Quinto movimento. XIII.

 – Не взорвись от негодования.

 Движение, которое руками изобразил Чуя, явно предполагало, что еще одно слово – и Дазаю что-то очень важное оторвут. И даже не голову. Дазай с напускной грустью констатировал, что в своем нынешнем состоянии он и отбиться не сможет. Но погибать от руки Чуи – не так плохо, учитывая его общее дрянное настроение.

 – Чуя!

 – Если ты, тупая скумбрия, ляпнешь еще что-то, я клянусь, заставлю тебя принять паральдегид, и пусть ты задохнешься от него!

 – Чуя-кун, но тогда и вы все вокруг пострадаете, – хмыкнул Дазай, хотя ему не особо было смешно, он, если кто заметил, вообще смеялся через силу, силу привычки общения с Чуей, которое было одной из немногих отдушин сейчас. Даже когда они ругались, и Дазай вел себя совершенно невыносимо, порой и не всегда того сознавая. 

 Повисло молчание. Дазай молчал не из-за того, что боялся, что его напичкают вонючим успокоительным препаратом, у него просто быстро кончались силы, и он ощущал в теле болезненность, пока что отдаленную, но предвещающую потом опять мерзкое состояние. Чуя молчал по какой-то своей причине. Думал о чем-то. Дазаю казалось, что он очень похудел. Про него самого и сказать было страшно, на что он стал похож, учитывая, что едва питался, будучи порой не в состоянии обуздать свой голодный и в то же время желающий все извергнуть обратно желудок, но это одно, а Чуя… Его красивые черты лица стали острее и можно было ощутить в этом что-то такое высокоблагородное, но это благородное возникало от очевидного нездоровья; Чуя сильно измотался, плохо спал, находя себе каждый раз новые поводы для переживаний, и при этом, как бы ни ругался на Дазая, все равно постоянно был подле него. Он сейчас злобно таращился в стенку, скрестив руки на груди и впившись пальцами в рукава дорогой шелковой сорочки. У Дазая мелькали хаотичные пошлые мысли относительно того, чтобы ее снять, но все это сейчас было где-то далеко на самом деле. Он не мог смотреть на Чую как-то иначе, его чувства к нему тоже все заострились и напоминали о себе, очень яростно напоминали, и Дазай мучил себя еще и тем, как методично он закапывал в глубокую могилу все, что между ними с таким трудом вспыхнуло и сияло, пока он не решил, что не достоин столь яркого и живительного пожара в душе. Свет стал мраком. Это была одна из тех страшных дум, что он сложил в своей голове. К страшным думам относились все последние месяцы с Фёдором, морфий, Фукудзава, Одасаку. Это были черные думы, болотная жижа, в которой он увяз. Страшные думы воплощались и в Валентине, от которого до сих пор не было вестей, а уже была среда; газеты Чуя просматривал внимательно, но новости в Москве могли отличаться, а еще их насторожили некоторые заметки о непонятных происшествиях с иностранцами: конкретики не было, речь шла будто о каком-то нападении со смертельным исходом, и случаи описанные вообще казались совсем разными, к тому же нигде не называлась национальность, все это могло быть просто какой-то случайной криминальной хроникой, но в нынешнем положении рождало мрачные фантазии, и Дазай ощущал нечто вроде паники, возможно, порождаемой еще и своим собственным нервным состоянием, когда думал о том, что там может вытворять Фёдор.

 – Мы с тобой договорились, – напомнил ему Чуя. – Ты будешь находиться здесь, под постоянным присмотром. И никаких попыток дергаться куда-то дальше этой комнаты или хотя бы дома. Никакого морфия, кроме отмеренной доктором дозы. Покой и сон. И тут я, вернувшись, узнаю, что ты намеревался занять у прислуги денег, чтобы тайком удрать!

 – Не прям-таки удрать, – задумчиво произнес Дазай, не представляя, как при этом его флегматичный тон раздражает! – Куда бы я удрал в таком состоянии…

 – А что ты намеревался сделать? А?

 – Прощупывал почву, точнее надежность людей, который можно использовать в своих коварных целях, вдруг придется… Вы – против Фёдора – с таким же успехом можно просто головой о стену побиться. 

 Чуя в негодовании уставился на него из-за такой оценки и просто наглости! Ишь, чего мнит! Чуя хотел было выпалить, мол, достаточно ткнуть Достоевской рожей в землю и заставить жрать ее, но… Черт возьми, Чуя и правда понимал, что даже это не поможет!

 – Не злись, как видишь, все мои помыслы по-прежнему остаются лишь помыслами, да и ты знаешь: я сознаю свои паршивые возможности, куда-то мчаться и что-то делать, да еще и с уровнем твоего доверия ко мне – страшновато побуждать тебя снова применять силу, – Дазай слабо улыбнулся, понимая, как, быть может, несправедливо звучит, и ожидал очередного шквала негодования, нет, целого цунами с предварительным землетрясением, но Чуя вдруг рассмеялся – сухо и невесело, но с ноткой коварства рассмеялся:

 – Я бы отпустил тебя в Петербург чисто ради того, чтобы посмеяться над тем, как ты, полуживой любитель морфия, попытаешься добраться туда. Но, боюсь, потом это неприятно кончится для окружающих, они не стоят твоего идиотства и упрямства.

 – Посмотрите-ка! Как ты разумно звучишь, – Дазай тоже рассмеялся, но при этом упал на подушки. Сил так мало в теле было. И хуже всего то, что все эти облегчения были временными, и еще хуже – облегчения были от уменьшенной дозы морфия, что тело воспринимало, однако, издевательством. Чуя прав. Дазай не доползет самостоятельно. И Дазай это сознавал. И потому бросил свои явно превосходящие его нынешние силы мысли.

 Вообще-то ругаться они начали еще вчера. Дазай, предчувствуя будто что-то, не мог быть спокоен, сколько бы успокоительных он ни принимал, он был готов всадить в себя морфий и мчаться, но, конечно, сделать это так просто не выходило, и не потому, что Дазай не смог бы обдурить Чую, у него просто не хватало на то сил, а ведь пришлось бы шевелиться. И да, он также прекрасно сознавал, какой пыткой станет эта дорога, и он помнил, как дурно ему было, когда они ехали из Петербурга в Москву. Но сидеть на месте! Оставить Валентина там одного? Конечно, можно было бы отправить кого-то из родственников, но все были заняты, да и более – не знали, что происходит на самом деле. Устав уговаривать Дазая, Чуя, который не хотел его отпускать и не хотел оставлять, потому что был уверен, что тот может сорваться и что-нибудь сотворить, все же предложил вариант, при котором он поедет сам в Петербург. Один. Это было не компромиссом, а его собственным желанием, так как он и сам был очень взволнован. Утром он, убежденный, что решение принято и спор закрыт, отправился сам за билетом, и теперь вот приехал, а перепуганный слуга ему заявляет, что Дазай-сан тут устраивает очередную провокацию! Да еще и смеет издеваться!

 – Ты можешь хоть немного помочь себе и не усугублять свое состояние? – раздраженно спросил Чуя. – Я понимаю, что совесть и ты – очень несовместимые вещи, но… Впрочем, если ты все же настроен сдохнуть, то даже я тебя не удержу.

 Дазай прикусил язык – шутить на такое было бы уж совсем гадко, да и сам он ощущал себя как-то – не до шуток. Он мог сколько угодно тут кричать о том, что тайно сбежит, что уедет, но собственное состояние он сознавал слишком прекрасно. Организм, прежде все же крепкий и даже еще весной вполне бывший способным отражать натиск морфия, сейчас сдавал. Дыхание, сердце, зрение, выдающее порой какую-то чушь, постоянная дрожь и апатия… Он почти не говорил себе о том, что он ступил на путь восстановления. Скорее пока что ему просто не дали себя добить. Но чуть-чуть – и снова в пропасть. Чуя это мог видеть даже лучше самого Дазая.

 – Осаму, – он вдруг подошел к кровати и сел, а потом подобрался к Дазаю, коснувшись его щек и приблизив к себе его лицо, слегка задев губы. Ласка оказалась внезапной – Дазай даже ничего не смог выдавить из себя. – Я хочу кое о чем просить тебя.

 Он замолчал, а Дазай и не знал, как вести себя. Они так и не пытались что-то выяснить между собой, хотя оба понимали, что это зависло в воздухе, из-за этого постоянно неловко, постоянно недосказанность. Чуя был с ним рядом, ругался на него, порой кричал, злился, но Дазай помнил и близость его рядом с собой, объятия и шепот не особо разборчивый – все это сквозь пелену от болей из-за морфия, но все же так вот напрямую Чуя прежде к нему не льнул, как сейчас. Он снова целует ему лицо, с каким-то отчаянием даже, усталостью и бессильной злобой.

 – О чем ты просишь? – Дазай ощущал всю большую неловкость от его ласк, сознавая, что еще не разрешилось все неправильное для того, и он сам прежде должен был многое объяснить и себя отрезвить до конца, но Чуя так настойчив, так ласков. И только сейчас доходит, что он молчит, потому что говорить сложно.

 – Я хочу, чтобы ты не противился и отправился в лечебницу, где будет врач, знающий, как лечить морфинизм, Осаму. И не потому, что я не справлюсь с тобой. А потому, что я не уверен, что при этом не сделаю что-то хуже. Я прекрасно представляю, как отвратительны подобные места, но думаю, можно будет постараться устроить тебе хорошие условия, я даже сам готов буду оплатить все для тебя. Пожалуйста. Я меньше всего хочу, чтобы ты подумал, что я пытаюсь так от тебя избавиться, отомстить; я с самого начала, с того вечера, уверял себя, что ни за что не отправлю тебя в лечебницу, но дни идут, и я вижу, что пусть сознание твое имеет просветы, но этого мало, и доктор тоже так говорит. Мне не нравится это все, не нравится, что я не могу оставить тебя, потому что не доверяю, чего ты в самом деле заслуживаешь, и кто знает, что еще ты сотворишь. Это только для того, чтобы ты сам себе не навредил, чтобы ты потом мог вернуться здоровым домой, а там бы мы уже во всем разобрались, и с Достоевским этим, сукиным сыном, тоже. Пока ты болен, ничего не решить и не исправить.

 – Я так могу предположить, что ты в самом деле мне только угрожал тем вонючим успокоительным, раз лезешь целоваться? – не мог не поддеть его Дазай, за что получил легкий хлопок по спине, но Чуя не выпустил его.

 Осаму устроился подбородком у него на плече. Стиснул зубы. Он прежде это старался подавлять в себе, но сейчас ощутил во всей силе: ему было жаль Чую. Столько несправедливости заставил его вынести, начиная с Парижа.

 – Раз ты просишь, – произнес Дазай. Не ради себя он соглашался на то, чего вовсе не желал. Соглашался лишь потому, что сознавал все это время, каким грузом обрушился, и что, если он и может чем помочь, так это согласиться лечиться.

 – Серьезно? – Чуя глянул на него, сощурившись. Конечно, поверить не мог.

 – Меня выворачивает от мысли о больнице, да еще о такой… Хотя не уверен, может, выворачивает от того, как ломает меня от желания всадить себе еще, – Дазай глупо рассмеялся, а потом отстранился. Ему надо было лечь. Голова начинала болеть, потом и в лихорадку швырнет. Когда кончится? У него было какое-то наивное чувство, словно болезнь эта его пройдет, как проходит простуда. Помучался, повалялся, а потом снова оживаешь. А дни шли – и ничего. Тогда, весной, он смог как-то слегка удержаться, был у врачей в Германии, но тогда еще было легче, а потом сорвало, и уже дозы стали другими, и всё… Дазай злобно так все это вспоминал, пытаясь найти себе оправдания в своих переживаниях, но теперь сознавал, что все это было лишь его слабоволием, малодушностью и не более. Так легко скинуть все на свои нервы, когда это просто нежелание взять себя в руки. Проще страдать и показывать всем свои страдания, и не ради того, чтобы пожалели, а просто отстали и не требовали ничего, не ждали; чтобы снять с себя ответственность. Проще быть больным. Только потом болезнь приходит по-настоящему, а с ней и ощущение отвращения к себе.

 Хотя есть те, кто и с этим прекрасно дальше существуют. Жалкие люди. Они себе в этом не захотят признаться.

 Дазай глубоко ощущал эту омерзительность к себе. Особенно ее явление окружающим. Особенно Чуе.

 – Я очень не хочу тебя оставлять одного, мне неловко будет скидывать еще и тебя на Мишеля, когда у него отец болеет, но сидеть тут и не знать, что там Достоевский творит… Плевал я на него, но Валентин уехал, и ты постоянно говоришь, что это все плохо. Сам не могу все так просто оставить.

 Чуя уперся спиной в изголовье кровати, когда Дазай распластался на подушках. Он гладил его одной рукой, из-за чего у Осаму складывалось впечатление, будто его как кота чешут, но он был не против. Единственное, что его утешало, что переносил он сейчас это все дома, а не у Стефании, которую тихо ненавидел, или не рядом с Фёдором, который равнодушно смотрел на его состояние, впрочем, здесь Дазай сам был отчасти виноват, прогоняя его каждый раз, когда он хотел помочь, и тот сдался. Мысль о лечебнице неприятно сотрясала внутренности, но он уже дал свое согласие, и, помня, что в Германии ему в самом деле немного помогли, решил, что такое решение, может, будет иметь для него положительный исход.

 Дазай крепко уснул, когда Чуя уже собрался готовиться к поездке. Перед уходом взял Дазая за руки, приложив их к своему лицу, поцеловал в оголенное запястье, ощутив тонкие рубчики – Дазая раздражало, что это на виду, и он желал скрывать все бинтами, но сейчас запястья были оголены. Чуя поцеловал его другую руку и отправился решить оставшиеся моменты приготовления. Прежде он обговорил все с Мишелем, множество раз извинившись перед ним за все неудобства, но тот настроен было очень даже решительно приглядеть за Дазаем. Он вернулся из Песно с неплохими новостями о том, что тетки его и кузина чувствуют себя хорошо, подозреваемые в поджоге допрашиваются, а ущерб от пожара не скажется чувствительно на Марии Алексеевне; про Устинью много рассказывал: она, видимо, припомнив свой детский опыт, всерьез увлеклась медицинскими курсами, что ранее организовала ее мать, ходила слушать и теперь рвалась в Москву испытать свои навыки на Дазае, хотя ей толком не объяснили, что именно с ним происходит. Приедет она или нет, еще не было известно, но Мишель заметил:

 – Пусть приезжает. Такая компания Дазаю будет только в пользу. Юстя расшевелит его немного, приободрит. Говорят, внутренний настрой тоже важен при выздоровлении. Вон, папенька перестал ругаться почти с Костей и уже лучше стал себя вести, и хорошо настроен на операцию. Завтра будем у врача, должен определиться с датой.

 – Звучишь ободряюще.

 – Устал хандрить. Невыносимо, – Мишель курил, и видно было, что он все же больше себя утешает, но в некотором смысле все сейчас казалось уже не столь мрачным. – Я выписал Дотошнова сюда в Москву, – добавил он вдруг. – Пока некогда в Питер мотаться, но я хочу с ним поговорить.

 Чуе не было дела до Дотошнова, но, если так честно, он в душе слегка ликовал, что этот человек наконец-то задумается о том, что слишком много на себя стал брать. Но злорадствовать было некогда.

 Перед отъездом Чуя заглянул к Дазаю, тот по-прежнему спал, с ним сидела сейчас пожилая женщина, ранее работавшая медсестрой, Константин ее нанял через знакомство для помощи брату, чему Дмитрий ужасно противился, потому ее решили приставить к Дазаю, хотя сначала сомневались, стоит ли, но бабулю мало впечатлил морфинист, учитывая, сколько больных и покойников она успела ранее повидать в местных больницах. Не то чтобы на нее можно было во всем положиться, но лучше, чем ничего. Чуя лишь глянул на Дазая, не имея возможности при постороннем как-то проявить свои чувства, а потом поспешил на вокзал. 

 Курьерский поезд пришел в Петербург точно по времени; в городе ощущалась гнетущая мрачная суета, на Невском непривычно много народу наблюдалось, некое оживление приметилось в направлении лавры, но это все просто пролетело перед глазами, словно любое другое городское движение, не имеющее в себе ясного толка, размылось и забылось; Чуя, прежде чем взять извозчика, похватал местные газеты и отправился сразу в квартиру на Фонтанке, по пути просматривая избранно городские новости и ощущая, как у него холодеет все внутри, и опасения, с которыми он боролся всю дорогу сюда и даже подавил, стали лопаться в свое подтверждение.

 Сумбурно, но газеты сообщали уже о том, что в понедельник вечером в доме у Екатерининского канала было совершено нападение на двух японских подданных, один из которых оказался мертв, судьба второго была не совсем ясна: в одной заметке писали о том, что он тоже погиб, во второй, что чуть ли не сам и был нападавшим, и кто умер, а кто жив – не ясно, в третьей вообще было написано о какой-то группе напавших. Лишь одна из газет имела сообщение о том, что среди пострадавших был также молодой человек, русский, судя по всему. Чуя быстро пытался это все осмыслить, он понятия не имел, что это за дом у канала, почему там, но слишком уж очевидным было то, что речь шла о не просто о каких-то посторонних японцах. В Петербурге их не так много было, не говоря уже о том, чтобы на них нападали. Нигде не сообщалось о подозреваемых, ни о том, как это все было раскрыто, кроме самой подозрительной статьи о группе нападавших, где автор расписывал, как жильцы дома ловили бандитов – история напоминала больше криминальный рассказ бездарного писаки. 

 Чуя ехал в квартиру и с ужасом представлял, что с Валентином могло что-то случиться: не случайно же не извещал он о себе все это время! А эти новости, похожие на хаотичный набор слухов… Гадать по ним бессмысленно, и Накахара разве что и мог, что попросить извозчика гнать побыстрее.

 Чуя влетел быстро по лестнице и затрезвонил в квартиру, готовя заранее ключи, если некому будет впустить, и он уже правда хотел ими воспользоваться, как дверь открылась и из темноты показался Валентин, который Чую вовсе-то и не ждал, и нельзя было не заметить, с каким облегчением он выдохнул, отступив назад в квартиру и прижившись к стене, но вовсе не для того, чтобы впустить приехавшего – так проще было стоять.

 – Валя, ты едва живой, какого черта?! – Чуя уронил на пол свой чемодан, бросившись к нему, но тот лишь схватил его за руку, придержал на миг, а потом крепко обнял, практически полностью перенеся весь вес тела на него. У Чуи было достаточно сил, но вот волнение их нещадно трепало. – Я приехал проведать тебя, ты молчишь, а я сейчас такого бреда начитался в газетах! Что случилось?

 Валентин выпустил его и закрыл сам дверь. Он был одет, словно куда-то собирался, но так и не дошел, поверх помятой сорочки и таких же мятых брюк был накинут теплый зеленый халат, в квартире было холодно – явно не топилось, стоял полумрак, при этом в гостиной еще и было открыто окно, стоял стойкий запах папирос, и сам Валентин весь ими пропах. Он всмотрелся в Чую, словно все еще не верил, что тот прибыл, только было чувство, будто легче ему от того не стало. 

 – Проходи, пожалуйста. Так рад тебе.

 – Что у тебя происходит?

 – Да ты проходи. Ты что-то прочитал в газетах? Я их не читаю. Мне только сказали, что представители Фукудзавы просили пока что все замалчивать, потому одни слухи, конечно, это странно…

 – Фукудзава жив? Достоевский в самом деле напал на него? – Чуя вытаращился на Валентина. Пока он читал газеты, мог еще сомневаться, а теперь вот… – Почему ты не сообщил нам?

 Валентин обреченно посмотрел в потолок, он не мог собраться с мыслями, а тут видел перед собой Чую и, кажется, готов был разрыдаться, но не дошел до этого, чтобы уж совсем не опозориться, хотя Чуя бы никогда ничего дурного не подумал, и сам на себе ощущал, как порой изнутри разрывает; он обхватил Валентина и повел в гостиную, закрыл окно – стало не тепло, но хотя бы куда тише; усадил его в кресло, закутав в валявшийся там плед – кажется, Валентин тут прямо и ночевал, а затем занялся растопкой печи, благо, что дрова остались. После он сам поставил греться самовар и вернулся к Валентину, который до этого молча смотрел за его суетой, но сейчас вернул себе некоторую осмысленность.

 – Рассказывай. Я специально приехал узнать, что с тобой. Понимаю, что не зря. Рассказывай, Валя, и только не ной, иначе это надолго, а я вижу, что тянуть нельзя.

 – Что там в Москве? Как Митя? А Осаму? – в свою очередь спросил Валентин. – Из Песно есть новости? Я тут не смотрел письма, хотел вот в магазин сходить, но боюсь, меня снова будут искать для допроса, хотя они и так прекрасно знают, где я бываю, да и ничего мне не предъявляли.

 – Валя, погоди… Давай будем по порядку. В Москве – терпимо. Дмитрий Алексеевич и Константин Алексеевич делают попытки идти на мировую, но это все больше из-за Мишеля. Они сегодня вдвоем идут на прием. Назначат операцию.

 – Как хорошо!

 – Надеюсь. Дазай все в том же состоянии. Но он дал мне обещание, что отправится в лечебницу. Если не соврал, конечно, ему верить, этой скумбрии! Но я хочу надеяться, что не соврал. Он очень переживал за тебя и хотел сам ехать сюда, но куда там! Я бы не хотел снова с ним провести столько времени в поезде, не зная, каким будет у него очередной приступ. Угрозы жизни нет, но просто потому, что мы следим за ним. Так что, Валя? Фукудзава?

 Валентин закивал.

 – Он выжил, – отозвался он глухо. – Я нашел их, поздно пришел, – Валентин дернулся и истерично всхлипнул, но сдержался, сделал несколько вдохов и сбивчиво рассказал о том, как приехал в понедельник, о записке Шибусавы и о том, как оказался в его квартире. – Шибусава Тацухико был мертв. Забит топором. Несколько ударов. Фукудзава… Получил также удар, но предположительно обухом. У него серьезного характера травма, я не знаю, будет ли он жить, насколько она опасная; я лишь мельком виделся вчера в полицейской конторе с Танидзаки Дзюнитиро, но ни о чем расспросить его не дали, с ним был переводчик из миссии. Ты говоришь в газетах ничего толком нет? Я не смотрю газеты, но знаю, что японская сторона, в частности, помощники Фукудзавы, просили вести расследование с их постоянным оповещением, но при этом как можно дольше не давать делу просочиться в прессу, хотя там было столько свидетелей в лице соседей! Я уж не знаю причин, я предполагаю, что это не просто так, ведь если и правда Фукудзава имел какие-то секреты, а тут это все… не знаю, не могу знать, может, я додумываю на основе своих личных предположений! Так вот, Танидзаки говорил, что Фукудзава приходил в себя, но не может ничего сказать, они и не уверены, что он вообще жилец. Допрашивали его или нет, мне тоже не говорят. Я сам лишь свидетель, только…

 Валентин замолчал, переводя дух. Чуя же смотрел на него неотрывно. Он не услышал главное.

 – А Достоевский?

 Валентин что-то пробормотал, вздохнул, а потом совсем несчастно глянул на Чую.

 – Я не знаю.

 – В смысле?

 – Я не знаю, Чуя! Не знаю, что он там делал! Он был там. Когда я пришел, там лежал зарубленный Шибусава, Фукудзава без сознания, и Фёдор. Все случилось совсем незадолго до моего прихода. Там все было в крови. И Фукудзава, и сам Фёдор. Он был без сознания из-за припадка падучей. Очень сильного. Наверное, это произошло перед самым моим появлением. Он долго не приходил в себя, меня пустили к нему под утро после всех допросов, тогда я узнал, что перед этим у него случился еще один припадок, после которого он час почти что был в полубреду, мучаясь болями, но снова заснул как раз перед моим приходом, естественно, что я бы не посмел его беспокоить, а более к нему не допускали. Однако вчера… Кажется, вчера он уже пришел в себя, значит, следователь мог начать допрос. И я понятия не имею, что он скажет, а я сам… Чуя, ты не поверишь, но я вот сижу и жду, что меня вызовут, потому что я соврал на допросе. Понимаешь? Из-за него соврал.

 – Что ты сказал?

 – Полиция мне ничего не озвучила касательно своих подозрений, а я сам со страху ляпнул, что появился на месте преступления из-за Шибусавы, это так и есть, и это легко проверить, но я сказал, что имел с ним чисто деловые вопросы в связи с моими поездками в Китай, где, как я знаю благодаря вашим рассказам, Шибусава вел бизнес в Нанкине, в котором я бывал лишь проездами. Я теперь все думаю о том, что стало с тем письмом, что я посылал ему в больницу. А если найдут? Я сказал, что не знаю, почему Фёдор оказался тоже в этом месте, мне хватило фантазии что-то сорвать, но мне кажется, они видели, что я о чем-то умалчиваю, но, если я скажу все, как есть, они же сразу без сомнений поймут, кто виноват! А так… Быть может, все исправится, быть может, Федя и не виновен.

 – Ты правда можешь в это поверить? Чертовски сомнительно.

 Конечно, Валентин все это сознавал.

 – Им непонятна связь Фёдора с японцами, они прежде решили, что он мог быть их переводчиком, о чем я промолчал, но уверен, что люди Фукудзавы уже опровергли это и сообщили, что ничего о таком человеке даже не знают, а ведь и правда не знают; меня еще раз по этому поводу допрашивали, полагая, что я все могу разъяснить, как человек, который знаком был и с Шибусавой, и Фукудзавой, и Фёдор практически мой родственник, что я и не собирался скрывать, но не мог ответить им, чем он занимался последнее время, потому что он жил самостоятельно, но ведь это правда, если не считать того, что я все же знаю, что он творил и сам ему давал деньги… Забавно, что моя связь с японскими подданными как раз у них не вызывает вопросов, все знают, что я занимаюсь чаем в Китае и в Японии, там никто и не вникает в разницу, но ведь они захотят знать, каким образом Фёдор оказался там с ними, и кто знает, что выяснится… И ты, и Осаму, можете быть задеты.

 Чуя скривился, но его это как-то мало взволновало. Он готов был отвечать на вопросы, правда тут же подумал о том, что это будет сложно. Если он начнет говорить правду, то заденет Дазая. Заденет и Валю. Как бы сильно ему ни было плевать на Достоевского. Тут стоит быть аккуратным. Он закурил.

 – То есть, не ясно, кто нанес удар?

 – Я слышал, что у полиции есть подозрения и насчет убитого. Якобы кто-то из подчиненных Фукудзавы высказал сомнения насчет его персоны, а также есть факт того, что Шибусава решил вернуться из больницы именно после того, как узнал через Танидзаки, кажется, что начальство его вернулось в Петербург.

 – Сейчас, как я вижу, складывается так, что ход следствия зависит от показаний Фёдора и возможных показаний Фукудзавы, если тот будет в состоянии их дать.

 – Похоже на то. И я понятия не имею, что мог сказать Фёдор, если уже начал говорить. Он в больнице и за ним присматривают. Даже не ясно, кем считают: потерпевшим или подозреваемым. Меня в курс дела не ставят, я боюсь, как бы они Машу не стали допрашивать. Но, возможно, и до того дойдет.

 Чуя выпустил из носа дым. Поморщился. Он только сейчас понял, что его изнутри колотит. Дошло. Он ведь сейчас, сидя тут, не имел в себе сомнений. Он был уверен, что это все Фёдор сотворил. Он виноват. И Валентин… Чуя глянул на него, с его больными глазами, непривычной пробившейся щетиной на все еще каком-то юном, но замученном лице. Валентин ведь сам сознавал, что это Фёдор все. И потому врал. Кто бы знал, как Чуя в тот момент воспылал ненавистью, куда сильной, чем прежде, к Достоевскому! Он чуть не угробил Дазая, а сейчас вот Валентин в который раз вынужден переживать из-за него. Чуе захотелось встать и на мгновение выйти из комнаты, чтобы притупить в себе это сильное чувство жалости к человеку, который превратился для него в семью. Валентин не заслужил такого отношения, а он, Чуя, понятия не имел, как все поправить и при этом не сделать хуже. Хуже именно для Валентина, для которого вся беда и заключалось в том, что он не мог сам взять и выдать Фёдора. Долг, правда, честь, совесть – все это красиво, но когда из-за этого пострадает, пусть и заслуженно, дорогой человек, то решиться – невыносимо. Есть те, кто могут, но Валентин точно не мог.

 – Я понятия не имею, что делать, Чуя. Я сижу тут и жду, что меня снова вызовут, я сижу тут и думаю, что надо пойти и рассказать все, как есть, но я не могу себя заставить решиться! Я знаю, что ты мне скажешь, что я должен так поступить, да сам сознаю, но ты, Осаму, все остальные… Хоть на себя принимай.

 – Только посмей! – Чуя вскочил с места, перепугав Валентина. – Я тебя сам за то прибью тем же топором! Что за дурь – считать, что решишь проблемы таким образом…

 – Я это просто…

 – А потом сдуру просто и ляпнешь следователю! Мне кажется, тебе надо начать думать об адвокате. Для себя, на случай допросов, и для твоей ненаглядной сволочи, потому что я не уверен, что все останется в тайне. Ты до упора собираешься молчать и скрывать? Ты так сможешь? Ты так не сможешь, не переоценивай себя!

 Валентин жалобно глянул на Чую, но сопротивляться разумности его слов не мог. Чуя расстроился в тот же миг, что накричал на него, сел на пол перед ним, взял за руки.

 – Лучше всего говорить правду. Но тоже с умом. У тебя есть знакомые адвокаты?

 Валентин, кажется, впервые, взглянул на него осмысленно. Испуганно, но осмысленно. Он тут, видимо, думал обо всем, но не о разумных и адекватных относительно закона ходах. Когда он рассказывал о том, как нашел три окровавленных тела в той квартире, то Чуя сразу догадался, что ему до сих пор было дурно от этой сцены, не удивительно, что все это в совокупности со всеми событиями до и после просто не позволяло уже соображать в нужном русле. Чуя хорошо изучил Валентина: он был мягкий человек, но сквозь все свои сомнения умел определить нужный ход своей работы, не растеряться. Только, видимо, это не везде действовало, и не при такой силе потрясения. Надо было помочь, Чуя для того и приехал сюда. Он все же не ожидал, что все сложилось именно в самом дурном ключе, но готов был собраться с новыми силами и соображать, правда лишь жалея, что Дазая все же нет рядом. Он бы что подсказал, он знал Фёдора куда лучше. В этом он несомненно прав, как бы противно было это признавать.

 – Касаемо подобных уголовных дел не имел знакомых, – Валентин принялся тем временем соображать. – В основном из области гражданского права, специалистами по торговому уставу, таможне. Но я бы мог кого-то подыскать, у меня были хорошие знакомые среди правоведов, может, кто откликнется… Тем более сейчас это дело скоро все газеты, видимо, разнесут.

 – Плохая реклама твоей торговле.

 – Да ну… Не это сейчас важно, – отмахнулся Валентин как-то уж слишком небрежно. – Но ведь адвокату придется, наверное, все выложить, как есть.

 – Да, придется. И для тебя это тоже будет полезно. Ты не боишься за свои магазины, но твоя фамилия… Мало ли.

 – Ты слишком глубоко волнуешь море, Чуя.

 – Я пытаюсь все предусмотреть, как ты сам меня учил.

 Валентин прыснул, но тут же снова поник. Сознавал, что Чуя говорит все разумно, надо было обезопасить себя не только ради именно себя, но Валентин по-прежнему пребывал в состоянии, когда не мог заставить себя успокоиться, вроде бы соглашался и тут же начинал повторно колебаться. Чуя решил не давить на него более, видел, что нужно больше времени для принятия решений, тем более что он дал подсказки и дело должно пойти легче.

 – Я на самом деле так хотел выписать тебя сюда, но и подумать не мог о том, чтобы заставлять, – признался Валентин между делом. – А ты сам приехал, и мне все равно неудобно.

 – Избавься от таких дум, – Чуя не стал говорить ему, какой он идиот, что сам не написал им.

 Он напоил Валентина чаем, организовал Фоку принести какой-нибудь еды, а то дома почти ничего не было, Валентин все это время обитал без слуги и не особо справлялся. Чуя собрал пришедшую корреспонденцию, среди которой ничего полезного не нашел. Чуть позже, зная, что Дотошнов уже должен был уехать, наведался в салон на Невском, забрал оттуда кое-какие документы, подготовленные Сашей, и вернулся с ними домой, обнаружив Валентина спящим все в том же кресле, но тревожить не стал. Получил телеграмму, которую Лу Сунлин отправил ранее из Парижа, куда он перебрался на пути из Лондона: по срокам выходило, что уже завтра он прибудет в Петербург, что неимоверно обрадовало Чую, ощутившего легкий прилив сил. Ему даже показалось, что с ним и Валентину обязательно полегчает. И того в самом деле обрадовало сие известие, он как-то даже посветлел, словно тоже подумал, что Лу Сунлин, если и не подскажет, что делать, а ему точно можно будет всю правду доверить, то хотя бы просто утешит. Порой утешение может придать не меньше сил, чем дельный совет.

 Чуя хотел было отправить в Москву телеграмму о своих делах, но решил, что таким образом наоборот только обеспокоит Дазая и потому лишь написал обстоятельное письмо, признав заодно, что Осаму все же был прав и не зря суетился. Завтра и отправит. Дазай явно будет ворчать на задержку, но Чуя и так не особо желал его дергать, понимая, что не избежит того, но еще ко всему прочему надеялся, что станет что-то еще известно о деле, да и поиском адвоката они условились с Валентином, который стал немного отходить после вестей о Лу Сунлине, заняться завтрашним днем, как-то уже действовать, а не страдать. Чуя скрывал свою злость на Достоевского, но разве что был доволен одним: Дазая он успел вытянуть из этой гущи раньше, чем тот увяз в чужой крови.