Чуя смог выехать только следующим вечером из Москвы после получения письма от Дазая. Он ужасно желал поскорее быть в Петербурге, ждать не мог, Мишель обещал быть позже; с ним напрашивалась Мария Алексеевна, совсем потерявшая покой после совершенно неясных новостей о Валентине, но все же решила, что нужнее сейчас будет старшему брату в Москве.
Дорога до Петербурга помнилась навязчивыми пассажирами вокруг, Чуя добирался вторым классом, как назло, публика подобралась какая-то особо болтливая, но он старался ни с кем не общаться, вообще не слушать, о чем люди говорят и как будто даже ни разу не уловил ни одного обсуждения преступления, случившегося в Петербурге. Было много и других всяких новостей, происшествий, на любой вкус, а тут новых сведений по делу о нападении на японцев особо не было, но это просто новости теперь так резво не расходились. А Чуя кое-что знал. Знал, что Достоевский самовольно покинул больницу, где содержался после приступа, и теперь его местонахождение стало головной болью Порфирия Петровича, в чем Чуя нисколько ему не сочувствовал, в какой-то мере даже злорадствуя: пусть этот человек всего лишь выполнял свою работу, но сколько же сил он истратил их всех! Дазай в своем письме писал о еще нескольких важных вещах, при этом ничего толком не пояснял, словно боялся, будто кто-то это раскроет, но все же позволил себе некоторую откровенность: ему удалось увидеться с Фукудзавой! Чем это окончилось, Дазай не сообщал, писал, что все объяснит при встрече, но у Чуи от этой новости волнительно тогда забилось сердце. Он почти понадеялся… На что? Что это как-то поможет Валентину, о котором они до сих пор ничего не знали? Дазай о нем ничего не писал, не писал и о слухах, которые привез Даниил, но было кое-что другое о нем самом. Он собирался лечь в лечебницу, которую еще в прошлый раз ему предложил доктор Скюдери!
И вот, едва прибыв в Петербург, Чуя попытался сообразить, как ему теперь добраться по необходимому адресу: он не собирался терять ни минуты и сразу же быть у Дазая, к тому же он вез для него некоторые личные вещи, о которых он попросил, а еще вез ему кулак в морду за то, что он такая скотина и посмел удрать под морфием в Петербург, но кулак, возможно, потребуется на время отложить, но Чуя точно будет о нем помнить!
Добираться в пригород Петербурга в ноябре – малоприятное занятие, погода стояла серая, отвратная, в Москве и то было лучше, хотя Чуя мог поклясться, что не помнил, что там творилось с природой в часы его отъезда, он был так поглощен своими мыслями, что даже самый слякотный день не мог его как-то привлечь к себе. Но он был хорошо одет, на нем была тяжелая, но верно согревающая шинель, сшитая лично по его меркам; Чуя в ней ощущал себя приятно утонувшим в уюте тепла и при этом модным, мерзнуть он не любил и, может, порой даже слишком утеплялся, но сейчас, когда он запрыгнул в нанятый им экипаж, уверился, что одет хорошо. Поправил шляпу на голове и чуть откинулся на сиденье, то и дело одергивая себя от нервного сдавливания трости в руке, что аж кожаные перчатки скрипели. Он немного жалел, что не увиделся с Лу Сунлином в надежде что-то узнать о Валентине, но его буквально что-то тащило к Дазаю, и он не стал с собой спорить, и без того был слишком взволнован.
Чуя не знал, как ему принимать тот факт, что Дазай в самом деле выполнил свое обещание. Он сам позаботился о том, чтобы начать лечение. Это было странно. С одной стороны, его сознательность радовала, а с другой – Чуя боялся, что ему просто стало настолько плохо, что он на то пошел. Не вдохновляло и само место. Дом призрения душевнобольных: учреждено это место было императором Александром Александровичем еще в его бытность цесаревичем лет так двадцать с лишним назад, места в заведении имелись частью платные, частью бесплатные. При этом же доме призрения с некоторых пор действовала также лечебница для таких вот жертв морфия, каким сделался Дазай. Все, что пока знал Чуя, Лу Сунлин в счет расходов магазина внес уже за пребывание Дазая плату в размере двухсот двадцати рублей. Судя еще потому, что прежде говорил про лечебницу Скюдери, каждый раз откровенно признаваясь, что он не особо разбирается в тонкостях лечения подобных пациентов, место это все же было несколько выше положением относительно городских больниц, и, может, оно и хорошо, что Дазай не успел уехать с Марией Алексеевной. Определение его в лечебницу под Новгородом было продиктовано чисто удаленностью от Москвы, от Петербурга, которого Чуя особо боялся из-за Достоевского, но место это пугало, давило на самые жалостливые чувства, которых Чуя в себе даже не подозревал в отношении Дазая: как бы гадски он себя ни вел, Чуя не мог просто желать ему чего-то столь мрачного. Он мог это крикнуть ему в лицо, пригрозить страшными муками, но в самом деле так поступить… Потому и колебался. Он внезапно ощутил нечто странное. Будто это чувство заботы о ком-то стало совсем иным, более глубоким в то же время тяжелым. Он с покалывающим любопытством даже всматривался в него, внезапно сознавая чувства Валентина к ним обоим, ту нервную заботу, что он постоянно проявлял, и ворчал на них, если они не следили за собой. Вот уж не думал, что такое к нему придет, еще и из-за Дазая. Но Чуя не мог не замечать, как все в нем буквально каждый день переворачивается, заставляет чувствовать все вокруг иначе, и он пока что на самом деле не знал, к добру ли это будет.
До станции «Удельная» Чуя довольно шустро добрался по железной дороге; была бы погода поприятнее, он бы пешком прогулялся, но все же решил до больницы добираться на извозчике. Этот пригород Петербурга представлял собой открытое пространство, застроенное невысокими дачками с крохотными палисадниками: судя по строениям, местные домики занимали в основном бегущие от летней жары петербуржцы, поэтому сейчас здесь было глухо и неприветливо. Зато совсем рядом был сосновый лес. Однако особо осмотреться Чуе не удалось – вот они уже и на месте, где Чуя предстал перед вполне себе приличного вида заведением, состоящим из нескольких отдельных строений, похожим больше на какой-то загородный пансионат-санаторий, нежели на дом призрения. Летом здесь должно быть очень даже приятно, насколько может быть приятно в подобного рода местах.
Дазай указывал в своем письме, что надо будет найти доктора Гольдмана и уже через него договориться о встрече, сам он просил его о возможности увидеться с родственниками и был заверен, что препятствий не будет. Схватив покрепче свой дорожный сак и небольшой чемодан с вещами Дазая, Чуя отправился на поиски этого самого Гольдмана.
Доктор еще не успел вернуться от пациентов, но Чую и без него не заставили ждать.
– Господин Накахара, верно? – обратился к нему, заглянувший в большую приемную молодой врач. – Нас предупреждали, что вы вскоре будете здесь. Я вас провожу, но прежде, пройдемте, пожалуйста, вам необходимо пройти досмотр.
– Это еще зачем? – тут же ощетинился Чуя, не поняв в самом деле такой бесцеремонности.
Врач ни капли не смутился. Взглянул так, словно проявлял снисхождение, что Накахару разозлило, но он тут же поубавил в себе гнев, едва получил объяснение о том, что здесь проверяет всех посетителей, во избежание того, что те могут принести запасы тех или иных препаратов и нарушить процесс выздоровления пациентов. Что ж… Смысл проверки весьма разумный. Неприятно, тем более Чуя-то знал, что он в жизни бы не потащил ничего Дазаю, он морфий-то ему давал лишь потому, что боялся, что тому может стать резко плохо, в таком ужасном состоянии он был первоначально, а уж теперь! Однако, сжав зубы, так молча и вытерпел весь досмотр, ощущая лишь, что все его негодование сменяется иным: он увидит Дазая, и кроме этого – ничего не хотелось. Он и сам не сознавал, как волновался за него после побега. Хотел прибить, но… Потом прибьет, уже ведь решил.
Комната, куда определили Дазая, располагалась в глубине здания на первом этаже, и этот закуток вдавался в самую летом живописную часть окружающего лесного сада, осень была здесь менее мила, но все же вид из окна – а это было первое, во что уперся взгляд Чуи, – оказался не мрачен и грустен, но потом уже было не до окна. Он увидел поднявшегося с койки Дазая, закутанного в больничный халат. Чуя замер, глядя на него, словно не видел также долго, как и в прошлый раз, когда уезжал весь расстроенный в Китай, а Дазай…
– Нас можно же оставить? – обратился он к пришедшему с Чуей врачу. – Доктор Гольдман обещал.
Возражений не последовало, дверь за ними прикрылась.
– Чуя-кун.
Чуя в самом деле хотел подойти и врезать ему. Заодно и за старые обиды. Вот прям со всей силы, но сдержался, а Дазай и сам, словно у него были лишние жизни, подошел близко.
– Ненавижу тебя, идиот, – Чуя с досадой на себя самого слегка тряхнул его за ворот халата, а потом глянул ему в глаза, сначала нервно поджав губы, а потом уже не выдержав и поцеловав. Вцепился в него, не отпускал, пока не ощутил, что делает и себе, и ему больно, но Дазай не отстранялся, сам обнимал его, едва имея возможность прощупать сквозь плотную ткань его шерстяной тройки, а сам же он – кожа да кости сквозь халат!
Чуя сжимал вокруг его спины руки, гладил его между лопаток, затем все же дернул за отросшие волосы сзади, на что Дазай ойкнул и отстранился, при этом виновато глянув в ответ.
– Сколько ты меня так будешь изводить, сволочь ты безответственная?!
Дазай задумчиво пожал плечами, при этом нахально ухмыляясь, на что Чуя недовольно цыкнул.
– Ненавижу тебя, тупая скумбрия, – он отошел и брякнулся на стул, оглядевшись. Тут стояли еще три койки, скрытые большими ширмами. Возле кровати Дазая тоже располагалась подобная, но была сдвинута. – Что ты творишь, что? Дазай…
Чуя на самом деле был просто слишком рад видеть его, и вид его – Чуя очень страшился, что с ним еще могло что-то приключиться, что ему станет хуже, чем в прошлый раз, что он снова спятит. Но Дазай не спятил, выглядел уставшим и болезненным, но при этом смотрел на Чую в ответ куда осмысленнее, куда серьезнее. И все равно! Чуя не должен был ему прощать очередную идиотскую выходку, но как быть иначе, если не простить?
– Если честно, я был почти что в состоянии радости, когда прочел, что ты решил пристроиться в лечебницу, что ты меня хоть в чем-то не обманул. Твое барахло, – он кивнул на чемодан, что принес с собой. Естественно, его тоже досмотрели, когда Чуя уточнил, что это вещи для пациента.
– Благодарю.
– И что? Тебе тут вправят мозги?
– Доктор Гольдман своеобразная и несколько тронутая на работе личность, но он разговаривает с пациентами откровенно. И того же ждет. Тогда, как он считает, все получится.
– Ты увиливаешь от прямого ответа.
– Лечение началось, Чуя. Что мне тебе еще сказать? – Дазай, однако, улыбался, очень мягко, смотрел на него прямо. – Мне не очень хорошо местами, признаю, но через примерно неделю Гольдман обещает полное облегчение. Потом, если я буду хорошо себя вести, наверное, продержит меня тут еще недели три. Тут не так плохо. Тихо.
– Я не хотел бы, чтобы ты был в Петербурге. Из-за него.
– В Петербурге ли он сейчас… – Дазай запрокинул голову. – В том смысле, уже успел ли куда-то податься.
– Достоевский в самом деле сбежал? – у Чуи сильнее забилось сердце. Дазай сидел сейчас на кровати, оперевшись на подушку, вид у него был хмурый и в то же время остро задумчивый.
– Сбежал… Ну, да, сбежал. А я ведь предупреждал о том Порфирия, – он вдруг рассмеялся. – Вот беда у него теперь, но это ладно, это потом.
– Если он удрал, так это нам на руку! Это же не в его пользу!
– Да, это так. К тому же он хоть и был потерпевшим, но его бы иначе не стали оставлять под присмотром, впрочем, весьма халатным. Я первым делом бросился искать его по больницам, собираясь всеми правдами и неправдами пробиться к нему. Если успею. И, как оказалось, буквально за день до моего появления, как раз, когда должен был вернуться Порфирий Петрович, Фёдор исчез.
– Его разыскивают? Должны!
– Да, разыскивают. Порфирий теперь куда внимательнее следит за сведениями, к тому же верно выявили того гада, который снабжал газеты деталями расследования, хотя его голову и головы его пары последователей это мало спасло, зато у Константина появился лишний повод пойти в атаку. Мы с ним мельком успели увидеться и поговорить.
– Мне Мишель рассказывал о том, что ты предложил ему подумать насчет того дела о контрафакте, использовать его, чтобы оттенить слухи о Вале.
– Да? Я передал это Константину. Он воодушевился. Признаюсь, он поразил меня, – Дазай задумчиво посмотрел перед собой. – Мы его ведь мало знали. Честно говоря, он меня порой раздражал. Раздражать стал не меньше, но я был удивлен. Может, это и есть братская любовь? – Дазай вдруг усмехнулся, глядя куда-то мимо Чуи опять, в сторону ширм.
– Мы должны пользоваться моментом, который нам предоставил Достоевский теперь!
– О да, – закивал Дазай, по-прежнему не покидая внезапно выстроенных вокруг себя стен задумчивости, сути которой Чуя не мог понять.
– А еще этот Проша! Надо найти его и выбить из него все! Пусть сознается, что его подговорили, что он просто тварь та еще поганая!
– Проша-то… Я виделся с ним.
– Да ладно! Когда ты успел?
– Морфий очень вдохновляет на деятельность, если ты не знал.
– О, заткнись, умоляю! – Чуе и правда это было неприятно. – Но что? Ты из него все выбил?
– Да нет.
– Нет?! Где эта сука! Я ему лично яйца отрежу! Оторву живьем!
– Чуя-кун! – Дазай опасливо глянул на него – рассмеялся. – Ты меня так возбудишь сейчас. Похвастаюсь доктору Гольдману, что зря он тут на меня страх нагонял, все у меня работает.
– А? Ты это… – Чуя смутился его заявлению, а Дазай весь светился. – Ты идиот какой-то… Не думал, что тебе нравится насилие.
– Оно привлекательно в твоем исполнении.
– Уймись!
– Уймусь, – Дазай потянулся к нему, схватив за руку и крепко сжав, пальцы, но затем поднялся. – Но вообще – нет, насилие меня не привлекает, и я против твоих действий. Пообщавшись с ним, я пришел к выводу, что его лучше не трогать. О, это я объясню. Все было бы просто, если бы все его слова были клеветой, но часть его слов – правда. Он был с Валей в отношениях, – взгляд Дазая снова уплыл, но затем опять застыл на Чуе. – Лучше в дальнейшем давить на то, что все его слова ложь. Задумайся: если против Валентина исчезнут обвинения в клевете относительно его действий, то слова Проши сразу станут ложью. И все остальные слова в глазах людей станут если не ложью, но уже сомнением. А так, он признает лишь одно ложью.
Чуя задумался. Дазай оказался до простейшего прав. Он даже не сообразил.
– Но все упирается в Достоевского… Где он.
– Да, где он?
– А Фукудзава! Ты был у него?! Дазай, что ты все темнишь?
– Я просто… Я объясню, но потом, хорошо? Есть кое-что поважнее в данный момент. Ты извини, я сразу не сказал, – Дазай так довольно улыбался во все зубы, что Чую это стало даже пугать, и тут он сам насторожился.
Только сейчас понял. Они тут не одни были. Здесь был еще один пациент. Дазай, словно и не думал даже о том, что они тут при ком-то целовались, а Чую сразу обожгло, и дело было не в том, что они могли раскрыться, а просто сам момент был для него слишком личным, Дазай уселся на койку за ширмой, подозвав Чую.
Не зная, какого рода подозрения первым делом испытать, Накахара, обошел ширму, ощутив приступ головокружения при виде глядящего прямо на него Валентина. Тот, видимо, хотел улыбнуться, но как-то весь смешался, да и вообще улыбаться ему последнее время было трудно, но какое Чуе дело! Он видел его перед собой! Живого! Не особо здорового, но живого! Чуя в этот момент словил какую-то странную мысль: он разозлился на Таисию! Все дело было в том, что, когда он уезжал, она устроила очередную ссору со своими родными, обозленная на Валентина она, возможно, и не верила в то, что он мог убить человека, но все эти подозрения относительно его предпочтений, о романах с мужчинами – все это не могло уложиться в ее голове, и она злилась, бросив в сердцах предположение о том, что брат ее просто покончил где-то с собой, как уже о том стали тоже болтать, и это самое верное в его случае, чтобы прекратить свои муки и чужие, как она выразилась.
Чуя не мог в это поверить, просто даже не мог бы представить, что Валентин бы решился, несмотря на все его малодушие во многих вещах, он мог лишь в порыве высказаться о самоубийстве, но совершить… Чуя не верил, что Валентин решится, но уезжал еще более расстроенным таким предположением не постороннего Вале человека, а родной сестры.
И вот Чуя смотрит на него, все же выдавившего улыбку, виноватую и усталую, а затем – тут же отвел глаза, словно вспомнив весь позор, что на него обрушился и в таком случае – невозможно смотреть даже на близких людей.
– Сволочь, Дазай, ты что, не мог сразу сказать? Тварь, чего молчал?! – взорвался-таки Чуя, накричав на него по-японски, но сил особо не было, Чуя ощутил, как сильно устал, как все это его замучило.
– Извини, правда с этого стоило начать, но Валя спал. Мы не знали, когда ты точно объявишься, а тут я заметил, что он проснулся и пытается нас подслушивать.
Валентин стрельнул в его сторону взглядом, но совсем уж вяло, совершенно обессиленно, а потом едва не отпрянул к стене, когда Чуя бросился к нему, крепко обхватив. Валентин столько раз уезжал надолго, он мог не видеть его несколько месяцев, но эти дни – Чуе показалось, что эта разлука длилась куда дольше, и конца он ей не видел, он вцепился еще крепче, так крепко он мог обнимать лишь Дазая, но здесь другое, здесь – развеивались страхи, отпускало напряженные нервы. Он взглянул на смущенного Валентина, у которого не было шанса выпутаться из такой хватки, всмотрелся пытливо, заметил, что у него как будто морщин прибавилось, разве что красное пятно на белке глаза побледнело. Сообразив, что он разглядывает, Валентин опустил голову, вжавшись лбом ему в плечо.
Дазай молча сидел рядом, смотрел на них, и Чуя все с чего-то ожидал, что тот сейчас скажет что-то с оттенком издевки, но просто еще не знал, сколь также важно было самому Дазаю наконец-то удостовериться, что Валентин цел; он, несмотря на то что не решался смотреть ему прямо в глаза, в порыве, словно ребенок, также при встрече вцепился в него, также растворял свои страхи, думая лишь о том, что не смог бы еще раз пережить то, что пережил с Одой.
– Откуда ты здесь? – Чуя сначала спросил это негромко, а потом, словно опомнившись, сорвался: – Зачем ты ушел из дома? Совсем одурел?!
– Хоть ты не ругай меня, – Валентин улыбнулся ему, но видно было напряжение на его лице. Он так старательно что-то пытался в себе удержать, что оттого только хуже себе делал. Чуя устыдился себе, но затем снова бросился негодовать.
– Ты не должен был уходить! Ну что натворил! Тут все такого надумали, тебя же разыскивают! А… И как ты здесь, в смысле случайно или что? Из-за полиции? Почему нас никого не оповестили?
– Чуя, не ты один ждешь пояснений, – Дазай взял его за руку, чуть отстранив от Валентина, но Чуя все равно остался сидеть рядом, вцепившись ему в предплечье. Валя тоже был в больничном халате, неприятный вид. – Валентин Алексеевич явно имеет, что нам рассказать, верно? – улыбнулся Дазай, чуть опустив, однако, глаза.
– Так ты… А ты почему не в курсе? – Чуя с недоумением оглянулся на него.
– Я попал сюда к Осаму только вчера вечером, – Валентин поджал губы.
– Я не решился сильно мучить его расспросами. И да, Порфирий Петрович в курсе, что он здесь. Это случилось по срочной договоренности с ним, мною и доктором Скюдери. Лу Сунлин тоже оповещен.
– А Константин? – Чуя всмотрелся в Валентина, и тот поморщился болезненно.
– Не надо пока. Не говори. Я знаю, что я поступаю бесчеловечно, но я боюсь их увидеть. Боюсь, что они захотят примчаться сюда. Или хуже того: вообще не захотят, узнав, видеть.
– Что за бред? – возмутился Чуя.
– Я ему то же самое сказал, – Дазай забрался с ногами на кровать, по полу слегка дуло, доктор Гольдман предупреждал его каждый раз, чтобы следил за собой и не простывал. Дазай подчинялся. Следил. – Но тут непрошибаемо, похоже.
Звучало жестоко немного, но Чуя в этом случае был на стороне Дазая. Валентин очевидно пребывал в состоянии страха перед родными. Но давить на него… Он оказался здесь, в таком месте, и при этом – будто в убежище.
– Неважно, – Чуя сжал его предплечье. Очень крепко, заставив глянуть на себя. – Как ты себя чувствуешь? Что случилось?
– Сейчас лучше. Я даже не знаю, как это назвать. Нелепость? Стечение обстоятельств? Или просто тот факт, что я идиот, подтвердился?
Валентин сильно хмурился. На самом деле у него болела голова, но было терпимо. Эти боли периодически беспокоили его все последние дни, но врач здесь сказал, что скоро пройдет. И это он все сам виноват, но как же он мог иначе?
Валентин ни капли не соврал в своей записке. Он в самом деле собрался отправиться в полицейское управление.
Оставшись наедине с собой, Валентин ощутил, что ужасно просчитался: ему страшно было в этом нервном одиночестве, но и люди вокруг него – в глаза было отвратно смотреть, кто бы то ни был. Он снова все стал прокручивать внутри себя, в этот раз не расстраиваясь уже, а снова начиная вскипать злобой. Господи, он в тот момент не испытывал никогда столь чистейшей ненависти. Ни одно существо прежде не было удостоено таких чувств. Ненависть и обида, это все до дрожи. И там хвостом: и несправедливость, и предательство, и отвращение – все они подоспели, ужасная смесь, которой Валентин никогда не ощущал, и именно она, кажется, всколыхнула его, ударила порывом, и он решил, что хватит, он так не может, он больше не может защищать человека, который сам себя ведет к обрыву, а заодно и его тащит за собой, да что там! Валентин сам тащился добровольно, сам прицепился. Он не хотел этого вовсе, он так не мог, он был более чем мирным существом, и без того в нем было множество причин, что загоняли его к своему обрыву, но пока что стоял, а тут вдруг покачнулся…
Разозленный, хотя, возможно, больше сбитый с толку отчаянием, он решился отправиться в управление и рассказать все, как есть! Рассказать все о Фукудзаве, рассказать безумный план Фёдора, все его причины, буквально все! Сказать, что Фёдор оклеветал его! На этом моменте Валентин сбивался, не представляя, как после такого позора сможет вернуться к нормальной жизни, вообще сможет ли ее теперь вести, но раздраженно и это отогнал от себя, решив, что, как всегда, просто пустится потом прочь, в бега, в Китай или еще дальше, где никто не найдет, и он не будет иметь ни одной причины вспоминать Фёдора!
В таком состоянии, с сильным головокружением из-за бурлящей по напряженным сосудам крови, он собрался и поспешил покинуть квартиру; только едва оказавшись на набережной Фонтанки, что напугала его своей многолюдностью, сообразил, что в метаниях не взял с собой ни трость, ни перчатки, ни даже, что самое главное, денег. И так и пошел, побоявшись вернуться, словно тогда вся его целеустремленность снова испарится.
– Я пересек Гороховую, когда внезапно будто бы очнулся от своей задумки, – Валентин сжал на миг зубы. – Я снова вернулся к самой первой своей мысли: неужели я в самом деле готов его выдать? Даже теперь, когда он так поступил, когда я иду по улице и в каждом взгляде вижу осуждение за то, что не делал, и за то, что в самом деле есть тот, кто есть. Эта мысль, что я снова его предам, ведь как же это будет иначе, она так задела меня; он и без того кричит мне постоянно, что я предал его, пусть я и не мыслил даже о таком, пусть он и не справедлив, но теперь-то! Я в действительности собирался предать его! Больше! Отомстить! Боже, вот в самом деле я о чем думал! Мне так хотелось наконец-то и ему что-то такое сделать, но это быстро испарилось, я… Я просто не могу! Я заметался и побрел по Гороховой, не зная, что делать, как быть, себя, что ли, подставлять, но, Боже, если бы он просто сказал, что это я убил, так он такие вещи про меня, про вас… Про себя самого, – Валентин мотнул головой, ощущая именно себя лгуном. Его правда была лишь в том, что пока Фёдор был ребенком, он испытывал к нему совсем иного рода чувства, родные по своим свойствам тем, что испытывают родители к детям или старшие братья, а все остальное – это потом, а все самое темное и плотское – запрятано было всегда, выуживаемое подсознанием, но Валентин каждый раз твердил себе, что он не святой, что всего лишь обычный и несдержанный человек, чья голова полнится всякого рода желаниями, но помыслить о том, чтобы что-то сделать, пусть Фёдор стремительно взрослел, все равно что…
Все это тогда всколыхнулось внутри. Ненавидеть себя за то или нет, уже не имело смысла, но Валентин понятия не имел, как быть. Он, покружив там и здесь, дошел до Сенной, бродил там, топтался возле церкви, рассмеялся сам над собой, едва ступил на ее ступени, рассмеялся над собственным лицемерием, в котором все время его упрекал Фёдор, говоря, что вся его любовь ничего не стоит, что он лишь пытается за его, Фёдора, счет как-то возвысить себя в своих чувствах, а на самом деле лишь развращенный с юности человек, который носится со своей любовью, а потом снимает на улице продажных мужчин и смотрит на них сверху-вниз, пока те выполняют оплаченную работу. Что отрицать? Так и было, но Валентин упорно не хотел верить, что он в самом деле ничего не чувствовал, что это было прикрытием, что он столько думал о том, говорил Чуе, Осаму… Это было единственное, что ныне его спасало от самоубийственного одиночества, и что? Он готов это свое спасение так вот предать?
Он все стоял у храма, стоял не потому, что просил Бога о чем-то, а у него просто кружилась голова, было дурно, и он, подумав, что мешается, отправился бродить средь улиц, все еще на зная, как быть, при этом больше уже пытаясь понять, сколь сильно в нем это чувство к Фёдору, что он едва не решился на столь резкий шаг.
– Я бродил все там в округе, – тихо продолжал рассказывать Валентин, стараясь не встречаться глазами с юношами, которые как раз не сводили с него глаз. – Мне кажется, я даже раз прошел мимо квартиры Фукудзавы. Не помню. Снова куда-то пошел. Через Вознесенский мост… Пересек его, хотя, может, это был и не он. Или я несколько раз туда-сюда метался через воду. Все думал, думал. То видел единственным решением дать возможность Фёдору самому раскаяться, если это все рук его, дать возможность опомниться, или же освободить его от покаяния, которое ему к чертям не сдалось, и дать свободу, избавив от себя навсегда. Обида ли на него меня не пускала, любовь ли к нему – снова не пускала. Сознание того, что я поддамся порыву обличить себя, тогда это скажется на моих родных, что ужасает меня не меньше, я и без того теперь уверен, что не смогу никому в глаза глянуть. Я... Очнулся, однако, там рядом. На Казначейской. Я прежде, кажется, там и не бывал.
Валентин тяжело выдохнул. Он и не мог точно сказать, в какой момент обратил внимание. Потом уже, когда все имел возможностью слегка четче обдумать, горько сообразил, что все опять дело было в Фёдоре. В его упреках. Та девушка, что привлекла его внимание, она просто напомнила ему несчастную Надю Кирееву, воспоминания о которой до слез обжигали, потому что ему неимоверно жаль было этого загубленного ребенка. И Фёдор тогда сказал ему, что он ничего не сделал. Валентина это задело. Он поверил в его слова. Сам не знал, зачем так глубоко поверил. А та девушка, что он увидел на улице. Внешне она совсем не была похожа на Надю Кирееву, но что-то столь же несчастное в ней задело его. Посреди улицы, она сидела прямо на дороге, загрязнив свой совершенно черный, судя по всему, траурный бедный наряд, рядом с ней стояли еще двое детей в оборванных вещичках, а сама она пыталась привести в чувство девочку, завернутую в подранную шаль поверх ее скудной одёжки, девочка была в болезном полусознательном состоянии. Люди проходили мимо нее, кто-то даже что-то ей крикнул. Мужчина. Он крикнул еще раз. Нечто гадкое, из-за чего Валентин не мог не догадаться о ее роде деятельности, но она намеренно не обратила внимания и лишь все пыталась подхватить на руки девочку, а пара детей помладше рядом с ней начали вдруг реветь, из-за чего она попыталась успокоить и их, не зная, на что разорваться.
Отвлеченный от своих тяжелых дум этой сценой, Валентин, возможно, лишь ради столь необходимой мимолетной смены хода личных терзающих мыслей, подошел к ней, из-за чего она сначала испуганно взглянула, ожидая, видимо, кого-то весьма ей неприятного, а потому совсем растерялась.
– Ей плохо? – спросил Валентин несколько виновато, он уже пожалел, что вмешался, внезапно вспомнив о том, что теперь видел буквально в каждом человеке обличителя своих существующих и несуществующих грехов.
– Ах, да! – девушка в еще пущем волнении оживилась. – Совсем расхворалась. Буквально на днях мать ее схоронили. Мы одни теперь. А она, бедняжка… Уж не знаю, вылечу ли теперь.
– Так доктора надо позвать! Или уж в больницу!
– Да вы что… – девушка покачала головой. – Сейчас… До дома бы дойти. Там пусть спокойно лежит. Только ж замучают в больнице. А врач был вчера, сказал, что лечить надо, но я чем было, тем и лечила. Организм слабенький, сегодня вот совсем худо стало. А мы с церкви шли. Водила за мать-то их молиться. Думала, может, от молитвы полегче сделается, да что там…
– Соня, там мама! – внезапно стал дергать ее за юбку мальчик.
– Нет, мамы нет там!
– Мама там! – подхватила его сестренка, и Валентин оглянулся. Шла какая-то женщина, но он знать не мог, похожа ли она на их покойную мать.
– Мне помочь вам, может? – все же решился он предложить.
– Что вы! – Соня буквально испугалась, но при этом совсем растерянно глянула на больного ребенка, у которого не было сил идти, и несчастная была готова остаться даже здесь на холодном осеннем воздухе. – Это не мама, не мама, ну что ты! – Соня одернула девочку, не зная, как ей еще объяснить, когда мальчуган вдруг сорвался с места, намереваясь броситься к женщине, в которой невольно видел свою мать.
Соня в тот момент громко вскрикнула. Мальчик несся прямо под колеса экипажа, Валентин больше испугался даже ее вскрика. Он успел мальчика перехватить, при этом даже не понял в итоге, чем его зацепило: то ли лошадь взбрыкнула с испугу и задела, то ли в попытке увернуться он, никогда не отличавшийся ловкостью, был задет экипажем или какой-то его жесткой частью; Валентин так и не понял, лишь ощутил какую-то грубую силу, а потом в неожиданности очухался, чувствуя, что его головокружение будто изменило свой вектор, а над ним тряслась эта Соня, она причитали и благодарила его, и в отчаянии что-то кричала рыдающему мальчишке.
Валентин очухался, вскочил даже, из-за чего едва снова не сел, но он смог убраться с дороги, даже что-то сообразить – что получил по голове, но как будто ничего более и не случилось.
– Вам плохо? Вас шатает!
Шатает? Его и до этого шатало, разве что-то изменилось? Это он просто подумал, хотя уверен был, что ответил ей.
– Вы на несколько минут потеряли сознание!
Это заявление тоже было странным, хотя Валентин допустил, что что-то такое случилось, но он в самом деле не мог понять, что произошло. Если он едва не убился, так это тоже странно. Потому что с чего-то решил, что должен был убиться, а тут нет. Но он ведь не хотел, и не думал даже о том, уж точно не под городской транспорт бросаться!
– А мальчик ваш?
– Коленку разбил, да это ничего! – Соня все дергала его. – Вы ударились? Вам надо в больницу!
– Глупости.
Валентин пребывал в странном состоянии. У него ужасно кружилась голова, он что-то отдаленно чувствовал – ну да, боль, но она какая-то естественная была, не беспокоила, как та, что копошилась у него в сердце, но ее будто бы сейчас отодвинуло в сторону, и он воодушевился.
– Ваша девочка совсем плоха, я помогу вам.
– Да вы что ж…
Но он настоял. Правда все равно понадобилось несколько минут, чтобы прийти в себя, его вело, но он все же умудрился взять ребенка на руки, и даже приятна стала эта легкая тяжесть, словно придавливала его крепче к земле, и он пошел за Соней и ревущими детьми. Шел, куда она вела, куда-то в дом, тут же, на этой же улице. Со двора. В жалкое помещение, в подобных он никогда и не бывал, и даже в тот момент задумался, а жил ли он когда-то в самом деле плохо? Даже в дурные для семьи времена он не скитался, он жил в пансионе при всех возможных пусть и аскетичных удобствах, и та беднота в Китае… Куда легче перенести нечто подобное, когда ты знаешь, что это не твой дом навеки, что ты здесь временно, что у тебя есть средства и ты все равно потом окажешься в приличном месте, а не будешь прозябать тут среди грязи, холода, клопов и убогости, от которой хочется в петлю.
И все же в тот момент Валентин смотрел на все это сквозь пелену бессмысленности. Думал, но не вникал. Не получалось. Голова болела, но он снова услащал в себе эту боль. Пусть болит, пусть лучше так, чем дерет сердце. Он сидел на обшарпанном табурете, таращась на стол, заставленный кружками и немытой посудой, и странно было, что тут лежало так вот просто Евангелие. Валентин смотрел на него с мыслью, что он бы мог просто протянуть руку, открыть и найти, быть может, ответ, но тут суетившаяся прежде с младшими детьми и больной старшенькой Соня обратила внимание на него.
– Я вас даже по имени не знаю! А вы так помогли! – она вдруг стала кланяться, а Валентин в страхе вскочил, словно вспомнил о себе все, кто он таков, как вообще перед ним можно, и то, что писали в газетах теперь… О, если бы она только знала, кланяясь ему! Он сейчас будто бы поверил, что там все правда, и он лишь обманывал себя и до смерти испугался, но не сдвинулся с места – лишь схватился за стол, чтобы не упасть. Дурнее прежнего сделалось.
– Не надо, не надо, что вы… – шептал он, таращась в пол, но так было лишь хуже, начинало сильнее тошнить, но взглянуть на нее – лучше пусть от тошноты мучает!
– Вам ведь дурно! Вы сильно ударились?
– Нет… Это не из-за того все.
– Дайте я посмотрю, – она бросилась к нему, попыталась ощупать голову, кажется, там где-то было очень больно, Валентин только сейчас понял, что без шляпы остался, но тут же о том забыл.
Девочка закашлялась, да совсем худо как-то, словно в приступе, и Соня метнулась к ней. Валентин попытался присмотреться. Девочке нужен врач. Даже если не поможет, все равно! Чтобы хоть легче сделал! Он огляделся, а потом принялся шарить по карманам пальто. Забыл – он ведь, как дурак, высунулся на улицу без денег! У него ничего при себе не было, никаких драгоценных вещей он не носил, разве что – Валентин стащил с шеи крест золотой с рубиновыми вставками. Если он и значил для него что-то, то лишь то, что это было матерью ему подарено, когда его мальчиком девяти лет отдали в гимназию. Если он и колебался, то это было быстро разрушено мыслью о том, что сам он не стоит светлой памяти своей матери, и потому подошел к Соне, вложив ей вещь в руки.
– Возьмите. У меня собой более нет, но денег хороших выручите, если заложить, даже если не поможет, но чтобы она не так мучилась.
Соня перепугано глянула на него, а он просто молча сел на место, ощущая, как дурнота то отступает, то накатывает, даже не слыша толком увещеваний забрать вещь, что он отдал. Будто бы уже о том забыл. Ни одной мысли. Лишь то, что что-то болит, но пусть болит, так легче.
– Вам совсем дурно. Я приглашу для вас врача!
– Не надо! Врач нужен вашей девочке. Обо мне не заботьтесь.
– Я позову ей врача! И для вас!
– Да нет же! Я… Сам обращусь. Хоть в больницу пойду!
Валентин внезапно подумал, что это дурная, но мысль! Не домой же. Что там дома? Он шел в управление, но так и не дошел. И он так и не знал, что сказать, он не мог просто, и в больницу – пусть туда.
В этой части рассказа Валентин уже мог совсем смутно что-то пересказать. Возникал пробел до момента, когда его обнаружил Скюдери, но складывалось все примерно так, что Соня, обратившись прежде к кому-то за помощью для больной девочки, повела в больницу и его самого; они вместе были вынуждены долгое время провести в ожидании; вечерело, и Валентин, осознав, что она так и сидит с ним, заявил, что у нее дома ребенок больной, что остальным она нужна, а его она и так уже проводила, он тут сам разберется.
Не сразу она, кажется, поддалась уговорам, но сказала, что сбегает домой и вернется. Возвращалась или нет, Валентин понятия не имел. Ему сделалось совсем плохо, ужасно тошнило, голова раскалывалась. Он уже потом со слов Скюдери знал, что потерял сознание, а там дальше он каким-то образом оказался среди холерных больных, хотя осмотревший его, бессознательного, врач обнаружил у него место удара на голове, но, то ли не стал вникать, то ли что случилось… Валентин и в самом деле, кажется, цепанул заразу, но сам не понял, была ли она. Ничего не помнил. Его постоянно мутило, рвало. От холеры ли, или от удара бросало в жар, ему что-то давали, и даже отпускало. Когда Скюдери уже увидал его, то Валентин в большей степени жаловался на головные боли и помутнения, но Скюдери позже заметил, что у него было постоянно учащенное сердцебиение, нехороший пульс. И тогда где-то мелькнула мысль – может, все же конец?
Конец в самом деле ожидал его, но не такой, каким можно было представить. Нашедший его доктор Скюдери оказался человеком внезапно очень шустрым на дела, требующие смелости перед лицом возможных серьезных последствий, и Валентин, когда спустя дня три, все это время будучи под его присмотром, оказался у него дома, был поражен тем, как вообще он, человек, которого уже, как он знал, разыскивали и теперь точно винили во всех тяжких грехах, не оказался в руках полиции. Все дело было в том, что за все время его пребывания в больнице его так до последнего и не опознали. Сначала он сам был не в состоянии себя представить, а потом уже Скюдери скрыл его личность, но затем он пошел уж совсем на подлог, иначе нельзя было сказать! Все дело было в том, что в те дни отошел в мир иной сосед Валентина по койке, тот, который приехал из Олонецкой губернии… Александр Скюдери, не учел его смерть, умер некоторый неизвестный пациент. За него и был оставлен Валентин. И это же Скюдери позже пустил слух о том, что среди умерших в Обуховской больнице мог оказаться Валентин Савин среди неопознанных трупов умерших пациентов, кои были не редкостью.
– Что вы натворили, доктор Скюдери, – шептал Валентин, сознавая, что это ведь и грех! Тот несчастный человек! Это же не по-человечески!
– Не подумайте, что я из-за тех запасов чая, что вы мне прислали, так с вами.
– Да? А я уж и правда думал, дело в чае.
– Вы шутите, значит, вам лучше.
Валентину тогда так не показалось. Это все была горечь, коей в чае точно никогда не бывает. Горечь его благородна, а его – пошлая и отвратная.
– Я уверен, вы ни в чем не виновны. Вот не верю и все! Что ж мне вам не помочь. Я выпущу скоро вас отсюда-с под чужим именем. Сообщу вашим родным.
– Нет! Не надо… боже, не надо. Лучше в тюрьму!
На тюрьму Скюдери, не задающий лишних вопросов, но видящий, что Валентину Алексеевичу в таком расстроенном состоянии только хуже сделается от споров, не согласился и решил его прямо к себе домой забрать. А там уже никто и не хватится. Ради честности разберется потом и с бумагами на этого несчастного рабочего, уж ему ли не знать весь бардак с простолюдинами в больницах, что-нибудь придумает. Главное было Валентина ему у себя устроить. А там все же как-то связаться с его родственниками.
Эту часть истории со Скюдери Дазай уже знал. Доктор, несмотря на протесты своего больного, настроен был сообщить о его положении родным, но где жили братья Валентина, он знать не знал, тот молчал, а когда Скюдери попытался сам отыскать, обнаружил, что квартира на Литейном пуста. Попытка узнать, есть ли кто из близких сейчас на Фонтанке, быть может, Чуя в Петербурге, наткнулась на некоторое недопонимание. Скюдери общался со швейцаром, сообщившим, что никого из Савиных и кто с ними проживал нет, при этом даже не понимал, что мелькающий тут то и дело туда-сюда китаец живет именно там. Швейцар не так уж давно заступил на службу, и, видимо, Лу Сунлин был для него незнакомым лицом, или же он как-то не так выразился, что Скюдери не понял его. Он поднимался наверх, но ему никто не открыл в тот раз, магазин-салон на Невском оказался закрыт. После того вечера, как Скюдери обнаружил Валентина, он пробыл в больнице еще три дня, пока сердобольный доктор не решился воспользоваться моментом, уже названой смертью одного из пациентов, и не подготовиться забрать поправляющегося Валентина домой. В тот же день Дазай прибыл в Петербург. Вся ирония судьбы заключалась в том, что Валентин оказался в той же больнице, где все это время находился в изоляции Фёдор, решивший скрыться, и туда же первым делом с вокзала помчался Дазай, но не успел. Но и со Скюдери столкнулся он не там вовсе.
Доктор следующим днем, когда Валентин уже был у него дома, снова решил попробовать узнать насчет родственников. Обо всем об этом он не говорил Валентину, оставляя его под присмотром своего ассистента, но не назвав ему его имени, лишь приказав следить, чтобы пациент не смел никуда ходить. Предпринял бы Валентин, уже прекрасно зная, что его разыскивают, попытку снова сдаться? Он был все еще слаб, холера прошла для него легко, но боли после удара головой все еще беспокоили, мешая спать и днем, и ночью, и потому он сам сознавал, что не в состоянии сейчас предстать перед следствием, представляя, как все усугубляет, к тому же Скюдери столько сил приложил к тому, чтобы спрятать его у себя. Валентин неустанно думал о том, что надо дать знать семье, но полагал, что все в Москве, раз квартиры пусты, и со слов Скюдери выходило, что и Лу Сунлин мог уехать. Валентин понятия не имел, что происходит в его семье, все новости, которые он мог знать: его ищут, его подозревают, о нем грязно судачит Петербург, а там и Москва, но так прятаться невозможно, и Валентин предположил, что можно что-то узнать у приказчиков других магазинов, хотя бы где Михаил Савин. А там уже, наверное, стоит дать телеграмму в дом сестре. При мыслях о сестрах, о том, что они могли о нем теперь думать, Валентин постоянно стоял на грани того, чтобы теперь никогда не видеться с ними. Ни с кем. Сердце это разбивало нещадно, но он сам их сердца уже разбил.
Скюдери же в своих поисках снова оказался на Невском, и был удивлен, когда увидел, что салон закрыт лишь для посетителей, а туда входил седенький иностранец восточной внешности, одетый правда по-европейски, и Скюдери, поспешил за ним. А там уже как раз и Дазай объявился.
– Где ты жил все это время? – с подозрением спросил Чуя, разглядывая Дазая. Пытался понять, стало ли ему хуже после возвращения к морфию. Сложно было определить. Но успокаивала мысль о том, что он лечился теперь здесь.
– Самый интересный вопрос! – со слишком буйным воодушевлением произнес Дазай. – Валя тоже хочет знать, – при этом Дазай в который раз увернулся от прямого взгляда Валентина, он еще не знал, как может себе такое позволить, и доверительные разговоры с ним – Осаму будто боялся, что Валентин не захочет их вести, хотя их встреча с его стороны была более чем теплой, и Дазай помнил его отношение тогда в Москве еще до выступления Фёдора в самой драматичной части этого мрачного спектакля. Пока лучше было оставить уколы совести относительно своего поведения в стороне. Не все сразу, духу не хватало, и надо было прежде решить более насущные вопросы. – Я ведь ему ничего тоже толком не сказал, впрочем, у нас особо и не было времени сильно поговорить со вчерашнего дня, как его сюда привезли доктор и Лу Сунлин. А тайна и сложна, и проста!
– Не кривляйся, говори давай! – Чуя пнул его слегка по спущенной на пол ноге, и тот сделал вид, что жутко обиделся.
– Я жил на квартире Порфирия Петровича.
Дазай специально намеревался произвести на них впечатление. Чую перекосило, а Валентин… Он внезапно притих совсем, еще после рассказа о своих мытарствах; он сейчас не особо дружил с собственной разговорчивостью, при этом на Дазая смотрел с каким-то подозрительным сомнением, что стало несколько не по себе. Хотя, может, дело было в том, что красное пятно на его глазу еще не до конца сошло, и оно так искажало его взгляд. Правда… У Дазая было ощущение, что тут дело было не только в этом.
– Какого черта там-то? – Чуя снова пнул его по ноге, и Дазай на всякий случай снова поджал ее под себя, чтобы больше его не обижали. – Ты что, с ним спелся тут?
– Да, – честно вдруг отозвался он. – Я еще в Москве ему сказал, что Фёдор даст деру. Он не поверил. Я отправил ему записку с Юстей, она не говорила, что в ней?
– Ее только под очень страшными пытками можно было бы заставить говорить, – процедил Чуя сквозь зубы. – Соучастница твоих вечных глупостей!
– Она мне очень помогла. Я написал Порфирию о своем предложении. Еще раз уверил его в том, что Достоевский удерет, и, если такое случится, я буду готов помочь ему. Не только найти его, но и во всем этом деле. Заодно возьму общение с Фукудзавой и его семейством на себя.
Чуя вскинул одну бровь.
– Что ты тут творил все эти дни?
– Осаму, ты что, ему признался во всем? – испуганно спросил Валентин, и по взгляду – не мог не догадаться.
– С чего ты вообще взял, что Достоевский сбежит, как точно мог угадать? – задал вопрос Чуя, не получив ответа на предыдущий.
– Я просто подумал, что сам бы так сделал. Интуиция или что это? Не могу знать. Но на его месте, устроив такой подлог доказательств, я бы сам сбежал. Не говоря уже о том, что вся его затея выгородить себя так или иначе провалилась бы.
– Ты сам сбежал! Сбежал из Москвы! Ты потому сбежал? – Чуя вдруг вспомнил о своей обиде и всю передал ее сейчас, чтобы Дазай ощутил.
– Я не мог сидеть более в Москве! Если честно, моей наиважнейшей целью было – увидеться с Фукудзавой и его людьми. А далее уже понять, прав ли я насчет Фёдора. На самом деле я уверен, что поговори бы я с ним, можно было бы все разом изменить. Я думал об этом в поезде. И потому решил искать его первым делом, предположив начать с больниц. Расскажу поподробнее об этом моменте. Когда я стал разыскивать его, то мне вообще сказали, что пациента с таким именем у них нет. Логично, что если полиция определила его туда, то они могли скрыть его, тут еще один есть в этом важный момент, и, Чуя, если ты думаешь, что Порфирий глуп, то зря. Но что касается моих поисков, то я попытался разнюхать что-нибудь и таким образом узнал, что ранее больницу покинул один пациент без предупреждения, и персонал теперь боялся последствий. Я был уверен, что это Фёдор. И тогда поехал сразу в управление, где Порфирий Петрович уже был обо всем извещен, и я понял, что верно все угадал. Мое появление его не обрадовало с одной стороны: он как будто вынужден был убедиться в том, что я прав, а тут я сам явился, но быстро вспомнил о том, что я написал ему. Чуть позже мы имели с ним разговор.
– Так ты все сказал ему? – Валентин нервничал все больше.
– Да, – спокойно ответил Дазай. – И о себе тоже.
– Зачем?
– Зачем, Валя? Чтобы разобраться во всем. Снять с тебя подозрения. Конечно, тут все очень сложно, но я не зря вам сказал, что не надо Порфирия считать глупцом. Он с самого начала отнесся ко всему рассказу Фёдора с подозрением и потому был очень разозлен тем, что показания его попали в газеты, это все испортило. Он бы рассматривал тебя, как подозреваемого, но подозреваемым видел и Фёдора. Потому что больно странным был его рассказ, и не зря ведь его держали под наблюдением, но весьма халатным. Не знаю, как он удрал, да и не важно это. Между прочим, Фукудзаву он тоже подозревает. В частности, два человека куда больше его волнуют, чем ты сам. Твое исчезновение очень сильно его озадачило. Ведь это могло намекать на твою причастность, он ведь тебя не знает, а все грехи, которые на тебя собрал Фёдор, уж больно тяжелого характера для следствия. В его словах все было логично. Я читал полностью его показания. Там даже сказано, что я сам подсел на морфий из-за того, что ты угрожал мне, ты знаешь? Таким образом Фёдор даже попытался объяснить мое состояние. Причина, по которой ты решился на убийство, вроде как очевидна, но все остальное мало сходилось с тем, как обстояли дела с местом преступления и самим действием. Порфирий ведь до допроса Фёдора, когда тот очухался и решился вещать, проверял твои показания, твои перемещения, и сомнительно для него выглядело то, что ты при этом все это спланировал вплоть до подмены одежды, к тому же – где улики?
– Когда Валя пропал, дома проводили обыск, – припомнил Чуя. – Но даже ничего не забрали. Они искали дневники Валентина, письма или что-то такое, хотя я им сразу сказал, что у тебя нет склонности делать какие-либо личные записи, могут не рыться. Хорошо у тебя нет привычки сохранять черновики писем, – Чуя не стал обращать внимание на то, что Фёдор ни черта не отвечал на послания Валентина, чем сейчас сыграл на руку; Савин и сам успел об этом подумать, что не прибавило ему радости, но и не добавило горя.
– В общем, Порфирий тоже был озадачен тем, что нет прямых доказательств. Только слова Фёдора и ссылка на Прошу, который больно складно пел в своих показаниях, пел по словам, что за него еще до этого выдал Фёдор. Порфирия очень насторожили его показания и в хорошем для тебя, Валя, смысле, и в плохом, так что тут он тоже не хотел спешить, но обстоятельства сложились против всех нас. Другая сложность была в том, что Фукудзава ничего не мог сказать, а в том и был ведь ключ, как он считал. Он повторно говорил потом с Фёдором, но тот уже больше отмалчивался, ссылаясь на страх повторения припадка, к слову, я читал записи и выводы Порфирия, которыми он делился со мной в ответ на откровенность. Не знаю, могло ли это повториться, но Федя в самом деле был плох после приступа, – Дазай взглянул на встревоженного Валентина, но он ничего не сказал, лишь в раздражении то ли на себя, то ли на все, что происходит, отвел глаза. – Так что теперь вы можете сознавать, что у Порфирия были все причины выслушать меня, тем более, когда он сам оказался в такой неприятной ситуации. Очень жалел, что ездил в Москву, но тут не важно, был бы он рядом. Достоевский бы все равно сбежал, потому что сознавал, что рано или поздно что-то раскроется, и, как я уже сказал… Он ведь потерпел второй раз провал в осуществлении своей горячо лелеемой идеи.
– Ты будто его пожалел сейчас.
– Тебе это показалось, Чуя, – Дазай протянул к нему руку, взяв за пальцы.
– Ты так и не говоришь, к чему вы пришли, о чем договорились? – Валентин заметно волновался, косился на него, словно с просьбой уже пожалеть.
– Прежде всего я постарался убедить его, что все слова о тебе – ложь. Только с последствиями этого придется все же разбираться самим, и нужны доказательства вины другого лица, чтобы можно было сказать, что ты невиновен.
– Какая теперь разница…
– Валя… Я понимаю, что ты сейчас все видишь в черных тонах, да, это сложно теперь будет перебить, но все же. Если честно, мне было неясно, что же там произошло в той квартире. Из-за Фукудзавы. Но так или иначе, я открыл Порфирию причины, по которым эти трое людей оказались там вместе. И что я сам едва к ним не присоединился.
– Неужто он поверил в то, что Фёдор придумал себе идею такого рода, а ты? Ты ведь и себя подставлял.
Дазай пожал плечами.
– Я начал с самого начала. С тем, что случилось с семьей Фёдора, с нашей встречи в Хакодатэ. И с того, что случилось с Одасаку. Я сознавал, что твоя причастность, не только твоя, но и Мишеля, остальных, может тут быть некстати, и потому все это опустил, сказав лишь, что мой друг был обвинен в убийстве, которого не совершал, и не без помощи Фёдора я узнал, что к тому может быть причастен Фукудзава. Доказательств никаких кроме слов убитого Шибусавы, но тот тоже никогда не прилагал ничего, кроме слов о хризантемах, о чем я тоже не стал распространяться. Стоит признать, что не был до конца честен, но этого было достаточно, во всяком случае, Порфирий вопросов не задавал. Но очень задумался над историей родных Достоевского и того, как его привело это к его мыслям. Я сказал и о временах его учебы, и о поездке в Вильну, о твоих проблемах с ним, конечно, не упоминая кое-чего важного, – Дазай попытался поймать взгляд Валентина, удалось, но тот сделался холодным и пустым, словно чувства его выгорели. Осаму в тот момент ощутил острый, даже болезненный порыв податься вперед, но Валентин сидел весь каменный. – Ты ведь сам хотел это сделать. Но не смог. Я сделал все за тебя. Фёдор может посчитать, что я предал нашу дружбу, но дружба не может существовать после его собственного поступка. Я и без того едва не рехнулся, когда поверил в его идею, – Дазай помолчал, сомневаясь над этим «едва», потому что пока еще не мог толком осознать, как худо на нем это сказалось, он все еще видел Дуню во снах, о чем старался себе самому не напоминать. – Я не знаю наверняка, как бы повел себя Фёдор, если бы ты не исчез, Валя, но рискну предположить, что он бы все равно вскоре скрылся, едва ли бы он рискнул показаться тебе на глаза. Так или иначе, его ищут, но безуспешно, насколько я могу знать. Я выдал все места, где мы бывали, подсказал имя, на которое был сделан фальшивый паспорт, но могу предположить, что он имел его не один. Валя, будь готов, что, возможно, сегодня даже Порфирий появится здесь ради того, чтобы допросить тебя. С нашей договоренности ты здесь.
Валентин все хмурился, слушая его, сложно было понять, что именно так сильно его задевает, наверное, все сразу. Он ничего почти не говорил, слушал. Дазай продолжил пояснять:
– Поскольку Порфирий более не хочет ничего раскрывать, чтобы не привлекать еще больше внимания к делу, с которым и так все сразу было сложно, он пошел на то, чтобы не раскрывать ничего о том, что ты нашелся, что ты жив. У Скюдери на попечении не было смысла оставаться. Тут как раз всплыла тему того, что я должен лечиться. Я обещал это Чуе, верно? Я согласился лечиться здесь, где советовал Скюдери. И решил, что будет лучше, если Валентин будет при мне и при этом под наблюдением врача. Порфирий Петрович не был против. Удаленное от центра место.
Дазай замолчал. Он все вглядывался в Валентина, пытаясь понять все варианты его настроения. Он пытался осознать это со вчерашнего вечера, но вчера был просто слишком смущен и рад видеть его, а он сам был также слишком захвачен встречей, что сил не было на переживания, что никуда не собирались исчезать, однако. Валентин слушал его и как-то все хмурился, предпочитая молчать.
– И что ты думаешь? Достоевского можно будет отыскать? Он должен опровергнуть все, что наговорил о Валентине! – заявил Чуя, вглядываясь в Дазая, в этот момент Валентин вдруг поднялся с кровати, ступив на пол прямо так, босиком и, сдвинув в сторону ширму, направился к окну. Из-за хмурого неба темнеть начало быстрее. Дождь шел. Они вдвоем смотрели на Валентина, но затем Чуя снова обратился к Дазаю.
– Я бы мог попытаться. Пока не знаю, с чего начать, лениво надеюсь, что Порфирий сам разберется, пока я тут валяюсь, но вряд ли это будет легко, если он покинул пределы страны.
– Тварь.
Они продолжали смотреть на Валентина.
– Валя, – позвал его Чуя. – Что ты думаешь? – ответа не было. – Дазай, и что же? Как долго ему ему предстоит тут скрываться? С тобой-то ясно, я тебя сам отсюда не выпущу, но он? И домой надо сообщить! Валя, все переживают!
– Переживают? – эхом отозвался тот. Но затем спросил: – Мите сделали операцию?
– А? Да. Пока что еще ничего не говорят. Мишель оставил его там в лечебнице. Я был у него. Хорошее место, посторонних нет. Мишель тоже собирался здесь быть, но пока задерживается. Константин, как я правильно понимаю, не в курсе о тебе.
– Нет. Только Лу Сунлин. Не надо. Не надо никого сюда.
– Ты зря. Твои братья волнуются очень сильно. Про Марию Алексеевну я даже говорить не хочу. И Константин! Я знаю, что он всеми силами пытается разобраться с газетами, нанимал людей, чтобы тебя найти, хотя это не помогло, но не важно! – Чуя еще много чего хотел добавить, но Валентин помотал головой и при этом ничего не сказал.
Внезапно стало ясно, что стену эту будет сложно пробить.
– Порфирий Петрович во многом склонен полагать Фёдора, несмотря на его показания, за виновного, – тихо произнес Дазай. – Но остается вопрос с Фукудзавой, и его он тоже не исключает. Даже если у него есть какие-то сомнения, то ты точно последний теперь в списке подозреваемых, Валентин.
– Фукудзава очухался или что с ним? – Чуя не понимал данного момента, Дазай что-то темнил, но Накахара намеренно не лез вперед.
Дазай смотрел искоса на Валентина. Словно другой человек стоял. Всегда стройный и изящный, он как-то все вдруг сник, стал острее. Обнимал себя крепко за плечи, все глядя в окно. О чем думал – Богу известно. Дазай слышал вопрос Чуи. И тут он сам ощутил нечто, что внутри него давно трепыхалось, а он удерживал это, боясь, что упустит, словно птица билась в клетке и готова была выпорхнуть на свободу, едва дверка открылась, а там на свободе, столько опасностей… Вот и Дазай боялся нечто очень важное выпустить так вот, и в то же время лучше этой самой птицы ощущал, как хочет он дать ей свободу! Он перевел взгляд на Чую и внезапно заулыбался. Потянулся к его руке, сжал ее. Чуя не понял его действия, следил за ним.
Дазай резко отпрянул, когда заслышал шаги снаружи. Они все глянули на дверь, прежде чем та успела распахнуться. Было видно, что Валентин вздрогнул, когда увидел явившегося Порфирия Петровича, который, тоже приметив его, вдруг заулыбался. Сопровождал его доктор Гольдман, он тут же посмотрел на поднявшегося с места Чую и как-то подозрительно сдвинул брови, но сам Чуя тоже больше был заинтересован следователем.
– Доброго дня! – довольно бодро произнес Порфирий Петрович. – Господин Дазай! – обратился он к нему, адресуя приветствие, при этом обращаясь официально, хотя тот вполне дозволил обращаться к себе просто по фамилии в дни их весьма плодотворного общения. – О, господин Накахара, вы ли здесь!
– Да, прямиком с вокзала.
– Валентин Алексеевич? Как ваше самочувствие? Рад вас видеть целым и, надеюсь, вскоре вполне здоровым.
– Добрый день, – Валентин чуть кивнул, но уже не выглядел испуганным, скорее подозрительным и настороженным. С места не сдвинулся.
– Я желал бы с утра у вас уже быть, но служба все не отпускала. А ведь знаете, меня едва не попросили попрощаться с этим делом! – он почему-то рассмеялся, заставив при этом Дазая нахмуриться. – Вы уже в курсе, Валентин Алексеевич, ведь о моих промахах? Вот, до сих пор получаю за них. Но вроде бы меня пока что не решились прилюдно придать позору, – он на этой фразе слегка осекся, видимо, поняв, что зря это сказал, ибо перед ним был человек, который в полной мере теперь мог постигать, что это такое, буквально каждый день. Он откашлялся, при этом продолжив: – Ваш брат, Константин Алексеевич Савин, взялся не только за газеты и жадных подонков с длинными языками, боюсь, и до нас доберется вскоре, если уже не добрался, а то иначе бы мое руководство так не задергалось, вы предупредили своего брата, что вы живы-здоровы?
Валентин мотнул головой и глянул на Чую. Можно было подумать, что таким образом он просит его не раскрывать ничего, но Накахара был иного мнения.
– Я свижусь с ним сегодня, если получится.
– Было бы замечательно! А пока! Доктор Гольдман любезно проводил меня сюда. Валентин Алексеевич, я бы хотел прежде извиниться за то, что сведения о вас проникли в газеты.
– Сведения о нем? Вы о чем вообще? – внезапно среагировал Чуя. – Вы извиняетесь, а сами его еще не исключили из списков подозреваемых! И сведения! Вы сведениями называете клевету Достоевского?!
– Чуя, не надо, – попросил его Валентин, которого явно задели тоже слова Порфирия, но он ничего на то не сказал. Дазай тоже был недоволен. Он видел, что следователь так ведет себя не из-за нетактичности, он пытается оценить реакцию Валентина, его можно было понять, что он никому здесь до конца не доверял, он выказал определенное доверие Дазаю, поскольку тот и сам был откровенен, но с людьми все же привык всегда общаться аккуратно и прежде проверять их.
– Вы правы, господин Накахара. Но не подумайте, что я пришел сюда кого-то обижать. В моих интересах закончить это дело. И, доктор Гольдман, как я и сказал: хочу без свидетелей допросить Валентина Алексеевича.
Они все уставились почему-то на Валентина, словно таким образом спрашивали у него разрешения. У Чуи мелькнула мысль, насколько верит ему Порфирий, сожалеет ли о том, что случилось? По-настоящему? Валентин холодно глядел на него.
– Дазай-сан, пройдемте, обождете в соседней комнате, – Гольдман вытянул руку в направлении выхода. Чуя тоже подразумевался следом.
Комната была свободной, возможно, сюда кого-то ожидали, Чуя вообще заметил, что этот корпус был тихий и как будто безлюдный, хотя сейчас слышал отдаленно голоса. Он в волнении подумал о Вале, оставшемся на растерзание этому хитрому человеку, но так вернее, да и Чую тут же отвлекли:
– Милостивый государь, могу ли я надеяться на ваше благоразумие?
– Что? – Чуя опешил от вопроса, если честно, не поняв его совершенно.
– О, доктор Гольдман! Уверяю вас! Чуя точно не принес мне морфия запасы! – вдруг засмеялся Дазай. – Он первым разобьет мне лицо, если узнает, что я нарушаю лечение, к тому же я сегодня чувствую себя куда терпимее, чем вчера! – доктор Гольдман с подозрением всмотрелся в них, и Дазай добавил: – Он издевался надо мной в Москве, не давал мне морфий, колол лишь половину дозы. И вообще угрожал вонючими лекарствами накормить!
– Я сдам его с потрохами, если он вздумает принять что-то сверх лечебной дозы! – заявил Чуя, и прозвучало это грозно.
Поверил Гольдман или нет, он лишь строго посмотрел на Дазая, но потом улыбнулся.
– Часы приема почти закончены вообще-то, и я бы попросил вас на выход, но так уж и быть. Как только Порфирий Петрович освободится, вам придется убыть с ним.
Чуя кивнул. Он и правда уже подумывал о том, что надо возвращаться в город, он должен был увидеться с Константином, он сомневался, что стоит посылать телеграмму с вестью о Валентине, ведь он здесь находился тайно, но все же как-то надо было дать родным знать. Это предстояло обсудить. Но пока что у него оставалось время побыть с Дазаем. Он уже не злился. Он был так обрадован тем, что увидел Валентина, что теперь и злиться не мог. На Дазая уж точно. Даже сказал ему о том.
– Я все в думах том, что мы теперь до самой смерти обязаны доктору Скюдери, – тихо произнес Дазай, усевшись на край свободной койки. Чуя присел рядом. – Он со мной возился, но это даже рядом не стоит с тем, что он сделал для Вали. Кто знает, как бы он там был в больнице. Мне все еще нехорошо от мысли, что я мог быть так близко к нему, но о том совершенно не знал. Отвратное место, знаешь ли. После таких видов сюда было жутковато ехать.
– Я тебя не буду жалеть: ты обещал мне лечиться, и я сказал это не из жестокосердия. Я не вижу другого пути, – Чуя говорил это и надеялся, что Дазай не догадается, как это все тяжело на самом деле: видеть его здесь. Пусть и вставшего на путь возвращения себя, но все равно. Чуя за все это время, наверное, с момента, как помчался прочь из Швейцарии, не испытывал столь глубокого чувства к этому человеку, как это было сейчас. Порой говорили, что детские влюбленности ничем не заканчиваются, но именно детская его влюбленность закончилась очень давно, еще в те счастливые и спокойные времена, но сейчас он только начинал сознавать.
– Спасибо, – Дазай усмехнулся. Он мялся, хотел было сказать одно, но вышло другое. – Что там дома? Вы на Юстю, надеюсь, не сильно набросились?
– Набросишься на нее, – невесело рассмеялся Чуя. – Дома, пока я не уехал, новости были одна хуже другой. Ты еще удрал. Очень сложно объяснить, что происходит. Маша плачет постоянно. Еще эти Потешкины притащились однажды! Чувствую теперь себя свиньей, что с ними так разговаривал, но не жалею! Хочу видеть потом все их лица, когда они узнают, что все о Вале – неправда! Только вот он сам… Мне же не показалось? Он не хочет домой.
Дазай сморщил нос и кивнул. Он не лез особо с этим к Валентину, но прекрасно видел, что у того почти что паника начиналась от мысли, что ему предстоит сейчас оправдываться перед родственниками. И очевидно было, что не обвинение в убийстве его задевало, тут чувство того, что он невиновен, играло на него, но другое… Достаточно лишь задуматься кому-то о его предпочтениях в постели, и далее потянется цепочка из ряда непристойностей, которые будут лезть в голову, независимо от здравого смысла.
– Я потому и решился на то, чтобы оставить его где-то в закрытом месте. Скюдери помог договориться. Я знаешь, даже боюсь, как бы не понадобилась помощь местного персонала. Я менее суток наблюдаю за ним, я вижу, что он переживает и при этом молчит, и едва ли я тот, кто имеет право пытаться его разговорить. Думаю, это постепенное осознание случившегося. Его отношений с Фёдором.
– Я бы хотел, чтобы он свалил навсегда, но, черт возьми, он, вероятно, преступник! Пусть его судят! За такое преступление, наверное, смертная казнь должна полагаться.
Дазай промолчал. Чуя всмотрелся в него и перехватил за руку. Подтянул к себе, чтобы заглянуть в глаза. Сощурился.
– Тебе его жаль, верно?
– Это не жалость. Это сожаление, – отчеканил Дазай. – Я не буду скрывать, я был даже напуган его поступком. Однако, Чуя, поверишь? Я внезапно, особенно приехав сюда, стал ощущать, что меня будто бы отпускает. Как будто то, что свершилось, рассеяло все. Я ужасно боялся этого момента, и Фёдор почти довел все до конца. Без меня, и я все равно боялся, а теперь – все самое страшное случилось, и мне уже… Мне легче. Будто я могу теперь яснее соображать. Но легче не потому, что Фукудзава… Ах… Вот оно! – Дазай сбился. – Я все хочу тебе кое-что рассказать. Хотел тебе и Вале, но теперь уж ему отдельно. Это… Я так боюсь об этом говорить, даже думать, словно скажу – и оно растворится и сделается неправдой. Чуя! – Дазай внезапно сжал его лицо ладонями и притянул к себе поцеловать. Минуту не отрывался от его губ, но и этого не хватило, а у Чуи сердце бесилось: от ощущений и от того, что Дазай тут начал выкладывать с такими горящими глазами, словно в нем была предельная доза морфия.
– Говори же, – шептал ему Чуя, чувствуя, что это какой-то идиотизм – так целоваться в больничной комнате дома призрения. Он совсем перепугался, когда увидел, что Дазай чуть ли не плачет, а сказать так и не может. – Ты чего? Что случилось еще? Говори, а то… Не знаю, даже не прибить тебя!
– Чуя, – Дазай снова приник к его щеке, не мог успокоиться. – Я говорил ведь с Фукудзавой. Накануне того вечера, когда увиделся с доктором Скюдери и он сообщил, что Валентин у него.
– Что?! Фукудзава сказал, что случилось?!
– Тихо, не кричи. Он… Это все сложно, и он много чего сказал, и я пока не знаю, что там будет, он упертый, но… Чуя! – Дазай отпрянул, ударив себя по лбу ладонью, видимо, чтобы успокоиться. – Кажется, это все правда. Одасаку жив. Жив! Представь! И Фукудзава мне дал слово, что жив!
Чуя сам не знал, что от него услышит, но точно не думал все же, что разговор сведется к Оде Сакуноскэ. А Дазай в самом деле чуть ли не рыдал.
– Боже, да о чем вы говорили? – Чуе теперь неловко даже сделало спрашивать, сказал ли тот о том, что случилось.
– Очень о многом. Ты извини, я все сразу не расскажу. Но это все очень важно. А эта мысль об Одасаку… Она так затмевает все, и мне неспокойно, но оттого мне еще сильнее хочется поскорее прийти в себя, и столько надо сделать, а пока не поправлюсь, знаю, что буду сам для себя даже бесполезен.
– Поверить не могу. Не в смысле в то, что Ода-сан цел, а просто… Что ты так это узнал.
– Мне опять дурно от этой мысли, голова кружится. Доктор Гольдман все не может понять, чего у меня так шалит давление. А я едва начинаю задумываться, и… Просто пойми, я за это время истинно уверился, что его больше нет, не без помощи Фёдора. Сознаешь? Сколько всего я надумал. Тебя обидел. Это прежде всего!
– Я не хочу сейчас об этом говорить, не здесь, да и… У меня сейчас нет столько сил, чтобы думать о том, где ты был прав или не прав.
– Везде неправ.
– Осаму!
– Твое право, не будем! Но так или иначе! Я не хочу думать, что эта надежда ложная.
Дазай замолчал. Набрал воздуха, но не издал ни звука. Слишком волновался, слишком не мог говорить теперь. Они молчали. Вслушивались. Думали оба о том, о чем спрашивал Валю следователь. Но слышно не было. Эта комната даже не была смежной.
– И? Осаму? Ты поедешь в Японию?
Дазай удивленно глянул на него, но вывод был очевидный. Чуя взволнованно на него смотрел и еще больше нахмурился, когда Дазай вдруг мотнул головой.
– Не сейчас. Как бы важно это ни было… Как бы ни изводило… Я сразу для себя это уяснил. Я еще не знаю, как все устрою, но моя вина в равной степени присутствует в том, что случилось с Валей. Пока не улажу все здесь, никуда не поеду. Я все для него сделаю. И это не просто плата за то, что он когда-то все сделал для меня и Одасаку. Это куда важнее, ибо не знаю, что еще может мне послужить шагом к хотя бы намеку на искупление.
Чуя не нашелся, что сказать, он молчал в волнении. Хотел бы спросить подробности о Фукудзаве, но – тоже молчал. Только сейчас ощутил, что не так легко далась ему встреча с Валентином, пусть и обрадовала, а тут еще новости об Оде и поведение Дазая, его слова. К ним заглянул врач, который прежде проводил Чую сюда. Порфирий Петрович закончил, и их просили удалиться. Чуя лишь наспех успел коснуться его губ своими, а потом, заглянув спешно к Валентину, отправился на выход, без особого энтузиазма обнаружив, что хотя бы до Финляндского вокзала им с Порфирием добираться предстоит вместе. Чтобы не раздражаться от этого открытия, Чуя подумал о том, что такое сопровождение, однако, может оказаться полезным: вдруг следователь чего сболтнет.
Дазай же вернулся к Валентину, обнаружив его в еще более глубокой задумчивости. Обманчиво спокойной, но по-другому сейчас не получалось. Дазай и ему хотел бы рассказать об Одасаку, его уже слегка отпустило от эмоций, да и не собирался он более рыдать. В этом смысле Валентин его не смущал, но Дазай смущался того, что перед Чуей так расквасился, но радость порой она не всегда радостно проявляется. Случается такая вот истеричная, что неловко. Но Дазаю было неловко перед Чуей уже и без того за многое, за более неприятные вещи, что он вынудил его пережить.
Только хотел уже спросить о том, как тут вел себя Порфирий Петрович, не чудил ли, что спрашивал, и вообще уже серьезно: дал ли понимание Валентину, в каком он положении, как быть дальше, Дазай сбился лишь потому, что не особо понимал, стоит ли сейчас все это обсуждать, да и – он прекрасно понимал, как все это давит на Валентина, но тут он сам вдруг обратился к нему:
– Ты позволишь я поделюсь с тобой одним секретом, о котором никому не говорил никогда?
Дазай округлил глаза. У него возникли сотни предположений, что-то даже напугало, и он просто кивнул. Валентин тоже кивнул на это. Он сидел на кровати, снова, будто для защиты, обхватив себя за плечи. Дазай подсел к нему, чтобы не надо было повышать голос. Молча, не без причиняющего боль трепета, ждал откровения, забыв уже даже о том, что сам хотел поведать.
– Есть одна вещь. Она касается Фёдора, – Валентин вздохнул. Ему сложнее и сложнее становилось говорить о нем из-за смеси всех чувств, что ныне он испытывал и ощущения, что совершенно не понимает, как теперь быть. Валентин бегал глазами по стенам комнаты, задержался взглядом на ширме. – Я бы никогда это не рассказал. Если бы не Порфирий Петрович сейчас. Может, и тебе не стоит знать, но я не могу уже так больше. Это всегда было большой проблемой, а теперь… Теперь не знаю, чего ради все это беречь, – Валентин шмыгнул носом, но реветь, однако, не собирался. – Не говори только никому. Ты же помнишь, в чем он всегда обвинял меня? Эта история с его родителями. Что я не помог ему разобраться, что не помог ему восстановить доброе имя его отца. Только знаешь, Осаму, добрым оно не всегда было. Отец его был замечен в делах весьма скверных, касавшихся дурного обращения с пациентами. Там ничего не было доказано, насколько я могу знать, но история эта есть, но даже если не принимать ее, то и без того не был его отец так уж невинен. Он не был замешан непосредственно в заговорах, но были моменты, которые поспособствовали тому, что его сдали. Имелись серьезные подозрения, что он помог одному из членов кружка избавиться от двух других, несогласных с некоторыми пунктами их идеологии. Подробности не помню уже, хочешь, узнай у Порфирия Петровича. Это он ко мне сейчас пришел с этим делом. Когда ты ему рассказал о нашем с Фёдором конфликте, он заинтересовался его семьей и сам пошел искать архивы. Оттуда и выяснил то, что я знал куда раньше. Что отец Фёдора был куда более близок с заговорщиками и, имея доступы к ядам, вероятней всего, помог двоим отправиться якобы волей злой судьбы на тот свет. Это все с показаний допрошенных, хотя все же Михаилу Достоевскому, потому, как он все же не участвовал ни в чем напрямую, было меньше уделено внимания. Но характеристика его, как человека с признаками жесткости, способного на крайние меры, имелась. Как ты сам понимаешь, Фёдору ничего из этого неизвестно. Я уж постарался. Даже друга своего Обинского подговорил, чтобы он при Фёдоре, если так случится, не выдавал лишнего, хотя эти недомолвки не могли не бросаться ему в глаза, правда он никогда не выказал подозрений, что мы что-то скрываем, скорее полагал, что мы, точнее я, просто не хотим ворошить прошлое.
Дазай смотрел на ширму, что стояла без дела у его кровати. Он ею не пользовался. Раздражала. Но сейчас он и не думал о ней.
– Понимаешь теперь, почему я старался удержать его от всей этой темы, пусть и дал обещание? Сознаешь? И знаешь, что самое ужасное? Я ведь тогда, когда пообещал… Я это уже знал.
– Как? – Дазай теперь уже по-настоящему был поражен. – В смысле? Мария Алексеевна что-то знала, она говорила?
– Нет. Все проще. Я знал это от Евдокии. Она была ведь тогда уже довольно взрослая девушка, мать с ней порой в порыве чувств делилась. В один из моих приездов, когда уже была больна, рассказала. Что порой мать ее восклицала, ах, если бы Михаил Андреевич так-то не поступал, так-то не поступил, и зачем грех на душу взял... Может, у него были причины, теперь уже неизвестно. Евдокия боялась зайти в этих думах еще глубже. Просила никогда не говорить этого Фёдору, он ведь верил в своих родителей и, несмотря на все сказанное, утверждала, что при этом сама никогда не знала зла от отца, никто в семье не знал от него зла, но все же за фасадом нечто скрывалось. Нечто неясное и, может, ошибочное, мне самому не хочется в такое верить, может, это и неправда, но разговоры ходили. Ложь ли это или доля истины, дыма без огня не бывает, что самое страшное. Евдокия боялась своих знаний и подозрений, боялась еще больше, что брат узнает. Не подумай, что я повел себя столь опрометчиво. Тогда, когда Фёдор пришел ко мне в отель в Йокогаме, и начал умолять помочь ему, я подумал лишь о том, что не смогу его оставить одного, и он так просил… Я дал это обещание, я, может, еще и не все сознавал, может, надеялся, что не все так плохо, а со слов Евдокии было в самом деле как-то не так мрачно, но потом, когда я стал искать, все подтвердилось, да еще и эти показания о пациентах в больнице. Там еще есть подробности. Михаила даже однажды чуть не убили его же пациенты, устроив заговор. Что-то там не срослось, в общем, не помню или не прочел внимательно, но… Я все это скрывал, как и просила Евдокия, а она рассказала мне это, видимо, от какого-то отчаяния, жалея своего брата и зная, что ей немного осталось, и ей так тяжело было все это хранить на сердце у себя. Ты теперь понимаешь, что я своими силами себе эту огромную могилу вырыл? Вот так вот. Я теперь очень боюсь, как бы Порфирий чего не раскрыл. И тебе не стоило говорить, но я уже не знаю. Со злости на самом деле даже хочу, чтобы Федя все узнал! Понимаешь! Не хочу и хочу! Я сейчас такую ненависть к нему испытываю, но она как будто… Что-то с ней не то. Что мне делать, Осаму?
Дазай уже как-то оправился от его слов. Они удивили, поразили, но не задели. Он по ясно осязаемой причине был сам сейчас странно далек от сердечного сочувствия Фёдору, оно если и было, то витало где-то придушенное. Он с трудом мог представить его приговоренным к высшей мере, но в тот же момент мысленно кричал ему о его ошибках, о тех делах, что натворил. Да, в какой-то мере он мог представить, как все двоилось сейчас в Валентине. Быть может, с тем и кончатся чувства.
Он не стал ему это говорить вслух. Лишь произнес, сознавая, что на сегодня будет достаточно всей массы слов:
– Скоро принесут ужин. А потом сразу ложись спать. Тогда можно не думать. Я не знаю, что тебе делать, но сон помогает. Мне тоже надо высыпаться. Если честно, меня слегка мутит, мне должны вот-вот ввести небольшую дозу. Но все равно – я тоже хочу выспаться, быть может, я найду в себе силы расспросить тебя о том, что меня изводит сейчас. И твои беспокойства унять, ибо не хочу, чтобы ты терзался.
Валентин смотрел на него, вынудив и Дазая поднять голову, и он, к некоторому своему удивлению, прямо-таки прочел в глазах тысячи извинений на фоне неимоверной усталости. От жизни. Но Осаму в благодарность лишь улыбнулся ему. Затем перевел взгляд на дверь. О да, это по его душу! Морфий! Он не стал думать о том, сколько дней ему придется продержаться, учитывая расчеты доктора Гольдмана. Есть другое, о чем, стоило подумать. Чуя, встреча с которым столь обогрела, Валентин, который скрылся за своей ширмой, чтобы не изводить себя видом этого вынужденного лечения, но Дазай точно его не винил.
И Одасаку.
Дазай задумался, глядя в потолок.
О Фёдоре он все же тоже не мог не думать.