петербургская больница с ее неповторимым колоритом для иностранца, который едва-едва что-то соображал по-русски, превратилась в то еще испытание на стойкость, но куда больше Шибусаву беспокоило другое, и оно даже затмило все его подозрения и вопросы, что он хотел бы задать Фёдору после того, как все сорвалось, не без его вины, между прочим, хотя Шибусава слишком уж отчетливо помнил, что Достоевский и Дазай пришли с оружием на эту встречу разоблачения. Это другое же заключилось в том, что все это время питавший надежду на то, что Фукудзава не в курсе, что его тайна раскрыта, Шибусава был буквально выбит из колеи тем, что привело его в больницу. А привело его в столь мрачную обитель, как уже известно, падение с лестницы, и все это отчетливо походило на несчастный случай, но Шибусава был уверен (и высказал это в нервном состоянии Фёдору), что нет, не случайно помощник Фукудзавы, Танидзаки Дзюнитиро, что был постоянно при нем, якобы оступился и столкнул его! Столкнул – это не отрицалось, но как столкнул! Не случайно, а намеренно! Шибусава не успел схватиться за перила и слетел с лестницы кубарем. По его словам, у него были все шансы не очнуться после такого стремительного полета. Он очухался, когда его уже осматривал доктор, причем им оказался кто-то из местных жильцов нового адреса обитания Фукудзавы, и он посоветовал отправить его в больницу. Шибусава ударился головой, получил ушибы конечностей, сильно повредил связки на ноге, из-за чего ходьба вызывала у него крайне неприятные ощущения и давалась большим усилием, но жизни его ничего в итоге угрожать и не думало.

 Кроме Фукудзавы, как полагал теперь Шибусава.

 – Он что-то заподозрил! Теперь точно заподозрил! И подговорил Танидзаки-куна спихнуть меня, чтобы насмерть! А еще я уверен, что это произошло на случайно перед его поездкой! А вдруг это не ради чтения лекций? А вдруг…

 За всеми этими «а вдруг», сквозили и страх, и злоба. Шибусава если и сознавал, что Достоевский – очень мутный тип, что надо его опасаться и он что-то темнит, но лучше он, чем теперь Фукудзава, от которого он желал держаться подальше. А еще этот переезд… Шибусава, узнавший о нем и без того слишком поздно, оценил это как уровень нижайшего доверия и еще один повод к тому, что он должен опасаться. И сам набросился на Фёдора с тем, чтобы поскорее любым способом! – любым! – вывести Фукудзаву на чистую воду! Ибо он уже готов устранять свидетелей чужими руками!

 Фёдор был даже несколько смущен таким рассказом. Быть может, Фукудзава правда что-то заподозрил, узнал; может, это падение – не случайно. Только Фёдор все же не так представлял этого человека. Фукудзава точно имел большой опыт посягательств на чужое право жить еще и до Мори, его биография говорила сама за себя: в тот самый особо важный для будущего Японии период революционных волнений он отличился, это было оправдано, а нынче на многое намекало, так что при необходимости кого-то устранить, он бы легко осмелился довести дело до конца и не стал бы оставлять несчастного потом еще и одного, без присмотра, и речь не о медицинской заботе. Так что подозрения Шибусавы имели под собой шаткие основания. Достоевский не озвучил свои размышления, хотя Шибусава и сам поделился с ним тем, что у него за эти дни возникали аргументы и за то, что на него покушались, и против; но он теперь был серьезно взволнован, и даже откровенно корил себя за промах тем вечером у театра, а Фёдор лишь хмыкал про себя, радуясь, что его сейчас не допрашивают.

 Они тогда условились, что непременно исправят свои ошибки и начнут заново, что все разрешат с возвращением Фукудзавы, который должен был прибыть вновь в Петербург еще до конца октября. И в возродившемся воодушевлении Фёдор тогда смаковал вновь свою идею, в меньшей степени горюя об отсутствии Дазая. 

 Мысли его стали выстраиваться в ритм нового плана. Теперь он сделает все иначе. И потому, зная новый адрес Фукудзавы, наведывался теперь к этому дому.

 Достоевский дотошно так попытался расспросить Шибусаву относительно того, с чем связан переезд, свершившийся буквально через день после того, как Фукудзава даже не узнал о том, что ему готовилась пуля в голову, но тот лишь перекривился, сообщив, что его не уведомляли, и таким образом он считает это важным пунктом недоверия себе. Фукудзава снял отдельную квартиру из шести комнат на третьем этаже, при этом своему помощнику предлагал даже остаться там, где он уже жил, что также насторожило, но Шибусава не желал не видеть, что творит его начальник, и снял квартирку победнее и поменьше в другой части дома, и буквально почти сразу – этот полет с лестницы. Танидзаки никогда не был неуклюжим, а тут… И пусть его руки были заняты массой книг, что он забрал из книжной лавке по просьбе Фукудзавы, и тащил их несколько связок один, что его повело, о нет! Шибусава верил, что не просто так повело! Впрочем, вся эта драма Фёдора мало заботила, хотя виду он не подавал.

 Фёдор, пройдя немного по Средней Подьяческой, нырнул в ворота, перед этим выждав, когда дворник, показавшийся мельком, уберется подальше. Фёдор очень уж не желал, чтобы здесь кто-то приметил постороннего молодого человека. Поспешив, он стремительно оказался вскоре на темной лестнице, вида мрачного и неприветливого, и, как можно было бы догадаться, не ведущей в жилье Фукудзавы. В доме селился разный люд, но в той части, где сейчас на лестнице затаился Фёдор, обитали уж самого мелкого пошиба люди. Фукудзава устроился квартировать в другой части дома, вход к нему располагался через парадную со стороны канала. Фёдор, пользуясь тем, что никому раньше времени не попадется на глаза, уже там все осмотрел, но квартира Фукудзавы его нисколько не интересовала. 

 Он стал взбираться выше по черной лестнице, прислушиваясь к разным приглушенным звукам жильцов. Где-то очень громко кричал мужчина, но голос его сюда долетал обрывками, разобрать ничего было нельзя, разве что он был очень зол на что-то. Поднявшись до четвертого этажа, Фёдор постоял немного, прислушался. Соседняя здесь квартира занята не была, об этом обмолвился еще Шибусава, когда рассказывал ему, где заселился; ему предложен был выбор, впрочем, он и не знал, где оно будет лучше, поэтому выбирал наугад. С тех пор, кажется, так никто и не пожелал заселиться. У Фёдора был запасной ключ от жилья Шибусавы. Он сам его отдал с просьбой заходить к нему для проверки, ибо боялся, что кто-то почует, что хозяина нет, да чего предпримет недоброго. Его и без того как неделями ранее опять обокрали, и не хотелось уже в который раз обнаружить, что в твоих вещах кто-то рылся. Утащили серебристый портсигар, которым он не пользовался, так как бросил давно курить, но таскал с собой, а еще двух маленьких нефритовых жаб, которых Шибусава раздобыл еще в Нанкине, суеверно веря, что они приносят ему счастье. После их пропажи он сразу насторожился, а тут вот вскоре и это падение с лестницы… 

 В квартире стояла легкая затхлость, при этом она единственная казалось чем-то таким почти живым на фоне царившего мрака. Фёдор хотел осмотреться. И убедиться, что это место сможет подойти. 

 Да.

 Он оценил маленькую прихожую. Раньше здесь была, судя по всему, перегородка, отделявшая крохотное пространство от кухни. Электрического освещения тут, понятное дело, еще никто не видал, и Фёдор нащупал лампу на маленьком столике, просто зная, что она там. Сам в прошлый раз оставил. Он прошел в комнатку, где старые желтые обои, которые никак не могли отвалиться от стен уже лет так тридцать, в полумраке показались совсем уж жалкими и убогими, разве что общее пространство все же было чистым. Шибусава даже обмолвился, что и выбрал эту квартиру, потому что ему показалось тогда, словно тут лучше убрались. Заполнена комната была аскетичным набором старой мебели, бывшей, возможно, еще старее обоев; картинки какие-то уродские были развешаны, и странностью тут был разве что пристроенный в углу большой японский настенный календарь, украшенный незамысловатыми литографиями, явно созданными без вдохновения, а более обжиться Шибусава здесь и не успел. Тут была еще одна крохотная комнатушка, предполагаемая спальней. Там хранились так толком и не разобранные Шибусавой вещи. Фёдор лишь мельком заглянул туда: на первый взгляд все на месте, да и он сразу был уверен, что никто посторонний и не думал сюда соваться. 

 Фёдор затворил обратно дверь и снова осмотрелся.

 Да.

 Здесь. 

 Фёдор уже решил. С Фукудзавой он покончит здесь. Как его заманить сюда, Фёдор еще успеет обдумать, но важно само место. Шибусаву, судя по прогнозам, самое раннее – через две недели отпустят, а Фукудзава должен будет вернуться сюда раньше. 

 Достоевский осматривал эту мрачную квартирку, куда с улицы проникал лишь холодный осенний сумрак, и почти с удовольствием думал, что он, несмотря ни на что, снова совсем близко рядом со своей идеей. Его даже посетила несколько безумная, но сладковатая мысль: проявить нахальство и не просто схитрить, чтобы заманить Фукудзаву, а практически прямым текстом написать ему, что он все о нем знает и необходимо разрешить сей вопрос. И в этой мерзковатой квартирке он и будет его поджидать. 

 В сей раз Фёдор уже не собирался прибегать к пистолетам. Пистолет в данном случае едва ли вытеснит из груди всю боль о мирской несправедливости. Нужно что-то иное, по-иному должна будет свершиться смерть. Фёдор хотел буквально ощутить ее, но сомневался, что будет в состоянии, скажем, придушить крепкого мужчину. Самым удобным будет ударить его чем-то тяжелым, и ударить так, чтобы он и не успел среагировать. Бить лучше чем-то таким, что больше всего позволит хотя бы оглушить с первого удара, чтобы, если что, можно было бы легко добить. Фёдор перебрал в голове разные варианты, но ничего проще топора не сумел сообразить. Он помнил свой разговор с Дазаем, когда впервые посвятил его в свою идею, и тогда он просто пошутил про топор, а сейчас чуть ли не осязал уже его гладкую рукоять у себя в ладони. Ему показалось, что он будто бы слышит, как кровь капает на старые половицы, и сладость этого тишайшего звука возжелалась до невозможности! Скорее, скорее бы со всем покончить! Как он хочет со всем покончить, все это выдрать из себя! Умертвить зло, умертвить его символ и дать душе что-то новое! Он ничего тем не исправит, но разве он не заслужил отдушины? Разве настрадавшийся человек не волен выкрикнуть, что все познал, и теперь его сердце ледяное, и пусть все горит вокруг огнем! Только так все очистится. Все дурное и больное. Фёдор устал болеть, он всю жизнь болел. Несознательным ребенком он заболел, не понимая, почему кончилась их добрая жизнь в Москве, и он день за днем наблюдал слезы матери и сестры, не сознавая, почему вынужден был потом скитаться с сестрой, сознавать свое одиночество на чужбине и видеть там же потом, как самый родной его человек угасает в муках. Сколько эта несправедливость его будет преследовать? Он невыносимо устал, он хотел хоть чего-то, и сейчас озлобленно смотрел сквозь окно на улицу, желая уже избавиться от своего разъетого горечью сердца и вставить новое, каким бы оно потом ни оказалось… А затем!

 Наверное, отправится в Японию. Он получил уже ранее приличную сумму переводом от Валентина, как того и хотел, у него хватит средств уехать туда, он придет к сестре, а там уже и будет думать, для чего еще сгодится его жизнь. Как-то просветлел даже от этой мысли: о такой вот встрече между земным адом и подземным раем, но внезапно вдруг насторожился и уставился на дверь, ведущую в спальню. Ему показалось, будто она приоткрылась сама по себе, он метнул в сторону взгляд, решил, что сквозняк, но внезапно стал видеть: дверь и правда приоткрылась, а оттуда показалось что-то бледное, что-то слишком знакомое, но не вышло на свет, а смотрело из темноты на него, и Фёдор в ужасе, хватающем за горло, разглядел искаженное болью лицо сестры, при этом оно точно было мертвым! 

 Там, из-за двери выглядывала мертвая Дуня! Ее пальцы вцепились в грубо обтесанное дерево, сжимали его, словно изломанные; она стояла и смотрела на него с открытым ртом, как будто он не мог у нее закрыться из-за мертвенного окоченения; ее глаза расширены были, она был жутко уродлива в таком своем облике, и смотрела прямо на него, и… Вдруг начала мотать судорожно головой, но более не шевелилась, и она как будто силилась что-то крикнуть, и в миг, когда Фёдору показалось, что он услышит голос из ее давно уже разложившегося на самом деле горла, он с истинным воплем ужаса бросился прочь, забыв даже запереть квартиру.

 На пролете третьего этажа он споткнулся и едва не полетел кубарем вниз, но страх проломить себе голову подобно Шибусаве его слегка вернул в действительность, и Фёдор замер, чтобы отдышаться и прийти в себя, соображая, что сейчас с ним приключилось.

 О нет, он не верил в призраков. Не увлекался этим модным спиритуализмом, хотя вполне мог тому поддаться, но такие вещи его не интересовали, и он с уверенностью мог себе заявить, что это просто ему примерещилось. Никого там не было, Дуни просто не могло там быть. Она мертва, а мертвой за все это время никогда его так не посещала, это просто видение, воспаленное видение, но… Достоевский не мог не пугаться того, что видение это было слишком живым. Он уверил себя в том, что это видение, но перед глазами так и плясало словно выбеленное уродливое лицо Дуни из полумрака. Это точно ее лицо, пусть она и не была никогда такой при жизни, он всегда мнил ее редкой красавицей, но не мог не сознавать, что в том видение все же была она. Почему ее образ пришел таким искаженным?

 Фёдор сидел на ступеньке, поставив рядом лампу, которую случайно с собой прихватил и едва не разбил, грозясь устроить пожар; он пытался размышлять, но на самом деле он выжидал. Он боялся, что сейчас может последовать припадок или что-то еще. Он прислушивался к себе, искал знаки; это помутнение, словно отвлечешься на миг и теряешь связь со всем окружением, но пока что грязная черная лестница не исчезала, не становилась какой-то иной лестницей. Он оглянулся несколько раз, словно ожидал, что сейчас сверху за ним придет Дуня, но никто не шел, даже в квартирах других жильцов как будто было все тишайше тихо. 

 Все еще испытывая страшную обескураженность из-за случившегося, Фёдор вернулся наверх, мельком заглянул в квартиру, совершенно пустую, спешно вернул погашенную лампу и быстро запер дверь, начав спуск вниз.

 Не мог не ощущать давящего чувства призрачного преследования. И когда уже хотел выйти на освежающий воздух улицы, вдруг замер. С ужасом, что охватил его сильнее, чем в пустой квартире Шибусавы.

 Что Дуне надо было от него?! Что она столь омерзительно пыталась ему передать? Единственная мысль, что первее всех, словно намеренно, словно служа доказательством, всплыла – он ошибается. Он не должен был до такого дойти. И то, что случилось тогда у Литовского рынка, это не просто случилось, это будто бы отвело от него беду, что могла бы произойти, но, Боже, разве Фёдор мог в такое поверить? Он уже давно отогнал от себя сомнения, даже помыслы о том, чтобы думать о сомнениях, все ушло прочь, и сейчас он был куда больше в себе уверен, ничего не желал, и хотел все довести до конца, а еще и доказать! Доказать себе и доказать Дазаю, и сделать это и ради него тоже! Фёдор ведь не только о себе думал! Тогда в детстве, когда они встретились, когда он выслушал его, его сердце впервые смогло к кому-то потянуться, найти отклик, он никого себе ближе не признавал и не признает, и это все и ради Дазая тоже! Он ведь понимал, он знал и был готов, но сделался слаб, ибо многое размягчило его сердце, а так нельзя! С Фёдором такого не случилось. Он не давал так поступать с собой людям вокруг, это сбило бы его! Никому, никогда! И нет, Дуня не могла прийти к нему с таким посланием, ее призрак не может быть столь жесток! Сестра его любила, она бы поддержала, она бы утешила. Приняла бы или нет… Какой смысл, она мертва, и что-то же должно свершиться во ее имя! А призрак ее… Это все ложь! Это не она, это не сестра, а что-то иное, столь же нездоровое, как и все вокруг, и он не позволит ничему себя смутить!

 Фёдор, внушив себе здравые, как он определил их, объяснения, однако не мог ответить на один очень насущный вопрос: почему столько боли сейчас причиняли слезы, которые он вытирал яростно рукавом, едва они начинали скапливаться. Что за черт вообще, чего он стал реветь? Это все мерзкая слабость, коей не должно быть! Но слезы с чего? Это… Он что, себе врет в чем-то?

 Фёдор стремительно вышагивал в сторону набережной, торопясь, сам не зная куда; помчался, плохо сдерживая всхлипы, толкнул какую-то молодую девушку, уронившую тяжелый сверток, что она несла с собой, он развернулся в испуге глянув на нее и решив, что это сестра, крикнул ей что-то, сам не понял что, на извинение мало походило, и бросился идти дальше, как вдруг ощутил, что его нагнали и перехватили.

 В первый момент он решил, что призрак его достал.