3.

Ночь с воскресенья на понедельник была кошмарно бессонной. Такой душной и жаркой, что под сухими веками уже зацветали первые намёки на пульсации. Орфей этим ощущениям загодя бесился, потому что знал: утром завтракать придётся пачкой ибупрофена. Телефон лежал рядом, наполовину торчащий из-под подушки, и бессовестно нагнетал. Чем дальше за полночь переваливали цифры на экране, тем досаднее крепчало впечатление, что бессонница развилась не только у него — у всего дома, как будто соседи в крысу собрались и решили, что завтра им никуда не надо. Кто вместо сна взялся за хмельную рекреацию, кто за гитарку, кто за траходром, — одному лишь дероссовому семейству ничего не сообщили. Долбили себе по батареям и стеночкам на отличненько — и пускай страдают, как было с проверкой счётчиков в прошлом году. Белые вороны.

На самом деле, таким стабильно бедственным положение задалось с самого переезда. Соседи — мудаки, стены — картонки, звукоизоляция — дорого. Правду говорят бабки на лавке: можно вытащить разорённую семью из частного сектора, но нельзя вытащить частный сектор из семьи, которая предпочитает затёртые кожаные диваны хоть сколько-нибудь более опрятным тканевым аналогам. Типа сам факт их затёртости ни о чём не сообщает.

Орфей знал, что соседи поголовно считают их именно такими: чванными занудами, мошенниками (всем известно, кто и как в девяностые богател), снобами, — активисты с пятого и третьего этажа даже в общий чат дома не добавили, мол, что вы из всех людей о бытовом понимаете. Они не то чтобы сильно ошибались. Хотя и сами определённо были не лучше и переоценивали дероссову нечеловечность в последнем пункте. Орфей рассуждал об этом с несвойственным пубертатному периоду смирением; понимал, что палка о двух концах, поэтому не тешил себя наивными мечтами о реабилитации доброго имени если не семьи, то себя самого. В конце концов, он был такой же жертвой привычки, как и его родители: держался от окружающих неприступным особняком, носил выцветающие и теряющие лоск фирменные вещи, изъяснялся с хмурой рожей, курил, — и только Алиса выделялась на их бледном фоне дружелюбной, беззубой улыбкой. Просто Алисе ещё как-то с садика повезло, и она была в первую очередь Алисой, девочкой с золотыми волосами и смехом колокольчика, а не отпрыском ДеРоссов. Именно ей было суждено отколоться. Что до Орфея — ему хотелось верить, будто свою запланированную роль он вытянет.

Так и получилось, что в бетонном муравейнике вокруг, за дырявыми стенами (благодаря рукожопым, но очень предприимчивым бывшим хозяевам), всё жило своей жизнью; щёлкались каналы, перезванивались мобильники, даже гремели бутылки на ступеньках в подъезде. Орфей слушал. Слушал, и слушал, и слушал, и понимал, что приятней было бы даже сунуть в уши разрывную музыку Никитоса: от виртуозных креативов про говно, если повезёт, наверняка можно потерять сознание. Но наушники валялись поганым свёртком где-то на столе, а вставать… что ж, почему Орфей не хотел вставать — ни сейчас, ни в предстоящее утро — было отдельным разговором.

Раньше перед лицом Минздравских рекомендаций в пользу своей инсомнии можно было козырять образом загруженного лицеиста, которому некогда нос отодрать от тетрадки. Якобы мозг находится в постоянном тонусе, тело, от него зависимое — в возбуждении, вот и не уснуть; посижу ещё часик. Родители такую придурь даже поощряли, хотя сами прекрасно видели, что ноутбук Орфей держал к себе гораздо ближе, нежели убедительно раскрытый учебник. Вся ночная продуктивность была следствием бессонницы, а не её причиной.

Теперь от этой придури пришлось отказаться и честно лежать зубами к стенке. Уснуть не получалось. Не потому что Орфей думал, как оно обычно бывает — думать уже было не о чем. Он всё решил в тот момент, когда опознал на лице Мелли синяк. Любой нормальный пацан, повторял Орфей себе с уверенностью человека, видевшего хоть раз в жизни такого «нормального пацана», принял бы аналогичное решение. Он поступал — нет, собирался поступить — верно. Теперь оставалось лишь считаться с ожиданием. Тело изводило, неспешно и туго накручивало нервы, а в горле комом стояло такое мучительное и душное предвкушение, лишённого всякого адреналинового наслаждения, которое потом ещё обязательно осядет в мышцах.

Он представлял, в отрывочных подробностях, как позовёт Никитоса в сторонку. Как они обменяются дружескими хлопками, завернут за гаражи, и как Орфей вмажет ему — неожиданно и подло. Совсем не для того, чтобы Никитос опробовал гадость собственного приёма — просто чтобы не успел парировать или, хуже того, молниеносно среагировать: увернуться, сделать подсечку и вывести рефлекторным, давно поставленным в уличных драках хуком. Никитос наверняка мог отправить его в аут и даже не вспотеть.

Боже, застонал в подушку Орфей и заворочался на постели как уж на сковороде. Грош цена была бы тогда его геройству. В идеале они могли бы подраться честно — вернее, Орфей мог бы прямо изложить свои намерения Никитосу перед гаражами и понадеяться, что читающему по слогам пацану с Заводов не чужда книжная доблесть. Но как потом объяснять окружающим брутальные синяки и, например, всевозможные лицевые переломы, которые он неминуемо отхватит в таком «равном» бою? Хороший вопрос. Просто, блять, отличный. О какой доблести ты там вообще мечтаешь, он девчонке фингал поставил.

Пожалуй, Орфей всё-таки думал, но думал неприлично много и не по делу: в перегретой башке мелькали разной степени свирепости картинки, где они с Никитосом яростно щемятся по обоссаным углам, впечатывают друг друга в стены, сопят сопливыми носами и беспорядочно размениваются тумаками. М-да, это больше походило на драку первоклассников в туалете, а не на организованное и обстоятельное умерщвление зарвавшегося новенького кулаками справедливости всея района Ники… стоп-стоп-стоп, вот опять.

Через пару витков воображаемой сцены Орфей накрыл морду подушкой, сделал глубокий выдох и вернулся к стартовой точке: на самом деле, у него не было ни малейшего представления о том, как проходят серьёзные школьные разборки и о типичных для такого масштаба заварушек исходах. Свой самый охуевший по меркам гимназии номер он выкинул как раз в конце учёбы, прекрасно зная, чем это светит; зато теперь… теперь оказалось, что последствия могут быть ой какими разнообразными. Собери комбо!

Разбитая физиономия заживёт, костяшки и прочие кости — тоже, а вот компании для перекуров Орфей лишится точно. И самих перекуров, вероятно, лишится следом, если только не найдёт другую курилку и не перебазируется туда как опущенный. Шансов на благоприятный исход, где его достойный поступок заметят и оценят, попутно не сместив до касты неприкасаемых, ничтожно мало: достоинство всякой инициативы принято судить по достигнутому успеху, а успеть разукрасить Никитоса ярче себя Орфей мог бы только во влажных мечтах или с Божьей помощью. Забавно, конечно, что нынешние обстоятельства под описание «влажной мечты» как нельзя точно подпадали. Сейчас бы и подрочить было не лишним — хоть напряжение сбросить, — да вот только получается, что дрочить он будет на мысли о Никитосе. Если уж дизморалиться, то заранее, да? Петушара.

В остальном, самолично хвастать и разносить слух о причинах стычки Орфей не будет — так и решил; просто недостойно. Всё. Надо спать.


***

— Это как понимать? — с явным недовольством уточнил сонный голос из динамика. Если бы Орфей спешил и был менее внимательным, мог бы даже поверить, что на том конце канала не мелькнуло ни капли интереса.

Он натянул рукав пиджака, глянул по привычке в напольное зеркало и ответил:

— Так и понимать. Подстраховка нужна.

— Мм, — многозначительно произнёс собеседник.

— Чё мычишь-то, — в тон ему поддел Орфей и развернулся, чтобы подобрать рюкзак. — К четырём. Сможешь?

— Четырём какой стрелки: минутной, секундной, большой? Я всё могу: и к четырём, и к пяти, могу даже септаккорд построить на седьмой, но тогда он будет вводный, а для тебя я не хочу ничего исполнять, у меня тут по семь уроков и факультативы, если ты не забыл.

Орфей, пропустив мимо ушей громоздкий бред, остановился в прихожей, зажал телефон плечом к уху и принялся шнуровать ботинки:

— К четырём дня. Федь, ты мозги-то мне не еби. Ты в последний раз на английский когда ходил? В пятом? Нихрена я не забыл про твои… да какие факультативы в понедельник, а? Ты ж их сместил ещё в начале года. Так что давай.

— Бегу и падаю, — заворчал Федя. — Я тебе что, волшебник какой-то, люди заняты, у людей дела, в отличие от тебя, время свободное на деревьях не растёт.

— Да просто забежишь по-быстрому, с собой прихватишь…

— А поебаться тебе не завернуть? — сухо перебил Федя.

— Заверни, — хмыкнул Орфей. Залез рукой в тумбочку, пошарил туда-сюда, достал пару тысяч из родительской заначки, сложил вдвое и сунул под чехол. Потом подумал и достал столько же. — Жду на точке. Слышишь?

— Единственная точка, которая тебе в этой жизни светит, — внушительно начал Федя, но его неделикатно прервал сигнал сброшенного вызова. Воцарилась тишина.

Озорная улыбка на лице Орфея продержалась недолго; он поглядел на экран, бездумно поводил по нему пальцем, постоял в тишине прихожей, молча задаваясь тем же вопросом, которым ровно три минуты и сорок одну секунду назад громко задавался Федя («нахуя?»), потом собрался с духом и принялся отпирать входную дверь. Что сделано, то сделано. Плевать. Он даже не помнил, как написал в паническом ночном бреду сообщение на тщательно избегаемый контакт, но сила привычки помогла выкрутиться. Всё нормально. Теперь всё будет нормально. Федя придёт — в этом Орфей был уверен. Не потому что Федя слыл надёжным другом — пожалуй, как раз наоборот, — а потому что Феде тоже (если не больше всех) хотелось посмотреть, как изменился небезызвестный выскочка после вылета из гимназии.

Это было что-то вроде традиционной забавы. Помнится, летом после окончания пятого они так половиной класса «навещали» девочку, которая очень много болела и в результате не сдала переводные. Тогда, конечно, с подачи родителей были организованы настоящие гуляния. Пицца, детское шампанское, кино, застолье, — все были в восторге; особенно девочка, которая последние полгода провела в овощем в кровати. Её только-только отсоединили от всевозможных трубок, — она, наверное, даже не поняла, почему одноклассники вдруг припёрлись; не знала, что её родителей ещё в марте вынудили забрать документы, дабы не попортили своим чадом отчётность; и наглые поганцы, бывшие ей недавно одноклассниками, как будто искренне справляли вместе с ней День рождения, а не пришли поглазеть в зоопарк на существо, некогда бывшее с ними одного уровня умственного развития.

Да уж, в детстве жестокость этих визитов худо-бедно сглаживалась. Сейчас сглаживать было некому, да и незачем: Орфей прекрасно всё понимал. С Федей хорошие отношения у него кончились ещё, как ни странно, в началке — когда на судьбоносной развилке интересов Пирамиды-Динозавры-Греция они пошли разными путями. Ну, проблема, конечно, была не совсем в этом: просто в свои редкие гиперфиксации Федя уходил с головой, а Орфею такие своевольные отклонения не нравились. Если уж дружить, то насовсем, рассуждал он. Феде его теорию парировать было нечем — он пристыженно молчал, баюкая на груди папку с нотной грамотой. Изредка пытался что-то вставить, но как всегда спотыкался на словах и умолкал. Они были ещё совсем мальчишками — угол гимназистской читальни был для них Александрийской библиотекой — и могли бы очень долго, с наивной жестокостью выхаживать скелет своей дружбы.

Всё кончилось немного раньше — когда родилась Алиса. Крохотный мяукающий свёрток вдруг оказался в комнате за стенкой, и родители стали потихоньку приобщать его, Орфея, к ревностной причастности; к тому, что он теперь не просто второй, а старший. Их трогательные наставления перемежались с дорожными билбордами о сохранном вождении и ждущей дома семье: «Помни: куда бы ты ни шёл, у тебя есть сестрёнка». Вот так на собственной шкуре Орфей испытал чудовищную глубину фединых гиперфиксаций. И утоп. О том, что новоприобретённую ревность можно взять на вооружение куда угодно, догадался скоро: в гимназию, на площадку, в гости, — пробовал везде. Из покладистого мальчика, испытывающего новоприобретённый довод, он стал незаметно для остальных превращаться в задиру, который, в конце концов, застебал своего тихого друга за «неправильные» увлечения. А Федя… Федя после этого ушёл со всех кружков, где они состояли вместе. Остался только на музыке.

О диагнозе, делающим одноклассника таким несуразно-ранимым и «самобытным» он узнал многим позже — когда тщательно изучал симптоматику вычурных психических заболеваний. Изначальный план состоял в том, чтобы по доблестному обычаю четырнадцатилетки примерить на себя одну из депрессий, однако шальной взгляд неудачно соскочил на строку ниже — к не менее громкому заголовку, и Орфей, жадный до запретных знаний, досидел до самого утра с открытой Википедией. К концу этого глубоководного погружения в животе маленькой чёрной дырой курсировало тягостное, напополам с голодом ноющее чувство. Разряженный ноутбук погасшим масляным экраном отражал ничем не прикрытое детское смятение. Орфею было… нет, не стыдно — просто неуютно. Впервые в жизни показалось, что, может, всё это было ни к чему: и насмешки, и такой же интонации дальнейшее общение, которое Федя попросту терпел, даже не скрывая неприязни, и измывательская кличка, призванная, вообще-то, демонстрировать многолетнее панибратство, но демонстрирующая всем вокруг разве что обозначенное превосходство…

М-да, кличка. Прошло три года, однако отзвуки этого ступора щекотали нервишки иной раз даже при простой переписке. «Привет, идиот!»

Хотелось верить, что встретившись сегодня, по разные стороны метафорического вольера, Федя намётанным глазом разглядит в нём те самые признаки наступающей деградации; вживую убедится, что Орфей теперь где-то там, как и девочка-овощ и многие другие. Там, откуда уже не сможет отравлять ему жизнь. Может, после этого он наконец вздохнёт спокойно.

На улице накрапывал зябкий грибной дождь; выскочив из подъезда прямо в мутную лужу, Орфей сдержанно выругался. Обошёл, проверил белые брюки, присмотрелся к водной ряби. Капало часто, но мелко-мелко — под таким зонтик-то стыдно раскрывать. Зонтика у него с собой и не оказалось: забыл, пока копался в заначке. Возвращаться было некогда, даже под угрозой вымокнуть после уроков, если ко второй половине дня дождь перерастёт в ливень. Просто вставать надо раньше: так хотя бы отец на Опеле подбросит вместе с Алисой. Сегодняшний урок усвоен.

Добравшись до школы в рекордные десять минут, Орфей стоически вынес испытание забитой раздевалкой, протиснулся сквозь первоклассников до лестницы и поднялся в класс. Времени до звонка оставалось на маленький разговор. С задней парты на него неохотно задрал голову втыкающий в телефон Никитос — с передней кивнула Мелли, томно подпирая щёку, чтобы скрыть синяк. Вот тут-то бравая утренняя лёгкость треснула как шов на заднице: тело как бы вспомнило, что его ожидает, и что отдыхало оно для такого преступно мало, а значит, можно начать угнетаться. За воротником сразу стало тесно и жарко; дежурная полуулыбка, которой Орфей постарался незаметно одарить обоих, получилась склеенной. Улыбаться Никитосу, мягко говоря, было противно, но заранее дать ему подсказку о надвигающемся разговоре Орфей не рискнул, пускай и ощутил себя за это дважды трусливым гандоном.

— Привет, — сказал он, опустившись на своё место.

Мелли вместо ответа снова кивнула, мало увлечённая беседой, и перелистнула энтомологический учебник. Сегодня она выглядела неприступней обычного. Быть может, так на неё влияло присутствие Никиты. Быть может, Орфей уже тронулся умом и здорово проецировал. Всё оставшееся до звонка время затылок несильно припекало, как будто кто-то безотрывно и очень внимательно пялился на него с задней парты. Понимать намёк Орфей наотрез отказывался: впереди ждал целый день, мучительно растянутый от перекура до перекура, на каждом из которых надо было убедительно притворяться, что у него не чешутся кулаки надавать Никитосу по наглой роже. Успеют ещё наговориться.

Так и вышло: уже на третьей перемене они пошли дымить вместе. Никитос отловил его в коридоре и упёрся, что одному ему стоять впадлу, Женька, судя по всему, из лап математика вызволять надо было штурмом, а ждать Лёху, который как клещ засел в кабинете биологии на третьем, им «нахуй надо».

Насчёт Лёхи Орфей даже согласился, а вот появлению Жени вежливо удивился. Отчасти потому, что на протяжении всего их диалога он и так придерживался сдержанной вежливости, а свою тихую злость ДеРосс аккуратно спеленал, убаюкал и припрятал за рёбрами до поры, до времени.

Ах да, Женя. Не прошло и года. Дурацкое пророчество потихоньку сбывалось, однако рассчитывать на спасительный якорь в лице Никитоса более не приходилось. Хороший момент выбрал, ничего не скажешь.

Выбирать момент, как совсем скоро узнал Орфей, умеют все в этой долбанной школе. Минуя толпы галдящих сверстников, они приблизились к единственной закрытой на этаже двери — запечатанному входу в склеп — и остановились по разные её стороны, слушая долетающие с той стороны обрывки невнятного воя, чтобы, как думал Орфей, ждать. Однако Никитос, зачем-то сверившись с часами, ни с того ни с сего положил ладонь ему на плечо, другой взялся за дверную ручку и уверенно заговорил:

— Встань поровнее, в глаза посмотри и скажи, что директор вызывает, — проинструктировал он и, пока Орфей не сообразил что к чему, распахнул врата, ловко заталкивая одноклассника прямо в клетку, сочащуюся зловещей тишиной наперебой с отчаянием всего живого, заточённого в ней.

Математик стоял перед доской и неожиданному появлению оказался рад не больше самого Орфея. Его галантной персоне потребовалась пара секунд на демонстративно терпеливый вдох, прежде чем он обернулся к нему плавным, неестественно гибким движением торса — такие метаморфозы обычно наблюдаешь у любого педагога стажем более двадцати лет — и тихо спросил, глядя поверх страниц учебника:

— Да?

Орфей застыл. Он отказывался обманываться бархатом голоса: учительский прищур был острием лезвия; заточенным, мать его, штангенциркулем, приставленным к его горлу, не дающим сделать и шагу вглубь обители конусов, трапеций и логарифмов. Веский аргумент в пользу незначительности каждого его жизненного решения, результатом которого был этот день, этот час и эта минута в стенах этого самого кабинета, где он своим появлением срывал урок. Пиздец.

Сглотнуть получилось со второго раза. Орфей инстинктивно выпрямился, делая вид, что не ощущает титанический груз позора, потом быстро обернулся на класс, безжалостно приструнённый и глазеющий на него с немой мольбой (да как я вам, блять, помогу…).

— Его, — не растерявшись, он наобум ткнул пальцем куда-то в сторону дрогнувшего рыжего пятна, — директор вызывает.

Алвар Лоренцович, ко всеобщему сожалению, был не промах. То ли собаку съел на таких отговорках, то ли был попросту в курсе всех директорских инициатив, — кто ж рискнёт спрашивать? Он продолжал смотреть и смотреть на Орфея — сочувствующе, пытливо, — и Орфею в тонком изгибе его губ уже начали мерещиться обещания о заваленных контрольных и показательных топтаниях у доски над нерешаемыми примерами за столь дешёвый обман. Зрители в лице бэшек молчали. Женёк молчал. Напряжение невыносимо гудело под кожей.

Алвар был единственным учителем со времён гимназистских тиранов, которому своей статью удавалось попеременно угнетать и вселять в Орфея неподдельное уважение. С ним было тяжело даже сохранять зрительный контакт, несмотря на наставления Никитоса; взгляд то и дело срывался мазнуть по окнам, цветам; блуждал по учительскому столу и доске (кто-то нарисовал мелом в углу кошечку…?).

— Сейчас перемена, — добавил Орфей уже в своё оправдание.

— Да? — машинально повторился любимым словом математик. Была у него такая вежливая придурь; он всё же прислушался — наверное, лишь бы отстали, — и тут же как-то всерьёз всполошился, стоило свериться с часами. Снова взглянул на учебник, на доску, на отстающие наручные часы и сокрушённо опустил голову, растеряв всякий налёт грозного академика. Похоже, затянутая пытка геометрией объяснялась до смешного элементарно: никто редкостной тупостью не провинился, просто Алвар Лоренцович как всегда увлёкся составлением излишне подробного чертежа к задаче. Подобные заскоки у него случались на каждом уроке в каждом классе, но не в каждом классе был свой Никитос, готовый внаглую, не поднимая руки, гаркнуть про прозвеневший звонок. Что ж он сам-то не пошёл вызволять Женька, раз такой умный!

— Прошу меня простить, — медленно проговорил математик, гипнотизируя доску. — Закончим на следующем… Вы свободны.

О.

Даже у Орфея от этих заветных двух слов встрепенулось сердечко. Проклятье как по щелчку рассеялось: скрипнул чей-то стул, попадали ручки вместо грома аплодисментов, — сад каменных статуй стал робко оживать. Приятней всего было то, что среди торжества жизни его социальный рейтинг в глазах целого класса (!!!) выстрелил до потолка. Ещё бы! Орфей сдержал горделивую усмешку, оглянулся, зацепился взглядом за выпрямившегося Женька, деловито кивнул ему и вышел вон широким шагом, чуть не пройдя мимо околачивающегося за дверью Никитоса.

Сука ты, Никитос.

— Ну? — лениво ощерился тот, прежде чем Орфей успел далеко уйти. Судя по довольной роже, он прекрасно слышал разыгранный спектакль.

— Порядок. Только не понял, почему ты сам не пошёл.

— Ты ж отличник.

— Он мне всё равно не поверил.

— А ты что?

— Сказал про перемену.

— Вот видишь, — пожал плечами Никитос. — Выкрутился. Поэтому ты и отличник. А они теперь знают, что не за красивые глазки.

Орфей честно попытался отследить ход его мыслей. На ум приходили лишь нелепые догадки о том, что едкое «отличник» в этих стенах комплиментом, видимо, не считалось, а Никитос, зная о местных обычаях, как никто другой, сегодня блеснул скрытым благородством: подгадал время и место специально для него, как подгадал на той неделе западню для Мелли, — ну-ну, одна теория краше другой. Да он, скорее, просто поржать над ним хотел. Подставил.

— Не понял, — насупился Орфей. — Это ты меня заслал не Женька вытаскивать, а репутацию набивать?

Прозвучало ещё бессвязней, чем в голове. Очевидно, Никитос тоже не уловил никакой последовательности в наборе озвученных идей; про таких говорят: «В одно ухо влетело, из другого вылетело», — именно это и отражало его бесхитростно-непроницаемое выражение лица. Он был похож на собаку с бездонной глубиной непотревоженных мыслей, потому что его человек вместо понятной команды сморозил какую-то хрень. Орфею от такого сравнения стоило героических усилий выдержать мину кирпичом, сжать кулаки, не сморщиться в приступе кукожа и не отвести глаза — проиграть Никите он отказывался, — однако выражение лица одноклассника оставалось будто бы даже терпеливым в своей безучастности. Может, он просто ждал, пока до Орфея дойдёт: его забавные теории подразумевали прежде всего не наличие у Никитоса мозга, а личной заинтересованности в его, орфеевом, комфорте. Сократить это словоблудие до более понятных терминов — получится крайне недвусмысленная фраза: Никитос должен был быть заинтересован в Орфее. И вот с этого в широких кругах местного контингента могли бы пойти фатальные недопонимания. Не нравится кликуха петушары? Ну так будешь педиком. Как легко всё решается.

Должно быть, что-то затравленное мелькнуло в красноречиво покрасневшем лице Орфея, раз Никитос первый заговорил, милостиво прервав гляделки:

— Что-то ты загнул, — равнодушно зазевал он. — Словечки эти твои — больше двух не перевариваю. Э, Дохлый!

Прошедший мимо них Женька вздрогнул, обернувшись у самой лестницы, и, чуть не роняя рюкзак, поспешил обратно. Впервые с момента знакомства он улыбался. Улыбался ему, Орфею, с плохо скрываемым восхищением и без малейшего понятия о том, какую свинью ДеРосс собирался подложить его лучшему другу потому, что в кабинете дальше по коридору молча сидела девочка, прикрывающая ладонью синяк.


***

Это случилось после шестого за гаражами.

Орфей быстро попрощался с Мелли, чтобы не дышать на неё куревом и не упустить из виду покидающего класс Никитоса, цапнул сумку, зычно пожелал всего доброго учителю и смотался. Торопился он очень зазря: Никитос хоть и преодолел лестничные пролёты с такой прытью, будто намеревался никогда больше в школе не показываться, встрял на видном месте в раздевалке; он неспешно натягивал плешивое пальто, возвышаясь непоколебимым айсбергом в океане ревущих младшеклассников, и стряхивал с него шерсть то ли кошки, то ли собаки, всем своим видом демонстрируя, что рассчитывает пройтись до остановки в компании любого, кто первый его настигнет. Подкупающая самонадеянность, куда ж без неё.

Орфей снял свою куртку с крючка и ровно произнёс:

— Пошли перетрём.

Никитос не сразу оглянулся — сперва вынул из уха наушник. Затем окинул взглядом и вполне справедливо усомнился:

— Нахрена?

Орфей молчал. Его внимание странным образом привлёк небрежно перекрученный провод — вернее, его новизна. Он был другим: выглядел толще, чем бывшая фикспрайсовская макаронина, обтянутая силиконом; такие наушники, как сейчас держал Никитос, продают в каком-нибудь ДНС за семь сотен. С обедов скопил, что ли?

— Надо, — сказал Орфей в итоге.

Уж в чём он был уверен, так в том, что лишняя изобретательность сейчас только навредит. А вот примитивной команды, на которой безотказно взращивается целая страна, вполне хватит: приёмник Никитоса был рассчитан как раз на пару веских аргументов. Эту смелую гипотезу осталось только подтвердить самому Никитосу: интуитивное сопротивление будет первым, потом недоумение, потом тупое смирение, — сидит у него глубоко на подкорке задроченным рефлексом, надо лишь надавить.

Орфей оказался прав; Никитос, совсем недолго помявшись, равнодушно пожал плечами, заткнул наушник в карман и развернулся.

— Надо так надо, — резюмировал он и двинулся, потеснив вместе с собой к выходу. — А есть о чём?

— Есть.

Дьявольски развёрнутое пояснение.

Они протиснулись мимо охраны, вышли на улицу и завернули за кирпичный угол здания. Ветер сразу обдал лицо зябкой осенней прелостью: дворники не гнушались сваливать сюда гнилую мокрую листву.

— Когда купил? — между делом спросил Орфей, кивая на карман, в котором Никитос грел руку. Сам накинул на плечи куртку, взвалил на плечо рюкзак — чётко отзеркалил одноклассника. Теперь он шёл впереди, шмыгая носом и чутко оглядывая двор.

— В пятницу, — отозвался Никитос.

Щербатая дорожка асфальта уводила их на зарастающую площадку с турниками, где уже устроилась побрасавшая рюкзаки мелочь, а после сменялась наискось протоптанной тропинкой до заветных гаражей. По прикидкам — метров сто. Там-то для чистеньких туфлей Орфея и начинался сущий кошмар: лужи, ухабы, всякий строительный мусор, перекочевавший в ненадлежащее место, — короче говоря, переломай ноги или обделайся в процессе.

Под аккомпанемент задушенных выдохов Никитоса, подозрительно похожих на беззвучные смешки, они карабкались прямо по массивным серым плитам с торчащим ржавыми вывихами, чтобы не увязнуть в грязи. Со стороны это должно было походить на дурацкую игру в классики. Хотя, с какой ещё стороны: площадка осталась позади, и теперь единственными свидетелями их бравых похождений были разве что пустоты высившихся плотным полукругом недостроев. Закольцованная дырявыми листами заборов, эта секция вполне себе жилого квартала производила унылое впечатление.

Они всё шли и шли, и в голове зудело одно: как бы не заляпать брюки.

— А курить есть? — в своей непосредственной манере поинтересовался Никитос.

Орфей, чьи нервы до сих пор постепенно и туго наматывались, как струны на скрипку, неожиданно для самого себя взбесился:

— За отсос любой вопрос.

Никитос промолчал. Какое у него в этот момент было выражение лица, оставалось только догадываться. Скорее всего, никакое. Он же сухарь. И к тому же подонок; если бы не Никита, Орфею сейчас не пришлось бы сбивать в мясо свои бедные оксфорды.

Затылок привычно пекло.

Гаражи встретили их ароматной лужей блевоты и тем, что лет через тысячу археологи будут называть следами обитания школьников: банками, втоптанными в землю пачками чипсов и бутылками разной степени целостности. Орфей бегло осмотрелся по сторонам. Он был здесь впервые, несмотря на то, что слава гаражей, как одной из достопримечательностей маргинальной школоты, циркулировала по его району уже давно, и размышлял, за какой поворот лучше податься. Не драться же прямо тут, на открытом месте; разнимут ещё…

Ничего толкового не надумав, он обернулся как раз вовремя: Никитос, небрезгливая душа, в полуприседе изучал содержимое брошенной пачки Морриса. Глядя на это побирательство, невольно вырвалось:

— Серьёзно?

— Курить-то хочется, — беззастенчиво оправдался тот.

— А говорят, это не зависимость, пока ты не сосал за это хуй, — съязвил Орфей.

Молодец. Просто молодец.

Эмоции Никитоса было невозможно считать. Он медленно, с уничижающей неохотой повернул голову к Орфею — так смотрят на нерадивого мелкого, который украл петарды и грозится жахнуть Корсаром на весь двор, в то время как старшим хорошо известно, что жахнет он не петардами, а собой. Вот и Никитос весь подобрался, готовясь пинком вытеснить Орфея в зону детонации. Наверное, так выглядело его раздражение: заискивающе, утомлённо — будто немой вопрос «закончил?», чтобы можно было запоздало и наглядно убедиться: с частотой хуёвых во всех смыслах комментариев ты перегнул.

Чужой голос резанул наотмашь:

— Объясни мне вот что, — сказал Никитос. В тоне его засквозила чёткая расстановка, словно речь была готовая. — То ты ровный пацан, нормально общаемся, то выделываться начинаешь, как будто я тебя неистово заёбываю, да и не только я — вообще все: Лёха, Женёк… щемишься, глаза закатываешь. У тебя ПМС что ли?

С постановкой диагноза он, пожалуй, метил в самое яблочко — от этого сделалось обидно и тесно, как под микроскопом. Заметил всё-таки. И не унимался теперь:

— Мне как с тобой общаться, чтобы ты не истерил? — топил Никитос. — Когда? В школе, в сральнике, на улице?

Орфей терпеть не мог, когда с ним так разговаривают: нетерпеливо, с указкой, будто он ребёнок, который сам не знает чего просит. Привычка требовала ощетиниться, надавить в ответ ещё сильнее — а что, прямо хочется? — но язык за зубами удерживала смутная тревога. Конечно, блять, ему хочется; пошёл бы иначе за тобой в эти ебеня, поверил на слово, ждал в раздевалке? Не будь кретином. Никитос не давил и даже не старался. Никитос был просто честен в каждом своём поступке и в психологические игры играл не лучше классиков, которые все давным-давно оставили в началке. Правда в том, что его честность была самым большим, самым безжалостным чувством, которое Орфей встречал за свою короткую жизнь, и он был наивным идиотом, если бы не опасался возникающей в сравнении с ней абсолютной, безвольной мелочности внутри него самого. Всё это дерьмо, трижды взболтанное, тянуло на полноценный кризис. Кризис, который окончательно добил бы Орфея, если бы он был чуточку смелее и глупее — если бы неосторожно заигрался в героя и поверил, что выстоит на равных.

Спровоцировать, вывернуть наизнанку, переврать, — вот на что он сейчас рассчитывал. И Никитос вёлся: не умел правильно оперировать собой, выдернутый из эмоционального равновесия. Ему вряд ли приходилось; Орфей умело застал его врасплох, появившись из ниоткуда; вклинился в простой и понятный уклад вещей, типа свой, а потом навёл турбулентность своими глубокими душевными диссонансами. У Никитоса не было шанса. Он сцепился с его дихотомией, как рыба с наживкой — неудивительно, что именно он сейчас из них двоих был ближе всего к истерике. Сжимая и разжимая кулаки, глубоко дыша и играя желваками, стремительно теряя хватку…

— Ладно, похер, — сплюнул Никитос. — Если с тобой только так — давай отсосу.

Он что? Чего-чего?

Такого ответа Орфей не ожидал и даже не знал, в какую категорию его отнести. Хрень какая-то. Он моргнул раз, два, — зачем моргнул, непонятно. Зрение оставалось ясным, не обманывало. Обманывать его мог только слух; Никитос, между тем, не выказывал никаких признаков отступления или явного отупения. Да и не обдолбанный был, вроде: зрачки в норме.

— Совсем ёбу дал? — дружелюбно и нарочито громко переспросил Орфей. Понадеялся, что собьёт спесь.

Он сомневался в серьёзности Никитоса — так было безопасней для психики, — но в сознание постепенно начали закрадываться опасения. В первую очередь, о возрастной девиации. Кожа под слоями одежды вспотела, как от одной мысли о трёхкилометровом кроссе. Никитос выпрямился, широко развернув плечи, и это его поза была говорящая; аккурат из кровавых ночных фантазий.

— Давай, — позвал он; как человек, у которого заточка в кармане и ладонь на рукоятке.

Потом сделал шаг, скинул с плеча рюкзак — Орфей не посмел отвести взгляда — и опустился на колени, совсем не стесняясь ни грязи, ни близости. Вот тут глаза чуть на лоб не полезли; ощущение было сродни тому нестерпимому отрицанию происходящего, когда они стояли в толчке и Лёха… вот ещё, блять, о нём не хватало только вспомнить. Никитос не такой. Не такой он, сука!

— Ты что делаешь? — недобро зыркнул Орфей. Голос чудом не просел на излом; вид сверху-вниз открывался до того потрясающий, что нутро замерло, кровь ударно погнала по телу, защипала щёки. Он всё ещё клялся самому себе — тихо конвульсирующей части, отвечающей за самосохранение, — что Никитос его просто раскусил и теперь жирно троллит за облаву; берёт на слабо, только и всего. Не трясись, не дрейфь; дёрнешься — значит, есть чего бояться. Прецедент. Это старый как мир тест на идиота, а предел у всех есть, помни. Даже у Никитоса, готового стоять в компрометирующей позе перед новеньким и докуривать бычки с обочины. В штаны-то он тебе не полезет. Ну или полезет. Но вот в трусы…!

Никитос глянул на него исподлобья и положил руки на ремень. Уверенно, невзначай. Повёл по бедру вниз, — Орфей не выдержал. Отшатнулся с такой силой, что запнулся на ровном месте и с грохотом впечатался в стену. В спрессованном портфеле что-то сочно хрустнуло. Наверное, ручка. Достойное нарколожки зрелище. Хорошо, что никто не видел; во всяком случае, пока: зажались они у самого входа, и при желании даже школота с площадки могла выглянуть из-за кустов, чтобы застать… что именно-то, блять, застать? Как это называется? Посвящение в пацанство.

Теперь сомнений не оставалось: Никитос именно такой и даже хуже. Желание всякие пределы раскапывать напрочь отбило; перегруженный учебниками портфель впивался в спину острыми краями корешков. Вдобавок к физическим неудобствам полезли желчные, трусливые доводы, до этого предусмотрительно заткнутые куда поглубже: нахера, нахера, нахера; сразу надо было уматывать, наплевав на писькомеряние; хоть раз в жизни поступить вопреки ослиному упрямству, так нет! Федька, лицей, Никита — всё цена твоей гордости. Ни разу ещё до добра не довела, но ты ведь парень не промах, на одни и те же грабли с разбегу. Вали, пока не нарушился. Беги, твою мать!

— Хорош ко мне лезть! — в тон внутреннему воплю рявкнул Орфей.

Его голос неожиданно звонко срикошетил от металлических стен и ударил по ушам. Орфей позорно вздрогнул: натиск собственного сопротивления прибил, точно муху к стене. Он понятия не имел, откуда взялся этот сжатый, вытесненный ужас, — знал только, что Никитосу потребовалось пять минут, чтобы играючи загнать его в угол. Затишье висело оглушающее, и каждое ощущение множилось в остроте; Орфей чувствовал, как давят очки на переносицу, как проминается ткань пуховой куртки от неровного ритма расширений грудной клетки; как Никитос стоит перед ним на коленях, и как от его навязчивой близости зудит в паху. Сознание разрывалось между паникой и отвращением; откуда в маленьком теле на таком широком пустыре взялось столько шума. Мозг как мог старался мыслить отвлечённо: о пространствах и точках на картах, о пустырях-многоэтажках и о куполе неба, сомкнутом вверху, — туда, куда Орфей упрямо таращился, задрав подбородок. Внизу, тем временем, тихонько звякнула пряжка. Ледяной звук, от которого по спине забегали мурашки. Пять рядов гаражей вокруг — кто-нибудь мог услышать, увидеть, узнать. Пожалуйста, не надо. Никитос раздевал его, по-свойски брался за пуговицы и тянул вниз молнию, а Орфей не мог вставить ни слова. Нижняя челюсть онемела, точно съехавшая с резьбы. Казалось, стоит шевельнуться, и Никитос непременно сорвётся — сделает что-нибудь эдакое, в сравнении с чем разбитый нос покажется пустяком. Открутит ему яйца, например.

Словно подыгрывая его паранойе, холодные пальцы скользнули под резинку. Раскрытая ладонь прижалась к коже — тело тут же напряглось, зашлось мелкой судорогой от дразнящего касания. Нет, он всё-таки решил взять Орфея пыткой и отморозить ему хер. Избежать этого домогательства было нельзя, терпеть — невыносимо. Никитос неторопливо стянул трусы, обхватил его член — слишком грубо; провёл вниз долго, тягуче, явно рассматривая, — так, как Орфей себя никогда не трогал. Чёртов садист. Если уж издеваться, ругался он про себя, хоть бы плюнул на ладонь сначала: всё равно обветренным оставит. Болезненно не хватало смазки. Задушенный стон негодования першил в горле. Пришлось намертво стиснуть зубы — чёрта с два Никита его услышит — и крепче вжаться в стену: дышать и молчать, дышать и смотреть, дышать и…

Орфей не сдержался и зашипел, когда головки коснулся влажный, горячий язык. Член тут же дёрнулся, веки затрепетали, и в изоляции этой яростно мигающей темноты казалось, что он по самые яйца окунул себя во фритюр. Никакой романтики в происходящем быть не могло; перепады температур прошивали иглами, выбивали всё наслаждение приумноженной остротой ощущений, и низ живота скрутило в тугой, пульсирующий даже от такой ничтожной стимуляции, как оседающее дыхание, узел. Никитос, тупо приняв его агонию за поощрение и не дав перевести дыхание, в одно движение смазал выступивший солёный преякулят; осмелев, взял его в рот, провёл языком по спирали, задевая трепещущую венку, и вцепился в орфеево бедро, неожиданно неумело помогая себе другой рукой. Назвать это слюнявое изощрение минетом было бы большим комплиментом технике, но Орфею сосали — подчёркнуто небрежно и вульгарно — впервые, и он изводился белой горячкой просто от новизны ощущения. Да ему, блять, сносило башню. Неуместно твёрдая хватка Никитоса ослабла, дав крови нормально циркулировать; в груди кипело, тяжело разливаясь по венам, желание. Надо было ночью подрочить, скулил внутренний голос. Или скулил уже сам Орфей, но был однозначно прав: тело сдавалось с позорной скоростью. Никитос был везде; Орфей чувствовал, как твердеет член под настойчивыми ласками прямо в чужом рту, как сводит мышцы от каждого движения языка, и как нестерпимо, до трясучки сильно хочется вцепиться этому ублюдку в спутанные волосы: оттянуть, впиться ногтями, услышать вибрирующий, пошлый стон. Никто так не старается доставить удовольствие, спонтанно зажавшись где-то в обоссаном углу. Никитос будто отчаянно пьяно хотел ему угодить. У Никитоса, вопреки всему, получалось.

Головка вдруг толкнулась в узкую стенку горла, — Орфей захлебнулся на вдохе. Это было что-то совсем потрясающее и абсурдное. Его вновь обожгло электрической дугой, под кожей заплясал ток; Никитос уткнулся носом в лобок, подначивая двинуть бёдрами навстречу, проверить его рвотный рефлекс, и любому на месте Орфея потребовалась бы недюжинная сила воли, чтобы не кончить здесь и сейчас. Он не сдержался: чувствуя, как член выскальзывает изо рта, плавным движением подался обратно и толкнулся во всю длину. Никитос явно не рассчитал свои способности, потому что с характерным звуком подавился, дёрнулся и проскрёб нижними зубами по чувствительной плоти. Перед глазами моментально вспыхнули искры. Послышался дрожащий, сдавленный стон — Орфей не сразу понял, что он принадлежит ему. Взлетевшая ладонь уже упёрлась Никитосу в скулу и грубо, без церемоний оттолкнула. Тот плюхнулся на задницу; не менее ошалевший, прижал ладонь тылом ко рту — видимо, утирался. У него был стояк.

Без парализующей близости тела мысли в голове сразу прояснились. Они застыли, перестав плавать в бульоне, и Орфея, стоящего в расстёгнутых штанах посреди ебеней, стало крыть по-новой, но уже внахлёст: сначала кусачим холодом, потом паникой. Даже, пожалуй, ужасом: липким и ледяным. Что он сделал. Что он только что сделал со своим, блять, одноклассником.

Никитос, кажется, хотел что-то сказать, но Орфей не дал себе время опомниться: рывком натянул штаны вместе с трусами — ткань прошлась по возбуждённому члену наждачкой, а он даже не пискнул. Двигался быстро, как будто на автопилоте; машинально тронул лямку рюкзака, проверяя, всё ли на месте, и поспешил съебаться, не оборачиваясь. Ремень затягивал на ходу; затылок больше не пекло.


***

К моменту, когда он добежал до точки — старой детской площадки в закутке городского парка — обугленные морозом лёгкие просились наружу вместе с желудком. Такого конфуза допустить было нельзя; Орфей притормозил, отчаянно резко согнулся у края дорожки и зажмурил глаза, уговаривая рвотный позыв притормозить. Скрюченная поза тошноту лишь усугубила, однако держаться прямо не было никаких сил. Портфель жутко оттягивал плечо. С кончика носа сорвалась капелька пота. Надо двигаться, нельзя стоять; если он так продолжит, то обязательно о чём-то подумает — о лице, языках пламени и руке на бедре; о равнодушном смирении, с которым Никитос его отпустил — только в очередной раз подчеркнул, что мог удержать. Лицо, до красноты охлёстанное ветром, было влажное и липкое. В трусах ситуация не лучше: стояк спал, но вот притвориться, что ничего не случилось — без шансов. И так изнывать ещё минут двадцать, вплоть до самого дома, где непонятно, за что хвататься в первую очередь: яростно подрочить или сжечь шмотки в духовке. Голова до сих пор надрывалась сиреной, гнавшей его на реактивной тяге от школы до парка.

Федя уже был там; сидел к нему спиной на косой перекладине сорванных качелей в своей безразмерной фуксиевой толстовке и почему-то закатанных выше колена домашних штанах. Орфей ощупал его силуэт взглядом и захлебнулся нервным, рассеянным смехом: федина фирменная ненормальность за сегодняшний день была самым безобидным, даже по-родному очаровательным явлением. Но штаны…!

— Ты больной? — закряхтел он, держась за простреливающий бок и волочась в обход разрытой песочнице, которую ещё в незапамятные времена превратили в исполинскую пепельницу. Федя его приветствие то ли проигнорировал, то ли не расслышал — такое бывало: он любил выпадать из реальности, иногда вполне себе нарочно, надо было только привлечь внимание. Язык сработал быстрее мозга: — Эй, идиот!

Блять, не то. Ёбаная привычка!

Триггер моментально пробрал Федю до костей. Он вихрем крутанулся на месте, чуть не свалился со скользкой железки — Орфей кинулся было его ловить, но Федя ухватился за верхнюю перекладину, вперился в него полным ненависти взглядом и забормотал, тщательно выговаривая согласные:

— Я жду тебя уже трижды по десять минут, у меня руки онемели — как потом прожимать клавиши? Я был горячий ещё недавно, а из-за твоей расторопности у меня начался некроз тканей. Там под кожей что-то шевелится, я чувствую, иногда так горячо и мелко, как будто иголкой тычут или муравьи кусают — помнишь, в третьем классе наступили на их замок? Ты смерти моей ещё тогда хотел, да?

Орфей ошалело отодвинулся, поднял ладони в капитуляционном жесте и сказал:

— Это муравейник называется. Тебе тоже привет.

— Муравейник — это торт, — прошипел Федя. Он дышал часто-часто, с болезненным присвистом, и дыхание его вилось маленькими облачками, застилая блестящие глаза. Похоже, интонации Орфей различал далеко не безошибочно. Голос был точь-в-точь как из динамика утром, только не уставший, а простуженный. Вот блять.

Шкурный подстраховочный план сыпался на глазах. Дурацкий, просто смехотворный, на самом деле, план, — Орфей выдумал его ещё утром, посреди их телефонного разговора, и неебаться собой гордился. Хотел перекинуть на Федю ответственность — забрать Алису с продлёнки просто потому, что сам трусил последствий. Вдруг сестра заметит, начнёт спрашивать, волноваться, а если что с лицом — так вообще травмировать можно; и родителей не попросишь — скандал поднимется. А тут Федька, как удобно! И живёт сравнительно недалеко, и знаком с младшей лично. Ну да. Только вот по итогам пизделова с ним ничегошеньки не сделалось. Больного человека просить сделать крюк по району будет, мягко говоря, издевательством.

— И давно ты…? — неуверенно поинтересовался Орфей, лишь бы не молчать.

— Очень давно, спасибо, что заметил. Хочешь, наконец, рассказать всему классу?

Раздражительность обыкновенно терпеливого Феди зашкаливала. Оно и понятно: выглядел он опухше и в целом скверно — непонятно, как консьержка в его шикарном доме такого больного на улицу пустила, — зато спину держал прямо. Будто из чистого упрямства скрывал, что в жизни у него как всегда нихрена не складывается. Словом, значимость своего вылета Орфей переоценил.

— Да кому я там нужен, — отмахнулся он и попытался вернуть разговор в безопасное русло: — Неделю, меньше? Утром ты звучал лучше.

— Утром у меня было жаропонижающее, — отбрил Федя. — Потом ты докопался.

— Я до тебя ещё ночью докопался, — поправил Орфей и задумчиво глянул вниз. — Штаны чем провинились? Жарко?

— Грязно, не видишь что ли.

Можно подумать, грязь доставала ему до щиколоток.

Они скорбно помолчали — каждый о своём. Потом Федя достал из кармана крошечный свёрток: не отдал, лишь констатировал наличие:

— Твоё.

Орфей на товар даже не взглянул. Он не сводил с глаз с него, явно температурящего и держащегося на своих двоих только из принципа, — к своей работе, какой бы ущербной она ни являлась по факту, Федя относился крайне серьёзно. Этого Орфей не понимал, но, кривя душой, уважал. Стал искать в кармане телефон — нащупал и отогнул край чехла, протягивая свёрнутые друг в друга купюры. Федя никогда их не считал по номиналу, всегда ориентировался по цвету. Вот и сейчас принялся долго возиться, цепляя и разворачивая согнутые края музыкальными пальцами, наотрез отказываясь помогать себе другой рукой, — зелёных бумажки было четыре.

— Тут дважды, — заключил он. — Калькулятор дать?

— Не надо, я знаю. Я тебя… — Орфей запнулся, поймав себя на мысли, что не собирается действовать согласно плану. — Попросить хотел.

— Хотеть мало, а тут — много, — пространно изрёк Федя. Потом волком ощерился и добавил: — Знаешь, тебе проститутка дешевле обойдётся, чем я.

— Сам вижу, — пробормотал ДеРосс. Он уже решил: Алису из школы заберёт сам; потерпит, исправится, хоть в лепёшку расшибётся для этого. Только вслух сказал совершенно иное: — Пользы от тебя никакой.

Федя ревностно сощурился, сжал кулак — ещё немного, и четыре тысячи в его руках действительно превратились бы в обыкновенные, рваные бумажки.

— Оставь, — прервал его Орфей. — Я не это имел в виду. Купи себе витаминов. Или струны.

— Да что с тобой не так? — громко возмутился Федя. Судя по всему, разговор начинал его нервировать.

Орфея, честно говоря, интересовал тот же вопрос: что с ним не так; он словно перешёл на автопилот, изъясняясь этими анаграммами извинений в виде неожиданного подарка — самым близким к настоящему «прости», которое только мог придумать, — и всевозможные шестерёнки в его голове работали с натужным скрипом. Он был как впервые входящий в воду мальчуган: неуверенный и осторожный. Вот только каждый уважающий себя мальчуган заканчивал тем, что пытался сделать топорик…

— Я пока ещё не выяснил, — абсолютно серьёзно ответил Орфей. Резко спросил: — Скажи, ты меня до сих пор ненавидишь? За то, что было в детстве.

Федя скривился, но заговорил без промедлений:

— Тебе, наверное, не сказали, но я очень жду дня, когда получу приглашение на твои похороны, даже пиджак купил, очень красивый и подходящий, знаешь, не чёрный, а розовый.

— Отлично! — у Орфея совершенно точно не было оснований для радости. Его дилер только что признался, что желает ему смерти — повод проверить качество приобретаемой продукции, как минимум, — а он улыбался так, словно нашёл под ёлкой подарок. Эмоции теснились в груди необузданной, подступающей истерикой. — Тогда смотри: я попал в жопу. Полнейшую. И я понятия не имею, что мне делать, поэтому я поступлю так, как ты посоветуешь, идёт? Просто скажи: если бы ты привык бездействовать всю жизнь, а потом на твоих глазах стало происходить что-то такое, на что ты мог бы повлиять или вмешаться, что бы ты сделал?

Федя слушал его внимательно, не перебивая бессвязными гневными вставками, с той редкой ясностью ума, которая появлялась на его лице в моменты затишья психозов. Когда Орфей кончил свою пламенную речь, он присмотрелся к нему совсем серьёзно — присмотрелся к бывшему постояннику, который на глазах срывался с успешной завязки, приняв иррациональное, импульсивное решение в пылу эмоций, — и спокойно, ровно ответил:

— Конечно, я бы вмешался.

И отдал Орфею свёрток.

Содержание