Quinto movimento. XVI.

  Бедный Порфирий Петрович.

 Это же было истинным безрассудством сунуться в дом, где его вовсе не ожидали встретить три погруженные в нервное состояние женщины! Женщины – вообще опасные существа. Если мужчина того не сознает – глуп тот мужчина. Есть глупые женщины, это безусловно, потому что природа полна балансом, спорь – не спорь, и потому – мужчины тоже бывают глупы. Порфирий Петрович глуп не был, тут другое – некоторая наивность, или скорее напряженная работа по другим фронтам. Сложное расследование с кучей неизвестных, с кучей иностранцев, которые еще и говорят на странном языке, с кучей подозрений и весьма смущающих деталей. И вроде как он прекрасно знал о том, что среди всего этого витают живые эмоции, и только уже по пути в Москву он стал думать о том, как вообще собирается говорить с ними о том, о чем собирался.

 О нет, он не рассчитывал кого-то оскорбить, не творил никаких дурных и темных дел в интересах своих же собственных, но имел причины, по которым решился наведаться в Москву лично и побеспокоить жителей особняка на Елоховской. Если, в целом, о Савиных Порфирий Петрович имел представление еще до этого дела, ибо слыхал и о приисках, и о чае, который сам покупал, и бывал даже пару раз в целях покупки подарка в салоне на Невском, то вот Мария Аменицкая ему в меньшей степени была известна. Муж ее покойный оставил от себя лишь материальное, но ныне никакой памяти о нем не сохранилось, да и был он в большей степени человек московский по своим делам, и единственное, к чему как-то пытался подготовиться Порфирий Петрович, что богатая вдова начнет стращать его своими связями, когда он явится и объявит, что хотел бы допросить их с целью расследования, а также развеять свои мысли насчет того, что Мария Аменицкая может укрывать своего брата. Другим важным моментом Порфирий Петрович наметил допрос молодого человека, имя которого он специально записал. Осаму Дазай. Еще один воспитанник и жертва, со слов Фёдора Достоевского. Было ужасно на руку то, что он был сейчас удален от Петербурга, и Порфирий Петрович потому и сорвался в Москву, чтобы узнать, что он скажет о своем опекуне. Все это нужно ему было для создания картины случившегося, ибо он видел, что уж под очень сильным углом она искажена, видел зазоры, но ему нужны были сведения, чтобы правильно подобрать угол и все вставить на свое место.

 Но, как уже было отмечено, он только на пути своем в Москву задумался о том, как будет говорить о столь неловких и непримиримых с любой живой совестью вещах с женщинами, да еще с близкими участникам данного дела. 

 Едва он появился в доме Марии Аменицкой, сразу примчавшись туда с вокзала, примчавшись даже в некотором волнении, лакей тут же пустился докладывать хозяйке о прибытии столь важного лица, но как только он исчез, из одной из комнат показалась женщина лет так за сорок, одетая по-домашнему, но в то же время как-то очень строго, тут же набросившаяся на него с упреками о том, что их семья и без того уже брошена в пучину стыда, а он тут явился все усугублять! Порфирий Петрович едва попытался оправдаться, да и служба его нелегкая – уж поймите! – но незнакомка была дико возмущена. Она не гнала его, но откровенно изливала все свое негодование.

 – Thaïs! – одернула ее спускавшаяся по лестнице, видимо, хозяйка дома. – Не шуми, я тебя умоляю. И так голова раскалывается который день. Здравствуйте.

 Вроде бы вежливо прозвучало, но Мария Аменицкая смотрела на него столь хмуро, что показалось, словно хотела прогнать этим приветствием. Порфирий Петрович, сжимая шляпу в руках, отвесил поклон. 

 – Мне очень неловко вас беспокоить, Мария Алексеевна, полагаю?

 – Да. Вы следователь из Петербурга, значит? И нас допрашивать теперь будете?

 – Отвратительно! Маша! Мы-то с чего должны погружаться в этот позор?! Валя дел натворил, а мы!

 – Валя ничего не натворил, а ты, – злобно глянула Мария на сестру, за то, что та не держала язык за зубами, что не могло не зацепить Порфирия Петровича, – могла бы вести себя прилично!

 – Прилично! Куда уж прилично! Я не желаю отвечать на всякие провокационные вопросы! Что это еще такое? Я отправлю депешу в Петербург! Пусть Митя там найдет управу на этого человека! Какое право он имеет нас оскорблять еще больше и являться к нам?!

 – Полагаю, это его работа, – Мария взглянула на следователя. – Но не буду отрицать – неприятно. Итак, вы приехали нас допросить? Так нам нечего сказать, кроме того, что брат невиновен.

 – Это решит следствие, Мария Алексеевна, – Порфирий Петрович снова поклонился. – Я в самом деле прибыл, чтобы допросить вас, вашу многоуважаемую сестру, как смею догадываться, а также хотел бы поговорить с Осаму Дазаем.

 Мария недовольно вздохнула.

 – Он болен. Не уверена, что это сейчас возможно.

 – Но он ведь в сознании.

 – Смотря что вы имеете в виду, – не растерялась Мария Алексеевна. Но тут же вдруг заметила: – Впрочем, я едва ли могу вам в чем-то препятствовать.

 – Маша, я не собираюсь слушать гадкие вопросы этого человека!

 Мария Алексеевна замученно глянула на сестру, а потом, не особо стесняясь, подошла к ней и что-то тихо сказала. Та дернулась, но в итоге лишь произнесла:

 – Я все равно напишу в Петербург! Это все отвратительно! Почему я должна это терпеть? Надо было остаться в Песно… Мы что, обязаны вообще отвечать на его вопросы?

 – Не отвечая, мы можем сделать Вале хуже, верно? Мы к вашим услугам, эм, Порфирий Петрович? Я правильно запомнила? Пройдемте в мой кабинет.

 Его не прогнали из этого дома; Порфирий Петрович с пониманием принял это холодное и вынужденное гостеприимство: вели себя с ним вежливо, но хозяйка не скрывала, как хочет поскорее от него избавиться, впрочем, не привыкать к такому отношению окружающих. Бывало хуже. Может, и станет хуже.

 Ведь допрос имел весьма неприятный характер. Особых показаний о том, чем занимался ее брат все эти дни, Мария Алексеевна не могла дать, у нее была своя беда, поджог в имении, которое она оставила, приехав сюда из-за больного воспитанника; она могла лишь заявлять о том, что брат ее не поднял бы никогда ни на кого руку. Когда же вопросы перешли в куда более стесняющую ее, как даму, часть, ей стало нехорошо, она терпела его слова, но затем одернула себя и почти с ненавистью, выбрав ее источником именно Порфирия Петровича, процедила:

 – Мой брат действительно подолгу гостил в моем доме, где все это время жили дети. И я клянусь вам всем, дочерью клянусь, что не посмел бы Валентин ни к кому притронуться! Никогда бы! Никогда! А показания Фёдора… Этот мальчишка сразу не пылал благодарностью за то, что для него делали, сколько бед он сам принес и мне, сколько истерик закатывал в моем доме, изображал зависимость от лекарств!

 – Да, с его слов это все было следствие поведения вашего брата.

 – Прекратите! Прекратите на меня давить такими обвинениями в его адрес! Я сознаю, что вы делаете свою работу, но прекратите! Вы пришли с намеками на то, что я чуть ли не могу знать, где мой брат, и я это проглотила, потому что я в самом деле не знаю, где он! Я отвечаю на ваши вопросы, потому что знаю, что в ином случае вы выдвинете предположения куда хуже, но почему вы готовы держаться за показания Фёдора, как за правду, а все остальное воспринимать в штыки и сравнивать именно в пользу того, что первым услышали! Вот именно! Будь все наоборот, вы бы и мыслили наоборот!

 – О, ваше замечание очень точно, – Порфирий Петрович восхитился вдруг. – Я вынужден задавать эти вопросы. Мне жаль, что у нас так складывается общение, но иначе не получается.

 – Получится, если вы хотя бы свои выводы придержите при себе. Мне отвратительно вас тут принимать, еще и сносить ваши подозрения, но я еще раз повторюсь: Валя невиновен. И не делал тех гнусностей, о которых вы тут говорите. Кто вообще может это все подтвердить?

 – Вам знаком человек по имени Прохор Черпаков?

 – Кто? – Мария Алексеевна сначала смутилась, а потом быстро сообразила. – Проша-то? Он служил на кухне в главном доме в Песно.

 – Он дал показания, которые смогли подкрепить слова Фёдора Достоевского. Некоторое время он был любовником вашего брата. Что-то можете о нем сказать?

 Мария Алексеевна вздрогнула, качнула головой, словно бы отрицая его слова, а потом хрипло произнесла:

 – Я больше не желаю ни о чем с вами говорить, ничего обсуждать. Кончим на этом.

 Порфирий Петрович нахмурился, но это было не возмущение. Он все думал о том, как в самом деле неприятен он сейчас может быть. Как сложна его профессия. Он вынужден так себя вести, ибо даже если интуиция ему говорила сейчас верить этой женщине, он сталкивался порой с такими вещами, когда верить никому было нельзя. Но он слушал ответы Марии Алексеевны, внимал ее уверенности, сделал пометки относительно того, как воспитывался Фёдор в ее семье, сопоставляя это с тем, что говорили о нем Савины, и приходил к любопытной картине о Фёдоре Достоевском, отмечая для себя моменты, с которыми он собирался вернуться к его более детальному допросу тот же час по возвращению. 

 Допрос Марии Аменицкой оставил в нем неприятный осадок относительно своих действий, которые с точки зрения работы его были верны, но чисто по-человечески в который раз показались отвратительны. Далее была Таисия Савина, и тогда уже Порфирий Петрович осознал, что с братьями этих дам все же было проще, а женщины его своей эмоциональностью съедают. Таисия Алексеевна, видимо, немного погасила в себе первое впечатление от встречи с ним, но если сестра ее давила на его собственную совесть, то у старшей был другой метод воздействия: себя она возвела в мученицу, а его в истинного живодера и палача ее, роль которого тоже не пришлась по вкусу. И вроде бы столько раз на себя ее примерял, но при допросе по такому делу это становилось особо мерзко, потому что он в самом деле мучил. Ничего дельного Таисия Савина сказать не могла, разве что отрицала что-либо, а еще нельзя было не заметить ее некоторую злость в отношении брата. Порфирий Петрович не мог не отметить определенного общего элемента: из всех показаний он так и не мог сделать вывод хотя бы о том, вступал ли Валентин Савин вообще в отношения с мужчинами; сам он слухов никаких таких о нем не знавал, но и никогда не интересовался, имея его лишь в виду как нечто нарицательное – вкусный китайский чай, дороговатый, но такой, каким хочется себя побаловать. Таисия Савина явно испытывала при столь деликатных вопросах приступы дурноты, которую, возможно, слегка симулировала, но сама мысль о порочных связях ее брата приводила ее в негодование с нежеланием более знать его. Никто более не демонстрировал такого отношения.

 Разговор, однако, с ней вышел резким и коротким, после чего она незамедлительно отправилась исполнять свою угрозу – доложить о гадком следователе в Петербург, с чем торопила слугу.

 Если Мария Алексеевна смутно и надеялась, что он уйдет, не допросив Дазая, то зря. Она ожидала его в комнатке для посетителей, что предшествовала кабинету и лично собиралась уже его выставить, но попытка не удалась.

 – Я не буду скрывать, Мария Алексеевна. Я прибыл в большей степени сюда ради допроса вашего воспитанника. Мне известно его состояние, но насколько я могу знать, он все же способен понимать вопросы и отвечать на них внятно. К тому же, это может быть важно для вашего же брата, где бы он ни скрывался.

 – Мой брат не посмел бы скрываться; если вы так о нем думаете, то хотя бы имейте тактичность не высказываться столь мерзким образом! Мне страшно каждую минуту думать, что с Валентином что-то случилось, а вы, жестокий человек, еще смеете у меня дома так говорить.

 Порфирий Петрович вздохнул. Сказал он так отчасти из-за провокации, но снова стало неприятно оттого, что его за то пристыдили. Странно, и что это сегодня с ним? Но если так честно, ему и самому просто неприятны были многие детали этого дела. Неприятнее даже трупа со следами от топора.

 – И все же я хочу видеть вашего воспитанника. Я все равно ведь устрою его допрос. Лучше таким образом и сейчас.

 Мария Алексеевна сие сознавала, более не стала спорить, и он был допущен в комнату к больному, но еще прежде чем он туда успел попасть, выросла еще одна преграда.

 – Maman? Pourquoi il est toujours là? – спросила эта преграда по-французски, словно таким образом маскируя свое недовольство тем, что этот человек в самом деле все еще здесь. – Il ne sait pas que Dazai est très malade?[1]

 – Ce n'est pas le moment de discuter. Pour ton oncle.[2]

 – Alors![3] – барышня, излучая совершенно растерянный испуг, который она очень старалась замаскировать, обратилась уже напрямую. – Тогда я прослежу за вами!

 – Прошу прощения, – Порфирий Петрович поклонился. – Не имею чести быть вам представленным. Вы, если я правильно понимаю, Устинья Петровна, будете?

 – Меня вы тоже в чем-то подозреваете, раз мое имя вам известно? Допросите и меня, я каждым словом подпишусь под тем, что мой дядя никого не убивал!

 – Юстя, – негромко позвала ее мать. – Порфирий Петрович, если вы решите допрашивать мою дочь, имейте в виду, что я не позволю задавать вам определенного рода вопросы.

 Таким образом было дано понять, что барышня явно не в курсе всего и такие темы вообще не должны при ней звучать. И Порфирий Петрович в который раз ощутил смущение. Вот оно… Он должен был поговорить с этим Дазаем, но допрашивать женщин, допрашивать о таком… Это его мучило. К тому же они были в столь расстроенных чувствах, и чувствах настоящих, а не припадочных показательных обмороках. С этим-то всегда и было сложно. 

 – Мама, вы согласитесь, чтобы Дазай остался с ним наедине? – Устинья взволнованно смотрела то на незваного гостя, то на мать.

 – К сожалению, Устинья Петровна, я должен буду провести допрос без свидетелей.

 Устинья, усиленно стараясь не показывать своих переживаний, заколебалась, а в это время за ее спиной послышалась сначала речь на французском, а потом даже какой-то смех, дверь распахнулась и на пороге показался молодой человек, немного взъерошенной и болезненной наружности. Порфирий Петрович, даже слегка растерялся, когда встретился взглядом с ответным и жутко пронзительным – пронзительным, возможно, оттого, что все черты лица человека были как будто выточены сейчас, нездорово выточены, и остались одни глаза, напряженные и обманчиво улыбчивые. Жутковато. Эта улыбка в них, да и на губах, не была доброй.

 – Ne t'inquiète pas pour moi, Maureen, – оглянулся он на возникшую из-за его спины женщину. – Je suis prêt à témoigner… Avec plaisir...[4] – он совсем уж как-то торжественно заулыбался, но Порфирий Петрович видел, что ему не смешно, этому молодому человеку меньше всего хотелось смеяться.

 Порфирий Петрович все верно считывал с лица Дазая. Тот и не скрывал. Дазай не желал этого разговора, но принимал его неизбежность, потому и сослал всех беспокоившихся о нем женщин подальше, пригласив в свою комнату следователя, который то и дело пожирал его взглядом, с каким-то даже любопытством. Дазая это не смущало. Ничего уже не смущало. Его организм страдал от его собственной силы воли, уже как два дня он прекратил совсем получать морфий, но все события вокруг ни капли не давали возможности спокойно восстанавливаться, но Дазаю сейчас было не до того, он не обращал внимания, он был вымотан, но все еще в состоянии соображать.

 Разве он мог иначе теперь-то?

 Дазай никогда не был столь убит собственным чувством правоты. Все это время, когда он кричал из этой комнаты о том, что не надо связываться с Фёдором, что все это плохо, что все ужасно плохо, он и сам начал даже верить в то, что у него продолжается помешательство, потому что еще некоторое время назад стал с трудом отличать себя от себя под морфием и хуже было то, что дело было, кажется, не только в морфии, что-то и без него то и дело металось в его голове в ошибочных направлениях. Осознав эту путаницу однажды в каком-то полусне, Дазай ужаснулся, с резкой и поспешной нервозностью отделив мысленно себя, 私[5], от чего-то, кого он с какой-то злостью обозвал Оба Ёдзо, после чего очнулся с испугом, будто он начал сходить с ума. Возможно, потому так легко и согласился на предложение Чуи лечиться не дома… Когда его отделили от Достоевского, ему показалось, что еще чуть-чуть и все кончится, но сознание играло какие-то свои игры, и Дазай понимал, что может за тем не уследить.

 Но хуже всего было то, что все же его припадочное состояние не было столь безумным. Он заявил, что от Достоевского добра не жди… Валентин слушать его не стал и бросился метаться между городами. Когда здесь до них обрывочно дошли вести о случившемся, то Дазаю их сразу не донесли, но и дня не прошло, как он прочел в газете о том, что произошло в Петербурге, уже зная от Савиных о том, что Валентин пропал, а они сами намереваются туда отправится. Его же участью сделали пребывание здесь, в неведении всех деталей, да что там деталей! Дазай жаждал знать буквально все, а недолеченное сознание его верещало от негодования и страха, который он испытывал теперь, понятия не имея, что с Валентином и что с ним вообще будет.

 – Вы прибыли говорить со мной, но я бы хотел сам вас послушать, – спокойно произнес Дазай.

 – У меня сейчас возникло ощущение, словно вы мне даже рады, по-своему... Хм. Простите, не знаю, как к вам правильно обращаться. Забавно ли, меня в этом деле беспокоят такие мелочи, как обращение! Я мало что знаю о Японии, уж простите.

 – Честно говоря, я тоже сейчас мало что знаю. Много лет там не был. Обращаться: Дазай. Этого достаточно.

 – Как угодно. Говорите, давно не были? 

 – Я предполагаю, вы и без того знаете мою историю.

 – Да, но интересно от вас ее послушать. Очень занятное приключение! Оказаться вдруг в ином мире.

 – Не знаю, настолько ли занятное, – покачал головой Дазай. – Представьте себе, по пути сюда мы вынуждены были задержаться в Курске. Я заболел скарлатиной, а Чуя едва не умер от нее. Не очень было удачное начало.

 – Такого я не знал.

 Дазай закивал зачем-то, а потом внимательно посмотрел на следователя. Тот смотрел столь же внимательно на него. Что думал о нем? Они оба почему-то молчали.

 – Я хочу узнать о ходе дела от человека, наиболее к нему приближенного, без этого я с вами разговор не начну, ибо я не подозреваемый, чтобы вы из меня тянули истину, – заявил Дазай, совершенно при этом не моргая – смотрелось жутковато. – Хочу понимать, что случилось. Вы видите, в каком я здесь состоянии? Меня не выпускают и постоянно за мной следят. Тому есть причина – морфий. Моя зависимость не столь давняя, но я в таком количестве себе его всаживал… Врачи зовут это отравлением.

 – Зачем вы это делали, Дазай?

 – Точно не из-за того, что там мог наболтать Достоевский.

 Дазай мог бы сказать что-то о том, что это все старые дела, но он сейчас был уверен, что этот человек может любое слово его трактовать по-своему. Порфирий Петрович видел, что дополнять ответ Осаму Дазай не желает, при этом сам все также спокойно взирал на него, как-то даже добро и грустно. Это не призывало к доверию, речи вообще о нем не шло, но Дазай сейчас должен был быть очень внимательным, чтобы понимать, что делать и как поступать дальше. И не дать всем воспоминания об Одасаку, что сейчас, словно вычищенное до блеска зеркало, отражали похожесть ситуации, захватить его прежде, чем он сообразит, как все исправить.

 – Я надеюсь, вы понимаете, что ваши показания могут сыграть существенную роль в дальнейшем деле, не говоря уже о том, что Валентину Савину может грозить каторга, поэтому, думаю, в таком случае условия нашего не особо милого разговора опустить.

 – Я все сознаю, особенно то, что вы также находитесь в непростом положении из-за огласки деталей допроса, – Дазай продолжал смотреть спокойно, даже глаза чуть прикрыл. Мелькнула мысль, что он был готов к такому развороту их разговора. И вот ждал. Смотрел и ждал.

 Порфирий Петрович намеревался перетянуть инициативу на себя, но, сознавая, что молчание это Дазай сам не разобьет, не стал противиться: рассказал в рамках дозволенного о показаниях Достоевского, что в общей степени совпадало уже с тем, что Дазай знал, но его, как и Чую прежде, озадачило участие Прохора Черпакова.

 – А где он сейчас? Он выдвигал какие-то обвинения против Валентина?

 – Обвинения? Нет. Лишь дал показания, весьма охотно, – Порфирий Петрович нахмурился, словно о чем-то таком подумал.

 – Он сейчас в Петербурге?

 – Да. Работает поваром в одной кухмистерской. Там же и проживает.

 – Вы нашли его по указанию Фёдора?

 – Верно.

 Дазай задумался. Достоевский никогда не говорил ему о том, что вообще знаком с этим Прошей. Точнее он мог знать о нем, пока тот служил в Песно, но как мог узнать о его связи с Валентином? И еще использовать это?

 – Ах, да, хотел кое-что у вас спросить. Насчет сестры Фёдора. Он все переживал о ней, вдруг, говорил, что она будет беспокойна; хотел, чтобы ничего не знала. Фёдор случайно мистикой не увлекается? Как мне подтвердили, Евдокия Михайловна мертва.

 – Не знаю, чем он там увлекается. Может, совесть его замучила, – раздраженно отозвался Дазай на внезапно прозвучавшее имя покойной девушки. О ней он точно не желал сейчас думать. Другое занимало.

 Картина преступления рисовалась странной. Дазай понятия не имел, как Фёдор в итоге заманил Фукудзаву, вообще было много лакун в этой истории, ответы были, но не у Порфирия Петровича. И самой большой лакуной было исчезновение Валентина, который якобы отправился в полицейское управление и теперь уже несколько дней находился в розыске, но и следа его не было, что давало повод думать самое худшее, и не менее хуже было то, что все играло против него, ибо он ничего не мог сказать в свою защиту, к тому же Дазай прекрасно сознавал, что прежде Валентин многое утаил, прекрасно понимая, кто во всем может быть виноват; другим моментом было молчание Фукудзавы, вынужденное или нет, но Дазая это больше всего заботило.

 Когда наконец-то рассказ, сухой, словно сводка, явно имеющий упущения в интересах дела, был закончен (Дазай не задавал более вопросов), настало время отвечать ему на вопросы, которые он и так предвидел. По большей части ему приходилось опровергать всякие грязные обвинения и честно даже отвечать, что он не представляет, где сейчас может быть Валентин. Дазай, не привлекая детали и держась того, что знал по этой истории, заявил, что уверен в невиновности Валентина, давя на тот факт, что Фёдор Достоевский оклеветал его и потому у того в жизни не могло возникнуть причин испугаться какого-то шантажа со стороны Фукудзавы.

 – Ложь, и повторю это миллион раз, – давя в себе наивысшее отвращение, заявил он относительно обвинений касательно самой гнусной части, сочиненной Достоевским. – Уверен, Чуя сказал вам то же самое? Верно? Это все полнейшая ложь. И Фёдора никто ни разу пальцем не тронул. Скорее от него самого жди бед.

 – Тогда, по-вашему, зачем он оболгал Валентина Алексеевича?

 Мог ли Дазай сказать ему всю правду? Он представлял, что она за собой потянет, за себя он не боялся, но тут столько всего было замешано. Включая и тот факт, что Валентин когда-то позволил разыскиваемому в Японии человеку сбежать. С Фукудзавой ничего не ясно. А Фёдор… Он вызывал у Дазая больше всего волнения, на втором месте был после Валентина, но в иной окраске чувств. Рассказать о его идее и что он решил напасть на Фукудзаву, потому считал того убийцей? Поверят ли в такое? Дазай все всматривался в этого Порфирия Петровича. И лишь произнес:

 – Я бы на вашем месте следил за ним лучше.

 – Почему?

 – Хотите предсказание? – Дазай вдруг как-то жутко улыбнулся. – Уверен, вскоре Фёдор скроется с ваших глаз.

 Заявление как-то странно подействовало на Порфирия Петровича. Он дернулся и подался вперед, но затем сел ровно, прокашлялся и улыбнулся:

 – Вы это сказали… Вы намекаете на его виновность?

 – Я не знаю, что произошло в той квартире. Выглядит все очень запутано. Разве что уверен, что Валентин не виновен, – Дазай почти не врал. Он в самом деле точно не знал. Шибусава был мертв, Фукудзава недобит, Фёдор сам сделался жертвой падучей. Что к ней именно привело, это он убил Шибусаву? Или Фукудзава что-то такое сделал, если Фёдор в самом деле попытался его раскрыть. Но сам факт того, что Фёдор свалил все на Валентина, явно говорил Дазаю о многом. Он, обдумав, все действия Фёдора, все сказанное и при этом далекое от правды, решил рискнуть. – Хотите пари?

 – Вот так предложение! Вы игрок?

 – Ни в коем случае. Я морфинист, – засмеялся он. – Мои слова вообще можно не воспринимать, если уж на то пошло, кто скажет, что я не в бреду, но хотите? И я тогда разгадаю вам эту загадку.

 – Вы что-то знаете? – Порфирий Петрович оживился, но с каким-то напряжением, почти задохнулся.

 – Я знаю Фёдора. И легко могу предположить его действия. В той или иной ситуации. И искренне советую вернуться в Петербург.

 Порфирий Петрович с откровенным воодушевлением, но не без настороженности вглядывался в него.

 – Это неправильно, но занятно. Я бы мог даже вас подозревать в чем-то, не будь вы здесь, в Москве.

 Дазай ничего ему не ответил. И на его улыбку тоже, а в ней явно были вопросы.

 – Это из-за вас показания Фёдора попали в газеты? – внезапно спросил Дазай.

 – Боже упаси! – Порфирий Петрович внезапно даже вздрогнул, ярко демонстрируя то, как его самого задела эта ситуация. – Это не было в моих интересах. Я сейчас не говорю о том, что меня лично беспокоит репутация Валентина Алексеевича, а о том, что это было важной частью расследования, и это очень нехорошее упущение, что так случилось, поверьте, я уже получил за то выговор, – он весь насупился, и Дазаю показалось, что во всей этой истории Порфирий Петрович в самом деле нечестно тоже пострадал. – Представьте, что я выслушал еще и в тот момент, когда стало известно, что и подозреваемый скрылся.

 – Валентин не скрывался.

 – Простите, Дазай, но для меня – он скрылся. И меня это в не меньшей степени разочаровывает, чем вас.

 – Куда больше вы разочаруетесь, когда Фёдор тоже исчезнет у вас из-под носа, – Дазай произнес это несколько грубее – в отместку за слова о Валентине.

 – Вы настаиваете, значит, на том? А основания? Основания, назовите мне их.

 – К сожалению, я не могу вам ничего сказать, мне нечего сейчас сказать. Как вообще вам давать показания, если они после оказываются разодранными газетными писаками? Я и сам, можно сказать, был этим задет, теперь чуть ли не каждый будет думать, что меня развращал человек, который все это время растил меня, не сделав на самом деле ничего дурного, и обратное людям будет непросто доказать.

 Дазай замолчал. Порфирий Петрович смотрел на него сначала с недовольством, но затем вдруг что-то на его лицо выдало его растерянность и сочувствие. Дазай видел, что задел его. И продолжал молчать. Порфирий Петрович внезапно поднялся, взяв с колен свою шляпу.

 – Если потороплюсь, может, еще успею взять билеты на почтовый поезд, он раньше курьерского пойдет и прибудет в Петербург. Думал переночевать здесь, но, чувствую, лучше вернусь на место службы.

 Дазай снова ничего не сказал.

 – Поправляйтесь, Дазай.

 Он как будто хотел что-то еще добавить, но смутился, поклонился и вышел.

 Дазай чутко прислушивался к звукам снаружи, а потом резко выдвинул ящик прикроватной тумбы. Он подтащил стул к широкому подоконнику, где стояли письменные принадлежности и спешно стал царапать письмо. Закончив, сложил листок пополам, на миг задумался, а потом выглянул из комнаты. В гостиной слышались голоса Марии и Таисии, последней особо громко, она в самом деле отправила братьям жалобу в Петербург на то, что их тут посмели тревожить, но Дазай не обратил на это внимания. У него слегка кружилась голова, но он без помех преодолел лестницу, подобравшись к комнате Юсти. Там была Морин, и это было плохо, но Дазай быстро сообразил, как быть.

 Его появление в комнате удивило обеих, Морин, которая вместе со своей воспитанницей, едва прибыв в Москву, также взялась за уход за Дазаем, тут же стала сыпать в его адрес упреками, мол, ему надо и дальше оставаться в постели, покой! Это говорит доктор! Но Дазай прервал ее, попросив разрешить ему побыть здесь с Юстей, а ему принести отвар из трав, при этом это еще и обозначало, что его надо приготовить, да бедная Морин не знала, как это все устроить, но Юстя, что-то сообразив, сама отправила ее поскорее.

 – Мне нужна твоя помощь, – Дазай сел перед ней, схватив ее за руки. – Кого другого попрошу, начнется нытье и причитание, ты, возможно, тоже не согласишься. Но это важно. Сейчас очень важно. 

 – Из-за дяди Вали?

 – Не только.

 Устинья грустно глянула на него. Она толком не понимала, что произошло, она читала эти гадкие статьи в газетах, была ужасно смущена всем написанным, порой и не воспринимала  все те завуалированные, но при этом ясные обвинения; возможно, до конца даже не сознавала, чем все это ее дяде грозит, в каких вещах его обвинили; Дазай видел, как она изо всех сил скрывает свое недоумение и расстройство, но при этом очень хотел надеяться, что ей хватит храбрости помочь ему, как хватало храбрости в детстве на самые неразумные поступки.

 – Что ты хочешь, чтобы я сделала?

 – Прежде всего, у тебя есть чистый конверт?

 – Найдется, – она соскочила с оттоманки, где сидела до этого со спицами, на которых вязала что-то пока неясное, и принялась рыться в своих многочисленных ящичках, потом сообразила, что Морин, видимо, не до конца разобрала ее вещи и стала перебирать большой дорожный несессер, откуда извлекла несколько мятых конвертов. Дазаю одного было достаточно. Он вложил свое письмо, но не запечатал.

 – Ты должна отвезти его на Николаевский вокзал и передать следователю, который у нас сейчас был.

 – Ты серьезно? Этому человеку? Ты что задумал, Дазай?

 – Я тебе скажу, но сначала все выполни. Это не единственная просьба. И будет еще одна. Эта первая, самая безобидная, поверь, а дальше я умолять тебя даже готов, чтобы ты согласилась помочь, – Дазай говорил серьезно, нисколько не умасливал ее, чисто из веры, что Юстя сумеет понять его намерения.

 Она колебалась, она слишком уж хорошо могла знать его: с Дазаем непросто, и потому видно было, что она не желала сейчас сказать ему «да» на его просьбы, а потом ужаснуться, о чем подозревала, судя по всему, но Дазай также полагался на ее любопытство и некий авантюризм, чему она всегда поддавалась, и Юстя естественно проиграла в этом самой себе.

 Все, о чем попросил Дазай девушку, вызвало у нее бурю протеста, она хмурилась, а Дазай торопил ее на вокзал.

 – А если его там не будет?

 – Вернешься, и я соображу, что делать.

 – Мама меня убьет. Меня все убьют! – причитала Устинья, спешно собираясь при этом. Она нервничала, нервничал и Дазай, собирая у себя в голове столько всего сразу и в то же время ощущая, как его собственное состояние не позволяет ему мыслить куда яснее. Господи, сколько же глупостей он сделал. – Иди вниз, к себе, – сказала Устинья, накидывая на голову платок. – Как вернусь, я к тебе сама зайду.

 Дазай не стал возражать. Они вместе спустились, при этом Устинья успела улизнуть из дома до того, как Морин вернулась после неудачной попытки разобраться с травами, или же мать ее закончила разговор с сестрой. Уход ее был чуть позже замечен, но она в весьма спокойной манере, явившись назад, сказала, что просто ходила прогуляться, при этом притащила с собой еще пачку нот с пьесами Венявского для скрипки и фортепиано, заявив матери, что они никогда не играли это вместе и она захотела вместе с ней исполнить, как-то развеять немного грусть, что окутала дом. Звучало это так просто, что никто и не заподозрил, что Устинья успела выполнить все просьбы Дазая, побывать потом в магазине, а затем уже примчаться домой. Дазай не просил ее отводить от себя подозрения, но все лучше, если ей хотя бы сейчас не зададут вопросы.

 Ноты Устинью в меньшей степени в данный миг интересовали. Отчитавшись перед Дазаем, она осталась сидеть у него, при этом он не мог не заметить ее какой-то излишней понурости на грани чего-то такого, что очень давило на нее изнутри, и он не мог не спросить. Устинья глянула на него, и Дазай испугался, увидев, как темные глаза увлажнились.

 – Я просто… – она раздраженно махнула рукой. – Пока была в магазине… Ты знаешь, там болтают. Про дядю болтают. Плохое очень. Я испугалась даже, что меня кто-то узнает, что узнают, что я его племянница, что начнут спрашивать и говорить все это… Я хотела им ответить, но испугалась. Я даже не знаю, что отвечать! Дазай! Я же понимаю что-то. Я не верю, что он кого-то мог убить, но и другое… И про вас говорят. Они вас не знают, но говорят ведь про вас! Почему говорят, что он с вами что-то сделал? Что это вообще такое? Он как-то вас обидел? Как так? И мама молчит. Я знаю, что есть дурные вещи, просто… Не могу…

 Дазай глянул на нее, Юстя злилась на себя, что сидит тут и ревет, он придвинулся к ней – она сидела на другой части его постели – и похлопал слегка по руке.

 – Ни одно обвинение, ничего! Что бы ты ни услышала, какие бы только мерзкие вещи – ничего никогда Валентин ни по отношению ко мне, ни к Чуе, ни к Фёдору – уж тем более! – не сделал. Никому из них не верь, люди сейчас много будут болтать, так уж это происходит, но если захочешь кому-нибудь заткнуть пасть, то делай это смело. Я тебя уверяю, всем, что есть на свете клянусь тебе! Я лучше никогда не узнаю, что стало с Одасаку, чем совру тебе.

 Юстя поморщилась, но закивала. У нее не было поводов не доверять ему. Она лишь тяжело вздохнула, горестно заметив:

 – И неужто нельзя ничего сделать? Столько грязи!

 Дазай поджал губы. Этот вопрос явно был не просто задан в воздух. В этот момент в комнату заглянула Мария Алексеевна.

 – Ты здесь, Юстя? Телеграмма пришла из Петербурга. Мишель завтра прибудет вместе с дядей Митей, наверное, они все же решили вернуться, чтобы Митя смог попасть на операцию. Да и Таю успокоить, а то она разбушевалась, – Мария Алексеевна недовольно скривилась: Дазай слышал прежде, что они еще пуще разругались из-за своего младшего брата. – Чуя тоже приедет, Дазай.

 При всем просто космическом желании увидеть Чую Дазай именно в этот момент испытал, однако, лишь тревогу. Но хорошо, что его предупредили. Он кивнул. Дело его усложнялось, состояние было дрянь, в чем он винил исключительно себя; он особо много думал об Одасаку в эти дни, мысленно обращаясь к нему, словно ребенок, веря еще в какое-то чудо, что он жив, и именно мысли об Одасаку, воспоминания о его судьбе, сейчас особо нужны были Дазаю, чтобы больше не ошибаться.

Примечание

[1]Мама, почему он все еще здесь? Разве он не в курсе, что Дазай очень болен? (фр.)

[2]Не будем сейчас об этом спорить. Ради твоего дяди (фр.)

[3]Тогда! (фр.)

[4]Не беспокойся за меня, Морин. Я вполне готов давать показания… С удовольствием. (фр.)

[5]Watashi – Я (яп.). Известно, что реальный Дадзай Осаму использовал именно данное местоимение из всех возможных вариантов, говоря о себе.