В день своего возвращения в Москву Валентин и знать не мог, что тогда же прибудет поезд в Петербург, и из вагона на платформу Николаевского вокзала выйдет Фукудзава Юкити в сопровождении своих нескольких помощников, включая всегда бывших при нем Танидзаки Дзюнитиро и Ёсано Акико.
Об их возвращении весьма стремительно зато узнал Фёдор.
Он по-прежнему следил за квартирой Фукудзавы, на этот раз ведя себя куда осторожнее и тщательнее маскируясь, стараясь выглядеть каждый день иначе, чтобы никто не приметил, что некий молодой человек тут шастает с подозрительными целями. С Шибусавой Фёдор прекратил всякое общение, не намереваясь более ему что-то раскрывать. Действовать он собирался один, это стало особо важно для него. Он мог терпеть рядом с собой Дазая, но сейчас тихо ненавидел его, точно даже не объясняя себе на то причину.
Фёдор, зная время движения поездов, появлялся примерно в нужном промежутке вблизи дома Фукудзавы, бродил по округе, по несколько раз заходя в разные магазины и покупая что-нибудь. В основном сладости, везде приговаривая, что сестра его их очень любит. Однажды даже заболтался с одним приказчиком, а потом переживал, что мог сболтнуть лишнего. Нет, он не рассказал о жизни с сестрой в Японии, вообще ни слова об этой стране не произнес, но дошло до того, что к Дуне этот молодой, хоть и не особо приятной наружности мужчина, чуть ли не свататься был готов, наслушавшись о ее достоинствах, и Фёдор пообещал ему даже, что пришлет сюда как бы ненароком сестру, авось, познакомятся.
Только потом к нему приходило осознание, что что-то не так в этих его разговорах, только потом он словно бы вспоминал или даже утверждал себе, что все это неправда, и Дуня мертва уже почти как восемь лет. Эта мысль словно бы лишала тело способности двигаться, и Фёдор не мог понять, почему он мнит ее живой, зачем все это делает, и почему все чаще задает ей вопросы странного характера о каких-то ее сомнениях и о том, почему она так грустна и злится даже.
Ругался с ней мысленно. А потом снова шел к дому Фукудзавы, тщательно изучал округу и двор, проникал туда в потемках, стараясь проскакивать так, чтобы никто: ни жильцы, ни дворники, ни случайные прохожие даже не приметили его.
При этом жутко опасался снова наткнуться на Валентина. Фёдор после той неприятной встречи с ним понятия не имел, в Петербурге он или в Москве, что с ним… Близ салона на Невском он как-то рискнул мелькнуть, но видел лишь клиентов. В эти дни встреч в музыкальном салоне не собирали, было тихо. Он прогулялся к дому на Фонтанке, где стал всматриваться в швейцаров и дворников. Первый показался ему из новых: лицо незнакомое, и такие густые брови точно бы запомнились, так что Фёдор, рисуясь скромностью, решился именно у него поинтересоваться, бывает ли дома Валентин Савин, на что получил ответ, что барин отбыл в Москву, наказав пустить завтра горничную, что должна будет прийти, услуги ее оплачены. Эта новость облегчила нервы, и Фёдор решил не думать о Валентине вовсе, к тому же он до сих пор ощущал себя премерзко с того раза и изо всех сил ругал Валентина, вспоминая каждый его грех, раздувая то, что грехом и не являлось, гоня от себя все то, что когда-то в детстве заставило довериться ему и полюбить среди того одиночества, что его постоянно сковывало.
О том, что Фукудзава вернулся, Фёдор узнал, приметив сначала вечером свет в окнах, а затем увидев, как утром следующего дня Фукудзава вместе с молодой японкой, что постоянно при нем была, куда-то отправился, наняв извозчика.
Так как Фёдор по-прежнему намеревался использовать квартиру Шибусавы, он решил аккуратно выведать, сколько незадачливый квартирант еще пробудет в больнице. Ему лишь ответили, что пока что японский господин на выход не готовится, во всяком случае, с их стороны на то указаний нет, проще увидеться с ним и уточнить. Видеть его Фёдор не собирался. Он намеревался поторопиться.
Достоевский, пока было время, обдумал много вариантов, как заманить Фукудзаву. Привлечь Шибусаву (что сразу отбросил), написать письмо с какой-нибудь просьбой от лица Шибусавы (и это не подходило), Фёдор вообще даже мысль о Шибусаве стал считать чем-то инородным в своей идее и ее свершении. Он думал просто набросать анонимную записку, но потом задумался о том, что записка – это улика. Была также идея с запиской на японском от якобы Мори Огая, точнее его призрака, что точно бы поставило Фукудзаву в тупик, но это все казалось ненадежным, и тогда Фёдор решил действовать проще.
Самому увести его в квартиру, назвав одно заветное имя «Мори Огай», услышав которое, Фёдор не смел сомневаться, Фукудзава не сможет уже хладнокровно сбежать от приставшего незнакомца, а там уже нагнать тумана, импровизировать и держаться твердо, чтобы показать все серьезность намерений. Фёдор не боялся себя тем скомпрометировать, скорее таким образом решил себя отрезать от пути назад, отчасти выдав свои причины, но подцепив, и тем самым завлечь жертву в сети. Сложность была лишь в том, чтобы удачно выбрать время и не иметь свидетелей.
И буквально на следующий день после возвращения Фукудзавы, когда Фёдор по своему обыкновению читал утренние газеты, он увидел то, что позволило ему обозначить для себя второе начало и одновременно конец его идеи. Фукудзава едва появился в Петербурге, а профессор Шемяков, так и не оставивший с ним дружбы, уже снова организовывал благотворительный научный вечер, посвященный, как всегда, востоковедению, у себя дома, где в списках лекторов значился господин Юкити Фукудзава. Фёдор давно уже не видел таких объявлений, хотя прежде пробегался по ним глазами, а тут – Шемяков, словно специально его ждал, может, даже знал, когда тот точно вернется. Так или иначе, вечер должен был состояться в понедельник, то есть послезавтра в аж в три часа дня. Обычно назначалось время более позднее, но, возможно, у хозяина были еще какие-то дела, но это было менее важно. Памятуя о том, что на такие встречи Фукудзава ездил один и возвращался провожаемый лишь Шемяковым, Фёдор решил попытать удачу! Он будет ждать! Повезет или нет… Ох, как бы хотелось, как он замучился ждать! Но иных вариантов, где бы он мог постараться незаметно увести Фукудзаву, который редко все же мелькал один, он удобных не видел, а ждать уже не было сил.
Он решил. Послезавтра. Он подготовится и будет ждать. А если все не сложится, а такое может быть, то… Фёдор ощутил в тот миг болезненную задумчивость. Неужто он откажется? Откажется?! Он с таким испугом задал себе этот вопрос, потому что в отказе сквозила эта мерзкая слабость, которой поддаются все, внезапно осознав, что можно сдаться, что можно ничего не делать, особенно если при этом страшно. Он так разозлился на себя! Страшно? Да никогда ему не было страшно! Он уже испытал себя в тот вечер, когда был вместе с Дазаем. Ни капли страха! И если бы Шибусава все не испортил, если бы Накахара, черт его возьми, не явился, то он бы не струхнул – все довел бы до конца! И сейчас! Любой ценой! Схитрит, постарается! В конце концов, удачной возможности можно ждать вечно! При нем будет топор! Он сделает все быстро! Не нужно будет слов! Он более не собирался ничего объяснять Фукудзаве, ибо если он виновен, то и сам должен сознавать, что кара однажды нагрянет, любой преступник должен сознавать, что за преступлением следует наказание, и не обязательно по суду, оно может быть иным! И вот, Фёдор станем им! И он уже думал о том, что не важно ему, узнают все или нет! Уже не важно. Это лишь его личное. Ему не нужен весь мир, не хочет он свою идею выставлять на суд да обозрение, как предполагал ранее, много найдется иначе умных, но совершенно не понимающих, какие чувства в нее вложены! Он просто сделает это для себя, чтобы себе доказать, что может, что облегчит свою душу, что принесет покой своей семье и себе, расправившись с тем, что является источником людских страданий. И это для Дазая тоже! О нем он не переставал думать; да, и для Дазая!
Никаких сомнений.
Выжидая заветного часа, Фёдор совершал свой привычный променад, даже сосчитав шаги до дома Фукудзавы по одному из маршрутов. Вышло семьсот тридцать. Он задумался над этим количеством, но ощутил в этом лишь нечто лишнее для своего дела. Он, как всегда, следил за домом и покупал сладости сестре. Фукудзаву видел лишь однажды, когда тот возвращался откуда-то пешком, но шел не один, с каким-то мужчиной, местным, судя по всему. Они прошли в дом, а минут через тридцать мужчина вышел, взял извозчика и скрылся. Фёдору было все равно, кто он.
За день до намеченной даты он снова отправился ранним утром, выбрав без всякой мысли один из привычных маршрутов, окинул взглядом местность, все просчитав, обдумав свои слова, и, перейдя через Фонтанку, направился опять покупать сладости в новое место, которое приходилось искать каждый раз все отдаленнее от того самого дома, что стал для него почти что символом изменения собственной судьбы.
По пути Фёдор мысленно спрашивал у сестры, что бы она в этот раз хотела. Где-то отдаленно, когда он покупал пряники, сознание, будто бы противясь, внезапно прорвало завесу, крикнув ему о том, что сестра мертва, но он в раздирающем испуге попытался отшвырнуть от себя рациональность прочь; стремительно выбежал на улицу, едва не угодив под экипаж, который промчался на большой скорости, но даже не испугался того, потому что мысли о сестре его устрашили сильнее, и он в растерянности побрел по дороге, уверяя себя в том, что завтра все закончится, все успокоятся: мертвые и живые, все станет легче.
Он зачем-то зашел в мелочную лавку, когда приметил ее вывеску, на которой увидел странное изображение полураздетой капусты. Ему ничего здесь не надо было, но он шарил глазами, словно искал капусту, которую увидал, а попадались то пироги какие-то засохшие, огурцы соленые, мотки ниток и иголки к ним, одинокая упаковка «Голубого мыла», затерявшаяся как бы случайно среди низкого относительно ее статуса «казанского» или фабрики Чепелевецкого и всякого прочего мыльца; разной длины свечи, хлеб, который вероятней всего попахивал продающимся здесь же керосином; соленая рыба, дешевая колбаса, тоже пряники, но явно не такие свежие; карамель в банках, в них же – варенье неизвестного происхождения, кажется, малиновое; сахарные головы торжественно высились в уголке, а там же чай. Дешевый, не в тех красивых банках и упаковках, в которых продавался товар Торгового дома «Нефритовая цикада». Фёдор нахмурился, словно разочаровался в том, то не нашел нужный чай и, пока его ни о чем не спросили, поторопился выйти, столкнувшись с мальчишкой лет тринадцати, который служил у хозяина в качестве вольного раба; он, видно, вернулся с какого-то задания и, довольный, сжимал в руке монетки, что перепали ему на чай, а заодно послужат и жалованием, ибо едва ли этому мальчонке что-то платят. Фёдор припомнил, что тоже прислуживал в Камакуре в разного рода местах, но скорее из любопытства к самостоятельности, нежели из-за денег, которые им с сестрой и без того высылались регулярно. Зачем он это вспомнил?
Фёдор побрел дальше по серой улице, засматриваясь на разного рода вывески скромных булочных, мясных магазинов – с их вывесок угрюмо пустыми глазами взирала какая-нибудь животина, точнее лишь ее голова; потом замелькали вывески банковских контор, кредитных учреждений, страховых обществ – Фёдор не вникал в суть того, что видел, ощущая из настоящего лишь пронизывающий октябрьский холод, но куда страшнее ощутилось одиночество средь улиц, полных вроде бы людьми. Фёдор, прижимая к себе пряники, в какой-то момент даже огляделся. И правда. Вокруг люди. Или тени от этих людей? Вон их сколько, теней! Он ускорил шаг, боясь, что может внезапно сам стать тенью. Он не знал, почему именно люди становятся тенями, но подумал, что это обязательно от чего-то плохо, а сколько плохого было с ним! Боже, сколько всего плохого! Почему так? Неужели и он в тень облачится?
Он все шел и думал, спасется ли он завтра?
Не сознавал особо, где идет. Все улицы Петербурга внезапно будто бы стали одинаково-запутанными: как на кладбище, где вроде бы столько разных памятников, но ты все равно теряешься на этих дорожках. Он брел и в какой-то момент в самом деле решил, что, наверное, он на кладбище, чего жутко испугался и зачем-то перехватил мелькнувшего, словно призрак, ваньку, забравшись в его до дрожи влажную, словно от тумана, призрачную повозку и при этом ничего не сказав.
– Куды везти-то, а? – нетерпеливо спросил оглянувшийся на него паренек, наверное, не особо старше самого Фёдора. А тот без всякой мысли ответил:
– Отсюда подальше… Прямо езжай.
Фёдор с чего-то решил, что если ехать прямо, то он обязательно уедет из этого призрачного города-кладбища. Парень пожал плечами, мол, и не таких странных видали, и пришпорил свою лошадку, помчав в самом деле куда-то прямо, и Фёдор понятия не имел, как далеко это «прямо».
Они проехали Варшавский вокзал, промчались мимо монастыря, когда парнишка все же решил переспросить: «куды ж дальше-то?», и Фёдор, очутившись в совершенно незнакомой местности, о чем он призадумался еще в момент, когда они пересекли Обводный канал, но не вразумил, помолчав и поозирвшись, таки остановил его, заплатил, все также изучая местность вокруг, и побрел в непонятную сторону наугад, отдаленно понимая, что оказался где-то на окраине Петербурга, но где?
Он хотел было идти назад, но тут приметил чуть дальше блеск – совсем чужеродный на фоне мрачной прохлады, что зависла угрюмо над городом. Кресты церкви блестели, и Фёдор в тот момент испытал щемящее и странное сомнение. Блеск показался призрачным, словно не из этой жизни.
Стоило, наверное, уйти отсюда, но Фёдор все же прошел дальше, к некоторому удивлению своему, обнаружившись на Митрофаниевском кладбище. Смущенный таким исходом, он пошел по дорожке в направлении храма, что дал название кладбищу, некогда созданному для упокоения погибших от эпидемии холеры. Фёдор припомнил это из рассказов Валентина, знавшего всякие такие исторически особенности. Бывало, в Песно он рассказывал разного рода страшные или фантастические истории, основанные на городских рассказах. Валентин их превращал в некоторое подобие сказок, и они теряли свою мрачную реалистичность, превращаясь в увлекательное времяпрепровождение. Но стоя сейчас здесь, Фёдор ощущал лишь глубокое угнетение видом многочисленных крестов и надгробий. Странно было из центра города внезапно оказаться в таком месте, учитывая, что он с кладбища-то и хотел сбежать.
Кажется, он немного пришел в себя и решил уже было уходить, но в этот раз внимание его увлек выход людей из церкви. Выносили гроб. Небольшая кучка скорбящих в немом молчании последовала за ним. Среди них больше всего выделялась совершенно поникшего вида женщина, закутанная полностью в черный вуаль; она шествовала за гробом, а в этот момент ее за руки пытались поймать трое ее малолетних детей, но она будто бы и не замечала их существования, они цеплялись за юбку ее платья, а она, словно это не имело значения, продолжала идти. Один ребенок, мальчик, принялся реветь, но и тогда не последовало никакого внимания. Кто-то из взрослых попытался его перехватить, но он все равно желал дотянуться до матери.
Фёдор, наверное, из любопытства последовал за ними. Он шел чуть в стороне, пробираясь через старые захоронения, боясь помешать чужой скорби. Его поражало молчание, что так и витало над небольшой процессией. Всхлипы ребенка быстро затихли. Гроб уже собирались опускать, как женщина вдруг подалась вперед, подтащив ко гробу детей и громко произнесла:
– Запомните! Запомните! Это он испортил всю вашу жизнь, потому что был никчемный! Он всю мою жизнь поломал, а я! Кем бы могла стать я! Он вас сделал несчастными, а теперь, умерев, прочертил нам путь в эту же могилу! Потому что теперь нам некуда будет идти, только на улицу! Запомните! И когда будем на улице умирать, помните, что это все он!
Она вдруг горько зарыдала, но будто бы не по покойному, а по своей давно уже упокоенной жизни. Дети перепугались пуще прежнего, рыдающая их мать упала на холодную землю, и ее оттащили. Она не сопротивлялась, но выла все громче, а потом начала сыпать проклятиями в сторону мужа, которого опускали в могилу и стали закапывать. Слова ее были грубы, но их вырывала глубокая и горчайшая обида, отчаяние, безысходность. Детей отвела подальше какая-то женщина, а вдову уже не пытались угомонить, позволяя сотрясать застывший воздух своими криками. Фёдор смотрел на это со сломленным ощущением. Он все не мог понять… Как это, неужели это так страшно? У этой женщины никого нет, кто бы ее утешил. И она сама была на то неспособна. Фёдор подошел поближе, но к ней самой не решился приблизится. Оказался рядом с пожилой сухонькой женщиной, оттащившей детей в сторону, и те теперь в испуге следили за матерью, которая постепенно затихала просто от отсутствия сил, но при этом не прекращала проклинать усопшего.
– Вот куда же она теперь, – запричитала старуха. – И эти… Почти сиротки!
– Кем был покойный? – осторожно спросил Фёдор, немного испугавшись своей наглости, но старушка только зацокала от будто бы ей привычной уже жалости.
– Да кем… Чиновник был мелкий, пьяница, – она мельком глянула на Фёдора. – Со службы выгнали, и он пристроился тут вот рядом в доме призрения для инвалидов дворником, да только и эти гроши пропивал. Вот-вот хозяйка жилья их не выдержит и выставит, точно выставит за неуплату! А ведь даже похоронить не на что было по-человечески, ладно, хоть копейку дали благотворители богадельни, да и то ж, одна показуха! И поминок не будет.
Фёдор глянул в этот момент на детей. Они сбились в кучку. Старшая девочка и погодки мальчик с девочкой, судя по виду. Совсем тщедушные. Фёдор вопросительно уставился на упаковку с пряниками, что он до сих пор таскал, и протянул их детям, которые сначала шарахнулись в сторону, но, поняв, что их угощают, взяли по одному прянику. Фёдор отдал им остальные, которые они тут же запихали себе в карманы. Большую часть при себе оставила старшая девочка, взяв на сохранность долю брата – у того в слишком легкой для октября курточке и запихать некуда было.
Фёдор огляделся вокруг, невольно зацепившись взглядом за тусклый блеск крестов в стороне. Гадкое чувство отчаяния засаднило. Почему все, что призвано приносить утешение, в действительности не несет его? Не срабатывает, не утешает, не облегчает? Хотя бы на каплю? Или для этого надо что-то иметь еще в себе? Он глянул на эту осиротевшую семью, которая, видимо, никогда и не была счастливой, и не мог понять, откуда бы они могли взять что-то, что позволило бы им держаться. А его семья? У них было, за что держаться? Он не мог точно знать. У него была сестра, любившая его, и он любил ее. Была любовь, но и она не спасла ведь! Фёдор ощутил острый приступ отчаяния, который прежде его никогда не посещал. И он задумался: где же спасение? В чем? В том, что он собирался сделать? Но он еще не сделал. А если там, на той стороне его выбранного спасения и пути ничего нет? Да не может быть! Где-то же должно быть! Хоть что-то! Он не видит, не видит ничего, не знает, где искать, а ведь вроде бы знал. Еще в Хакодатэ знал… И потом – знал. А сейчас – ничего не знает. Лишь то, что жизнь несправедлива, и он ничего с тем не поделает. Но есть, кто этого и не замечает. И не понимают, как люди порой несчастны и не виноваты в том. Любовь не спасает, иллюзия лишь, ничего не спасает. Так в отчаянии и остается ожидать смерть.
И то ее достойно не дадут встретить.
Фёдор в резком порыве приблизился к притихшей вдове и обратился к ней:
– Как вас зовут?
Она подняла на него глаза. Сквозь вуаль ему показалось, что на него смотрит еще относительно молодая и по-прежнему привлекательная женщина.
– Катерина Ивановна, – она это пробормотала просто как ответ на вопрос, не задумываясь, к чему ее спросили.
– Катерина Ивановна, поднимайтесь. Не пугайте своих детей, куда ж они без вас, надо вставать.
– А со мной? В могилу, что ли, тоже? – спросила она совсем тихим голосом. – Отец вон их. Уже там. А его и помянуть, пьяницу проклятого, не на что будет. А они… Да нам не на что даже уехать отсюда! Вот смешно! Смешно! Смешно же?
– Пойдемте, я отвезу вас домой.
– Домой? Да нас, гляди, на днях погонят из дома этого!
– Но не здесь же оставаться сейчас.
Вдова как-то странно в него вперилась взглядом, будто до этого врага зрила, а сейчас удивилась. Она поднялась все от того же бессилия: ее заставили подняться – она просто подчинилась. Он повел ее, держа под руку, оставив детей на попечение старухе; они вскоре вышли за пределы кладбища, женщина все косилась на Фёдора, будто ждала, что он ее сейчас обманет, но он в самом деле нанял сразу двух извозчиков, в повозку одного пристроился с ней, а другую заняла старуха с детьми, которые жадно подъедали его пряники.
Фёдор был удивлен, когда узнал, что живут они совсем рядом с ним, в доходном доме Козеля на Казначейской. Вход был со двора. Вперед них прошла старуха и стала подниматься по лестнице, подгоняя детей. Фёдор и Катерина Ивановна замыкали шествие. Она поднималась тяжело, кажется, у нее была чахотка, судя по тому, как она кашляла еще в повозке и как раскашлялась в районе третьего этажа. Ее слегка отпустило, и она вроде бы смогла добраться до самого верха, но снова зашлась страшным кашлем, так что осела и встать уже не могла. На ее черных одеждах плохо виднелась кровь, но именно она запачкала ткань. Фёдор попытался помочь ей подняться, и тут им навстречу выбежала молоденькая девушка, младше его, она бросилась к ней, а Катерина Ивановна вдруг сквозь кашель запричитала:
– Сонечка! Все! Схоронили твоего несчастно отца! А ты ж… Тебя не было! А где ж ты… Все из-за меня, из-за меня! Соня! – она разрыдалась.
– Катерина Ивановна, поднимайтесь, поднимайтесь! Пойдемте. А вы? – она глянула на Фёдора.
– О, Сонечка! Этот добрый молодой человек нас привез! Как ж смешно! Даже вернуться не на что было! Даже помянуть его не на что.
– Я все приготовила, Катерина Ивановна, у меня было немного денег! Стол есть, скромный, но есть! Пойдемте. И вы, – она обратилась к Фёдору, – идемте.
– Ты накрыла! Деньги? Да что ж это за деньги! Я ж заставила тебя их так добывать! Сонечка!
Соня, словно не слушая ее причитаний, повела ее в квартиру, пространство которой в осеннем мраке казалось еще мрачнее. Бедность была не то чтобы поразительной, скорее просто очевидной. Здесь даже закладывать нечего. Грязь и беспорядок, ободранная мебель, драная занавесь, отделавшая кровать от остальной части помещения. В центре сейчас был стол, накрытый очень скромно для поминок, организованных впопыхах. Фёдор, однако, не стал отпираться. Решил остаться с этими людьми. Соседка тоже с ними пристроилась. Катерина Ивановна так была тронута стараниями своей, судя по всему, падчерицы, что не переставала одновременно и восхищаться, и страдать. Фёдор не понимал ничего, пока соседка ему не шепнула, мол, девушка эта, дочка покойного, с порченной репутацией, а мачеха ее и есть тому вина. Слухи вроде бы, но глядя на ее причитания, как не поверишь.
Фёдор посидел немного, почти не притронувшись к еде. Отвращения у него не было, ему просто было неловко, он выпил лишь водки, да сжевал какие-то кусочки рыбы. Надо было уже уходить, и он попытался извиниться.
– Да куда же вы! – впилась в него Катерина Иванова. – Останьтесь! Вы были сегодня так добры! Господи, столько доброты сегодня! И Соня! Ты! Неужто совсем на меня не сердишься?
– Да что вы, Катерина Ивановна…
– Ты не сердись, я… Да как вот оно! Не сердись! Ты оставайся с нами! Я ж работу найду! Я ж не какая-то там, я ж как-никак училась! Вот и сама буду учить! Наймусь, да хоть шить! И ты, Соня, хватит! Будешь с нами, всем вместе легче! Не надо больше, не уходи никуда. Сегодня вот этот человек по-доброму ко мне обратился, и как-то легче стало! И ты, Соня! Все легче. Продержимся. Так вы! Вы все же уходите?
Фёдор в самом деле хотел оставить уже их, чувствуя себя лишним.
– Я потом еще к вам зайду, – зачем-то ляпнул он. – А пока, – он вдруг стал рыться в своих карманах, выудив оттуда все имевшиеся при нем в данный миг деньги, коих насчиталось семнадцать рублей и десять копеек. – Вот, возьмите пока что.
– Да вы с ума сошли! – закричали обе женщины, не зная, как в такое поверить.
– Нет-нет. Я не пропаду, а вам сейчас надо. Пока вы не устроитесь работать, детям ведь надо что-то прикупить, неважно они одеты, а тут зима близится, – добавил он, чтобы напомнить им о том, насколько насущны эти вопросы, нежели гордость. – Забирайте. Это немного вам поможет. И… Я завтра зайду еще к вам. Оплачу долг за проживание.
– Вы что ж, ангел какой к нам спустились? А ведь точно! – заплакала Катерина Ивановна, но уже без истерики, как-то светло.
– Нет, я…
Фёдор не знал, что ответить. Не знал, из чего родилось у него желание что-то сделать для них. Может, причина была в том, что никогда ничего подобного не делал, но он видел, как у них лица светлели, как будто он дал смысл жить дальше, и испугался такой миссии, но денег и правда не было жаль, это были деньги из тех запасов, что он сам некогда заработал уроками и переводами.
Его пытались еще удержать, они, внезапно охваченные мерцанием счастья в огромном облаке скорби, не могли представить, как отблагодарить его, но Фёдор как будто ощущал, что ему достаточно облегчения от того, что он смог немного развеять мрак, растереть его до блеска, что привлек его на то кладбище.
Он вернулся к себе. Ему надо было подготовиться, завтра, по окончанию дела, он намеревался убраться отсюда, нужно было собрать вещи, затем же он рассчитывал отправиться куда-нибудь на окраину Петербурга, переждать там, а после покинуть страну совсем. Надо поторопиться забрать из банка остатки денег, что ему дал Валентин.
В легкой растерянности, сопровождаемой давящей странной сумятицей внутри, Фёдор взялся без промедления завершить все приготовления, намереваясь провести предстоящий вечер в покое, что поможет ему собраться с силами для последнего рывка к своей идее.
Вечер так мерно тёк в холодной каморке. Отвратительное место, но в такой обстановке ему было легче, как будто мышцы тела даже расслабились, и потому сделалось вдруг неуютно от того, что он завтра собирался сотворить. И так сильно задумался… Испуганно задумался. Думал о сестре, о Дазае, о Валентине. И почему-то все хорошее думалось ему.
Он полез в чемодан, где со дна достал узелок, в который был завернута старая книга. Он почти не прикасался к ней с момента, когда покинул Японию, никому не показывал, кроме Дазая однажды. Это было Евангелие его сестры. Фёдор хранил его для себя как символ того, что давало Дуне силы, но сам не знал, как найти их во всем, во что верила она. В его душе всегда теснились сомнения, которые возникали в момент, когда он до боли в глазах всматривался в окружающий мир. В книгу между страницами было запрятано несколько тетрадных листов; перебрав их, Фёдор выудил один, как и все другие исписанный от и до ровным почерком его сестры; на этих листочках она записывала кратко свои мысли и ощущения, свое восхищение той бездонной любовью к людям того, кто готов был принять и принял на себя чужие грехи, и Фёдор впервые задумался о том, что доброта его сестры исходила из этой веры. Мысль поразила его одним ударом, ясность которого заставила сердце вздрогнуть.
Он, однако, стеснялся читать столь интимные мысли сестры и лишь болезненно вздохнул. «В несчастье яснеет истина», – записала Дуня после слов о том, как страшится остаться без веры, и Фёдор еще больше растерялся. Словно вспомнил ее слова на самом деле, о чем она говорила ему, пытаясь таким образом поддержать в момент, когда сознавала, что однажды оставит одного. Эта любовь сестры – поразительное и теплое чувство, что никак не вязалось с тем, о чем Фёдор здесь думал дни напролет.
Волнение, которое он испытал, впервые честно будто бы задумавшись о том, стоит ли вся его идея столь кровавых страданий, поглотило, и Фёдор прометался в этом смятении до самого наступления ночи. Почти что восторженном смятении. Он поражен был тому, как мало надо человеку, чтобы лишь на каплю облегчить страдания, заставить жить и верить в то, что можно еще что-то исправить. Неужто это возможно?
Эта мысль, неведомая, невозможная, убаюкала его. И не отпустила даже утром. Он проснулся и долго сидел, всматриваясь в осенний день за окном. Не помнил снов, но помнил предыдущий день, и не как сон – такой очень четкий своей картинкой день! Неужели… Он бросит все задуманное? Может, у него у самого внутри найдется что-то, что даст бросить? Почему бы просто не уехать навсегда из Петербурга? Все забыть? Начать сначала? Ведь так можно, ему показалось вчера – можно, можно воспрянуть духом!
Пораженный, Фёдор так и не отрывался от городского пейзажа, при этом не видя на самом деле того привычного ему застывшего всем своим дрожащим от судорог нутром Петербурга. Он смотрел сквозь безграничную пустоту, искал за ней. Показалось, что и там что-то есть. Мог ли он быть уверенным, что можно бросить то, что столько времени билось вместе с его сердцем? Вспоминал капельку счастья и облегчения, что вчера узрел на фоне мрака… О нет, он знал, что так легко все не развеивается, но дайте человеку хоть надежду цепляться!
В странном настроении Достоевский прибрался в своей комнате, а потом взял деньги. Он не знал, сколько задолжало то несчастное семейство, но надеялся, что этого хватит, если много – отдаст вперед. Он спешно оделся и отправился по вчерашнему адресу.
Когда приближался к дому, приметил возле канала какое-то столпотворение и шум. Сначала не придал значения, но потом ощутил тревожное шевеление внутри и подошел ближе, остолбенев. Он не мог не признать вчерашнюю несчастную вдову. Катерина Ивановна была теперь без вуали, и лицо ее в самом деле могло показаться привлекательным, но сейчас оно было искажено чертами безумия и исступления. С ней были ее дети, между которыми она металась и громко заставляла их петь и танцевать, истерично указывая публике: посмотрите на этих несчастных, но благородных сироток! До чего дошли! Милостыню просить! И она кричала на людей вокруг, явившихся в большей степени поглазеть на занятное зрелище, как больная и доведенная до отчаяния женщина окончательно сходит с ума, превращаясь в посмешище, в несчастное посмешище, которое некому защитить. Испуганные дети были вынуждены дрыгаться под давлением матери, выкрикивающей песни то на французском, то на немецком, она хлопала в ладоши, сбивалась на кашель, который порой чуть ли не к земле ее прижимал, но она все равно пыталась встать и трясла свою старшую девочку, трясла так, что той делалось больно, но она даже пискнуть не решалась. Куда больше Фёдора задела Соня, которая, прорвавшись сквозь толпу, попыталась угомонить свою мачеху, чем вызвала еще больше шепота среди столпившихся, а Катерина Ивановна еще пуще разошлась, раскричалась, вспомнила покойника-мужа и стала всем наказывать свечки за него ставить, а когда вдруг стали в самом деле кидать мелочь прямо на землю, она принялась хохотать и еще больше дергать своих детей.
Фёдор, скрытый толпой, в неменьшем испуге взирал на столь живую сцену поглощения человеческого разума высшей степенью умопомешательства. Совершенно не понимал, как это могло произойти. Вчера! Вчера ему показалось, что зримого сейчас на этой улице не должно было быть! Никогда! Он ведь увидел, что мелькнула надежда, которой он и сам на чаял дать этим людям!
Он отступил назад, но все не мог уйти, словно еще надеялся, что это все исчезнет, но нет! Катерина Ивановна заводилась еще больше, уже даже не смешила толпу, а пугала. Когда она в очередной раз припомнила мужа, то внезапно принялась буквально завывать заупокойное «Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь безконечная»[1]. Фёдора буквально холодом обдало от слов сих – они помнились ему тогда на панихиде, что служили по его сестре, и как же он не поверил им, как же оскорбился ими… И в такой момент они снова! Да за что так?!
А вокруг зашептались: «Сумасшедшая!»; некоторые стали переживать за детей, попытались даже увести, но мать заверещала, чем сама и напугала детей. Младшая девочка рванула куда-то бежать, ее перехватили, и она подняла крик. Спешил уже городовой со стороны канала, а Катерина Ивановна, перепугавшаяся то ли за детей, то ли уже совсем просто спятившая, вдруг вся совсем задрожала, припала к земле, отбиваясь от попыток ей помочь, и закашлялась, и тут Фёдор, вынырнув из поглотивших его и вернувших в мрачные дни воспоминаний, снова глянул на эту женщину, ощущая, как руки, ноги и даже лицо ему колет.
Безысходность… Он видел. Она умирает. Также умирала его сестра, которой не смогли помочь, никто не смог помочь. И здесь. И он не смог помочь. Он обманулся вчера. Он видел, что Соня его заметила, но он, высунувшись, смотрел на кровь на грязных перчатках вдовы, он помнил такую кровь, он верил в нее, и в более ничего не готов был поверить, и знать теперь тоже!
Ничто в этой жизни не может быть светом! И он есть ложь! Лишь подразнит, даст надежду, а потом – такой позор, и жизнь на том кровью вытекает из тела!
Она скоро умрет. Он хорошо знал эту болезнь. Он и вчера это подозревал, но не задумался, а потом обманулся той радостью, что излучала Катерина Ивановна, глядя на него! Это же он ее обманул! Он дал надежду, а та не сбылась! Он лишь облегчил на миг ее беды, как морфий облегчал их, а потом – только все хуже! И Дуня! Неужели он так и ее своей поддержкой обманывал? И вера, которой она жила, ничего не стоит, ибо где тот, кто должен предотвратить все несчастья? Да сколько можно так сокрушаться?! Фёдору все это стало до боли невыносимо.
Он не хотел видеть это и помчался домой, запершись в своей каморке и силой сдавив свою голову, чтобы выдавить оттуда все, что мучало. Ему казалось, что он и здесь слышит крики Катерины Ивановны, но едва ли, но он слышал! Он под них и провалился в сон, гремящий и смазанный кровью.
Было пять часов, когда он проснулся. Дернулся на диване, осмотрелся. У него все было готово. И ни капли сомнений. Он переоделся, запрятал под одежду топор, который прежде выкрал у сторожа. Вышел на улицу. Специально пошел к Кокушкиному мосту через Казначейскую, чтобы ярко напомнить себе о том, что увидел утром. Даже постоял там какой-то миг, вглядевшись в край улицы, врезавшийся в канал. Как будто ничего и не было, но память на то и дана, чтобы человек не забывал и страдал.
Раз уж так.
Фёдор поторопился к дому Фукудзавы. Он не мог знать, как скоро тот вернется, но разве что-то теперь способно сбить его с ожидания? О, ничего на свете!
Примечание
[1] Перевод на современный язык – «Со святыми упокой, Христос, душу раба Твоего, там, где нет ни боли, ни скорби, ни стенания, но жизнь бесконечная».